Аэропорт Алма-Аты впечатлял! Его фасад в восточном стиле подошел бы скорее медресе или мечети, или — дворцу какого-нибудь султана. Вообще, весь этот удивительный город был полон контрастов: причудливое смешение сталинского ампира, конструктивизма, национальной архитектуры, мрачных серых панелек и глиняно-камышитовых бараков придавали ему ни с чем не сравнимый шарм.
Я прибыл в столицу Казахской ССР двадцать пятого августа, после недельной передышки в Термезе, где меня принял в свои объятия обходительный Валеев и едва ли не за ручку ходил со мной по учебкам и ездил по погранзаставам. Я действительно хорошо ел, спал и плодотворно работал. Хотя интервью с Масудом явно подвисло в верхних эшелонах партийной иерархии, материалы о бравых погранцах в стиле «служат наши земляки» ставили с удивительной регулярностью: рубрика в Комсомолке стала еженедельной, и занимала порой целую полосу!
Полоса — это не колоночка, не столбик. Это полноценная газетная страница. Можете себе представить: какой-то хрен с Полесья заимел себе такую площадку для публикации? И я не мог. Где «Комсомольская правда» — самая популярная газета в Союзе, и где Гера Белозор — тот который придумал штаны и «пишет про всякое говно»? Рядышком. оказывается. Головокружительный успех.
Про гонорары я просто не думал. Наверняка цена за строчку там была не чета нашей, дубровицко-«маяковской». Мог ли я считаться соглашателем и оппортунистом? О, да! Попробуй я написать про едва не утопшего в фонтане идеолуха, или про простые и незатейливые нравы на дальних блокпостах, или про ту же Шаесту — меня бы тут же одёрнули со всей пролетарской прямотой. Прикладом по затылку, например. Но — наплевать! Прогнулся под систему? Зависимая пресса? Ну и черт с ним.
Про наших парней, про их быт там, в горах и песках Афгана, про их каждодневный и подвиг узнала страна — это было главное! Справедливая там война или нет — пацаны там были наши. Наши — и точка! Значит, лично я, журналист Гера Белозор на своем месте, и любой другой советский человек — на своем, должны были в лепешку расшибиться, чтобы они, эти ребятишки, которые едва-едва вылезли из школьной формы, знали — их никто не бросит и не забудет! Их ждут и в них верят, независимо от того, какое тупое или неправильное решение приняли люди, облеченные властью… Потому что в другой тяжкий момент жизни каждому из нас может потребоваться та же непоколебимая уверенность и ощущение товарищеского плеча каждого из почти трехсот миллионов соотечественников. Здесь, в Союзе, это ощущение пока что не потерялось.
Но до момента, когда в таких же точно пацанов начнут плевать светлоликие соотечественники, а соседи и земляки будут брезговать подать им милостыню, осталось недолго — лет десять-пятнадцать. Или нет.
Я дождался своей очереди к телефону-автомату в аэропорту, достал из кармана бумажку, которую через Валеева передал мне Герилович, и набрал цифры, с усилием проворачивая тугой диск. От трубки пахло табаком, вонючим парфюмом и специями. Ну и амбрэ, однако!
— Алло, доброго дня! Это Гера Белозор. Мне бы с Сазонкиным пересечься.
— Станция Первая Алма-Ата, улица Чехова, двухэтажный дом с портретом Антона Павловича в окне. Не ошибетесь — там самое высокое дерево. Постучите, назовитесь — там можно переночевать, — сказал мужской усталый голос.
— Ого как всё таинственно! Как у настоящих шпионов! — не выдержал я.
Доведет меня когда-нибудь язык до Канатчиковой дачи, где, к сожаленью, навязчивый сервис… Или до казенного дома. Хотя — там я уже бывал и мне не понравилось.
— Тьфу на вас, Белозор, там мой дядя вообще-то живет, я вас может пожалел, а вы… — голос откровенно обиделся. — Я думал вы интеллигентный человек, а вы паясничаете!
Я даже растерялся.
— Э-э-э… Не, ну тогда извините, правда. Волнуюсь, чушь несу. Давайте тогда так: может вашему дяде купить что-то? Ну там, из продуктов, или домой что-нибудь? Я просто очень много ем, и вообще — не самый удобный постоялец.
Голос ощутимо подобрел:
— Да, зайдите в гастроном, это будет нелишним. Ну и, честно говоря одеяло можете прикупить, если найдете подходящее. Потом захотите — оставите в подарок, захотите — с собой заберете. А Валентину Васильевичу я скажу, что вы прибыли, м завтра за вами сам заеду, после торжественной части встретимся с ним. А дядю моего зовут Хаджун Кимович.
Из корейцев, скорее всего… Тогда, он, наверное, Ким Ха Джун на самом деле? Но кого это волнует, верно?
— А вас-то как звать?
— Гена, — интересно, а как это будет по-корейски?
— Очень приятно, Гена, всего хорошего.
Я сунул трубку в держатель и еще секунды три стоял и тупил, пытаясь понять — что же это такое было? Какой-то Гена, какой-то корейский дядя…
Наверное, нагнетать не стоило: про меня не забыли — это хорошо. Переночевать есть где — тоже замечательно. Что Сазонкин готов встретиться — просто превосходно. Он ведь был тут, вместе с Петром Мироновичем: 26 августа КазССР отмечала… Будет отмечать своё шестидесятилетие: помпезно, мощно, с размахом! Сюда, в столицу советского Казахстана, съехались, кажется, все главы союзных республик, и, конечно, Машеров тоже был тут.
Роились в моей голове смутные воспоминания о их размолвке с Брежневым во время юбилейных торжеств, но одновременно с этим я хорошо помнил — Петр Миронович во время Олимпиады находился подле генсека, рука об руку — на трибунах, и учитывая скорый уход на пенсию председателя Совета министров СССР Косыгина много домыслов вокруг всего этого витало, и много слухов.
Сам-то батька Петр никогда себя в оппозицию дорогому Леониду Ильичу не ставил, хотя приписывали ему это и здесь, в Союзе, и там — за бугром. Например, в 1976 году во время поездки Машерова в составе официальной делегации во Францию, парижская газета «Comba» опубликовала статью «Главный оппозиционер режиму Брежнева Пётр Машеров в Париже». Так или иначе, Петр Миронович на всевозможных съездах и собраниях лил елей в сторону бровастого многажды героя Советского Союза и разливался соловьем в похвальбах так обильно, что умным и въедливым людям начинало казаться, что хитрый партизан просто издевается, доводя до абсурда процветающие в Кремле лесть и низкопоклонство.
Пока я думал всё это, такси везло меня куда-то по алматинским дебрям. Водитель был абсолютно русский человек — рябоватый, шатенистый, курносый. Вообще — русских тут было очень много. Русских в широком смысле этого слова: на азиатский взгляд жители Ленинграда, Бреста и Полтавы были одинаково русскими. По ощущениям — что-то типа Большого, Малого и Среднего Жуза у казахов. И мнение по этому поводу, например, белорусов, никого тут не волновало. Точно так же, как самих белорусов не волновало, что, к примеру, в Грузинской ССР помимо очевидно автономных осетин и абхазов, вообще-то, проживали мегрелы, аджарцы, турки-месхетинцы и еще много всех тех, кого неискушенный славянский взгляд определял как грузин. И тем более, полешуков не волновали какие-то там жузы… Вот такой интернационализм по-советски.
— Приехали! — сказал таксист. — Дальше машина не поедет.
— Это почему это? Счетчик крутит — чего бы не ехать? Надо — я приплачу…
— Приплатит он. Сказал — такси дальше не едет. Выходите! — шофер был настроен решительно.
Чего это он? Ну да, райончик не самый фешенебельный, но и панику разводить вроде как не с чего было: ну, скверик, ну — сталинки двухэтажные.
— А это точно — улица Чехова? — переспросил я, выбравшись наружу и собираясь закрыть дверь.
— Точно! Туда пойдешь — Первую Алма-Ату найдешь. Сюда пойдешь — Ипподром найдешь, только идти очень долго будешь. А деревьев тут полно, сам разбирайся, какое из них самое высокое. Турист!
— А гастроном?.. — ответом мне был лишь визг покрышек.
И чего это он? Ненормальный таксист какой-то. Хотя, может он в туалет захотел резко, или вообще — агент рептилоидов, кто знает? Чужая душа — потемки!
Нагруженный стеганным одеялом из верблюжьей шерсти, купленным с рук у крикливой смуглой женщины, а еще — собственным рюкзаком и авоськой с продуктами из гастронома, я брел по улице Чехова в поисках портрета Антона Павловича. Местные городские пейзажи вполне могли бы напомнить Дубровицу — если бы не снежные шапки гор на горизонте, обилие черноволосых прохожих с характерным разрезом глаз — и окна. Окна двухэтажных «сталинок» были стрельчатыми! Это просто насквозь выбивалось из шаблона, и никак не могло сойти, например, за заводской район моего родного города… Скорее — за иллюстрацию к «Тысяче и одной ночи».
Наконец, я его увидел. Правда — большой, в половину человеческого роста портрет стоял на балконе, а не в окне, но искать точное совпадение было бы чистой воды маразмом. Изображенный крупными мазками Антон Павлович Чехов понимающе смотрел сквозь очки и улыбался в бороду. Мне точно — сюда!
Найти вход в здание оказалось делом нетривиальным: парадная дверь была заколочена досками, а весь внутренний дворик оказался занят каким-то грядочками, клумбочками, песочницами и хозпостройками. Тут были даже летняя кухня и голубятня! А деревянных сортиров — аж три штуки. На каждом — рукомойник с куском непременного хозяйственного мыла. Чистоплотные люди тут живут, аккуратные!
— А вы к кому, товарищ? — раздался негромкий голос откуда-то сверху.
— Ищу товарища Ким Хо Джона, я от Гены.
Подняв взгляд вверх, я увидал благообразного старичка самого азиатского вида, который смотрел на меня из открытого окна второго этажа, выглядывая сквозь листья пышного фикуса.
— От Гён Хи? Он предупреждал, что снова могут быть гости… Друзья Гён Хи — мои друзья! Поднимайтесь по лестнице, не стесняйтесь!
Это был один из самых странных и интересных вечеров и разговоров в моей жизни. Мы сидели в небольшого размера гостиной, в «двушке» этого невероятного старикана, за журнальным столиком, на обычных трехногих табуретках. Я рассматривал стеллажи с сотнями книг, которые от пола до потолка стояли у всех до одной стен этой квартирки, ел много свежеприготовленного, жирного плова и острых овощей, пил чашку за чашкой удивительно вкусный чай, а хозяин травил байки, не забывая перекусывать.
Оказывается, господин — или товарищ? — Ким прибыл сюда вместе со своими родителями аж 1929 году, по госзаказу, для развития рисоводства, однако в Кызылорде не прижился, а поступил в некое учебное заведение, после войны — в пятидесятые годы, устроился на работу в Алма-Ате, между прочим, в корейскую газету «Корё-Ильбо» — коллега! Квартиру получил… Явочную? Из его рассказа как-то выпал огромный период примерно с 1939 по 1955 годы, но я и не спрашивал — мало ли, какие дела у него были? В Монголии там, Маньчжурии и на исторической родине, например.
А домики эти, в восточном стиле, строили японские военнопленные, сразу после войны. Вот ведь как бывает: у нас в Дубровице с неким придыханием рассказывают о построенных немцами и венграми жилых домах, больницах и школах, а тут — японцы! Добрый дедушка Хо Джон о японцах говорил с искренней кровожадной улыбкой, от которых на душе становилось радостно, от осознания того, что ни я, ни Белозор японцами не являемся.
Я трепался о нашем полесском житье-бытье, браконьерах, кладбище, маньяке, черных бутлегерах из Дубровицы… Попытка поведать про Афганистан закончилась специфически: Ким Хо Джон полез в ящик стола, извлек оттуда целую стопку номеров «Комсомолки» и принялся показывать мне мои материалы — один за другим!
— Ты большой молодец, Белозор. Большой молодец! Эх, если бы кто-то рассказывал так про нашу войну… — уточнять, какую именно войну он имел в виду, я не стал.
Одеяло мне пригодилось: ночью было чертовски холодно.
Гена, он же Гён Хи, приличный и интеллигентный молодой человек повадками наёмного убийцы из голливудских фильмов, приехал с самого утра… Елки-палки, если бы не его аккуратная короткая стрижка, явно шитый на заказ старомодный костюм в полосочку и эта хищная скупая грация — он вполне бы сошел за одного из смазливых мальчиков-айдолов из кей-попа, от которых с ума сходили в мое время интеллектуально нестабильные школьницы.
Тепло поприветствовав дядюшку, Гён Хи — Гена скрылся в ванной комнате, чем-то там гремел некоторое время, а потом вышел наружу и кивнул мне:
— Ну что, вам нужно собираться? Или вы готовы? Вещи можете положить в багажник машины — поедем смотреть парад на Новой площади!
Парады я не очень любил, но осознание того, что мне не нужно было там работать, а можно было просто стоять и смотреть уже стимулировало выброс серотонина в кровь. Хотя — Гена как раз, судя по всему, собирался там работать. Бдить!
Машина была легендарная — белая «Волга». Ну да — белые для Средней Азии, черные — для Кавказа… Конечно, мы не смогли доехать прямо до Новой площади, остановились на какой-то стоянке и пошли пешком. Никто нас не останавливал, Гена только кивнул постовым пару раз. Я вовсю вертел головой, разглядывая необычный архитектурный ансамбль площади всё в том же сказочно-восточно-советском стиле, пока мы, наконец, не заняли места на трибунах, среди нарядно одетой публики. И понеслось:
— Товарищ генерал полковник! Войска Алматинского гарнизона! Для парада! В ознаменование шестидесятилетия Казахской советской социалистической республики и Коммунистической партии Казахстана! Построены! Командующий парадом — генерал-лейтенант Нурмагамбетов!
— Здравствуйте товарищи!
— Здра! Жла! Тащ! Генерал! Полковкник!
— Поздравляю вас с шестидесятилетием Казахской советской социалистической республики и Коммунистической партии Казахстана!
— Ура, ура, ура-а-а-а!!!
Палящее солнце, рокот барабанов, медные голоса труб, гром солдатских сапог по брусчатке, проезжающая мимо военная техника, сверкающая свежей краской. Трибуна, на которой я разглядел Брежнева и Косыгина, и еще человек двадцать — тех самых, вершителей судеб миллионов.
Честно говоря, после Афганистана на парад смотреть было тошно. Когда всё закончилось, Гена сказал:
— Теперь поехали, будем ждать Сазонкина.
И мы поехали. Я так понял, что этот советский кореец сейчас играл роль кого-то вроде закрепленного за белорусской делегацией дежурного водителя. Понятно — был он из непростых. Но при этом — явная креатура кого-то из их местных машеровских союзников. Я в казахстанской политике был совсем не силён — знал только, что примерно в это время Нурсултана Назарбаева вроде выбрали депутатом верховного совета СССР, и какие-то высокие посты в Компартии Казахстана он уже занимал. Больше ничего про местную верхушку я не ведал, а потому и гадать было бессмысленно.
— И долго ждать? — спросил я, когда мы остановились у очередного советско-восточного роскошного здания, навертев кругов по Алма-Ате.
— А ты как думаешь? — в глазах Гён Хи сквозила вселенская печаль.
— Пойду тогда за газетами схожу, что ли? И перекусить что-то возьму.
— Не заблудишься?
— Не заблужусь.
Заседать закончили только к вечеру. Мы выпили по литру «Ситро», сожрали, наверное, дюжину котлет в тесте на двоих, решили все кроссворды и прочитали от корки до корки все газеты, которые я принес из ларька «Союзпечати». Конечно — «Комсомольскую правду» — тоже. Гена сначала поверить не мог, что материалы про бойцов Московского погранотряда писал я, а потом, наконец, уверовал и проникся. В отличие от своего дядюшки (реального или мнимого) — он «Комсомолку», видимо, не выписывал.
— Сам писал? Ну, в смысле: поговорил с ними, походил там, посмотрел — и вот это вот написал? И в газете напечатали? — его удивление было очень сильным, как будто оказалось, что я как минимум волшебник в голубом вертолете. — То есть сам? Никто не помогал? Ну, даешь!
Это было так искренне, так простодушно, что я, только-только собравшийся было обидеться, вдруг рассмеялся. Ну а что? Могу ведь я восхищаться виртуозным пианистом, акробатом на трапеции или художником, который при помощи кисти и красок творит на холсте настоящее чудодейство? Почему вот этот казахско-советский кореец не может так же восхищаться чьим-то умением облекать чужие рассказы и собственный опыт в слова и предложения?
Мы сидели в машине и обсуждали погранцов — оказывается, Гена был лично знаком с Гумаром и Даликатным, они вместе занимались чем-то, что обтекаемо называлось «защитой рубежей социалистической родины на дальних подступах». В какой-то жаркой стране, судя по его недомолвкам. У ж не Вьетнам ли? Внешность у него куда как подходящая…
Вдруг где-рядом затарахтел автомобильный мотор, визгнули тормоза, хлопнули двери. Потом раздались решительные шаги, и раздраженный голос проговорил:
— Рожи корчил весь вечер, отворачивался когда я выступал… А потом еще вот это вот «распелся белорусский соловей, как бы ему не подавиться…» Нет, Васильич, я от этого устал до последней крайности! — Машеров и Сазонкин — вот кто это были!
Я выскочил из машины им навстречу, следом за Геной.
— Белозор? — брови батьки Петра удивлено взлетели вверх. — Валентин Васильевич, это что за сюрпризы? Нет, я конечно рад вас видеть в добром здравии, Герман, но…
Он был явно в дурном расположении духа. Всё-таки о каком-то негативе с Брежневым не врали — фраза про соловья явно принадлежала дорогому Леониду Ильичу!
— Петр Миронович, Валентин Васильевич, — раскланялся шутовски я, едва не подметая волосами асфальт. — Привет из солнечного Афганистана!
— Ну, ну, — кажется, моё паясничание было к месту, взгляд Машерова слегка потеплел. — И что говорят в Афганистане?
— В Афганистане полно наших земляков, Петр Миронович. Я тут краем уха чьё-то словотворчество о соловьях услышал…
— И? — брови Машерова нахмурились.
— И вспомнил поговорку нашу, полесскую… Один мехвод под Кундузом ее сказал, и, кажется, очень она к месту сейчас.
— Та-а-ак? — батька Петр уже затаил в глазах смешинки, почуял, что я сейчас что-нибудь этакое отмочу.
И я не подвел, хотя такая дерзость вполне могла закончится для меня в тюрьме, учитывая того, о ком она прозвучала:
— Маўчаў даўно, и сказаў гаўно[1]! — после секундной паузы и недоуменных взглядов мужчины заржали в голос, как стоялые жеребцы.
Даже Гена, которого эти двое явно знали и ценили, не сдержал улыбки. Отсмеявшись, Машеров вытер слезы тыльной стороной ладони и сказал Сазонкину.
— Всё, Васильич. Это последняя капля. Связывайся с Романовым, говори ему — «да». Другого выхода у нас нет.