Владислав Женевский «Идолы в закоулках»

В Сутеми рано темнеет и никогда не светает до конца. И в грязных подворотнях неосторожного прохожего могут поджидать боги, готовые внять самым смелым молитвам. Безотказные, безобразные, беспощадные боги…

DARKER. № 10 октябрь 2012

I

Глухо брякнув об асфальт, по переулку покатилась жестяная банка. Стены в пять этажей здесь почти смыкались, и в кирпичном ущелье звук отдавался, как раскаты далекой грозы. Но сквозь просвет между домами проглядывал сентябрьский — ни облачка, ни птицы, — закат. Силуэты антенн на крышах врезались трещинами в небесный янтарь.

Посреди переулка, не выйдя еще из тени, беспокойно вертел головой невысокий человек. В рыжем вечернем свете его лицо походило на ущербную луну. Лицо не было ни безобразным, ни привлекательным — просто испуганным.

Он остановился, когда тишину нарушил внезапный звук. Из-за мусорного бака выпрыгнула мятая банка, наткнулась на его ботинок и отскочила назад. Теперь она едва заметно покачивалась. Но насторожился человек из-за другого шума: в двух шагах от него словно кто-то втянул с силой воздух.

Человек оглядел стены и баки. С них тупо таращились меловые уродцы, исполненные с разной степенью мастерства. Мусорные пирамиды возвышались над краями баков, распространяя зловоние. Местами ржавый металл обнаруживал дыры. Банановая кожура и молочные пакеты свисали из них, будто чьи-то мертвые руки. Все было неподвижно и безмолвно. Человеку вдруг подумалось, что шумели наверху, и он в страхе поднял взгляд. Дом по левую руку был более старой постройки. По всей стене тянулись ряды кованых балкончиков. Дверные проемы на них были заложены желтым кирпичом и на сером фоне казались бельмами. Балкончики пустовали. Правая же стена была совершенно глухой.

Человек вздохнул и поплелся к выходу на улицу, вытирая ладони о брюки. Он заставил себя не глядеть на баки, мимо которых шел. Но на углу, уже в безопасности тротуара, обернулся. Над перилами балконов склонились закатные тени, переулок погружался во тьму.

Он зашагал по тротуару — чуть торопливее, чем ему представлялось.

II

Став студентом, о семье своей Игорь вспоминал редко. В детские годы все было иначе. Двухкомнатная квартира, где ютились они вчетвером, заменяла ему вселенную. Вне ее пределов существовали лишь нераскрашенные картинки: школа, улица, деревья, машины и собаки.

Родители не могли нарадоваться на мальчика: тихий, послушный, внимательный. Наказаний, в отличие от сестры, Игорек не знал, а к поощрениям относился равнодушно. В учебе он успевал с самого начала. Чуть вернувшись с занятий, садился за уроки, разом все запоминал — чтобы забыть до завтрашнего дня, — и шел смотреть, как отец читает или мать варит суп. Если велели гулять, он гулял.

Друзья у Игорька водились — и во дворе, и в классе. Когда надо было на что-то поглазеть или куда-то слазить, звали его. Молчаливый, он умел составить компанию, не создавая неудобств. Случалась драка — Игорька не трогали, причем как-то случайно: трусом он не был.

Бог рано появился в его жизни. Однажды, когда мальчику было четыре года, мать показала ему картинку со странным лицом: лоб расцарапан колючками, но в бороде прячется улыбка.

— Это наш Господь Бог, — сказала мама.

— А что он может делать? — спросил Игорек, что-то уже об этом слышавший.

— Все, — ответила мама. Она научила сына непонятным словам, которые он, впрочем, запомнил с легкостью, и наказала читать их перед картинкой — по утрам и вечерам. Или в любое время, когда станет тяжело.

Поначалу Игорек был прилежен. По воскресеньям его брали в церковь — место, полное печальных лиц, свечей и шепотов. У храмовых дверей он всегда замирал на миг, выуживая Слова из памяти, и лишь тогда вступал под сумрачные своды.

Но как-то вечером они с сестрой сидели одни дома, родители задерживались. Сестра болтала по телефону. Игорек оставил ее и пошел к полке, на которой стояла картинка, чтобы прочесть перед сном Слова. Вдруг задребезжали стекла: мимо проезжал грузовик. Картинка зашаталась и свалилась на пол. Бородатый дядя уткнулся носом в палас.

Игорек хотел было его поднять, но передумал. И сказал:

— Бог, подними себя!

Картинка не двинулась.

— Бог, поставь себя назад!

Ничего не произошло. Тогда мальчик сам вернул Бога на полку и отправился спать глубоко разочарованным. Слов с того вечера он не читал, а мать за этим уже не следила.

С подростковыми прыщами пришли и неприятности: сверстники наконец увидели в нем белую ворону. Если прежде он служил выгодным фоном, то теперь стал добычей. Его начали травить. Выскочила, точно только и ждала своего часа, кличка: Хорек-Игорек. И в самом деле, глазки у него были маленькие, галечные, а нос заметно выступал и тянул за собой толстые губы. Завершали сходство руки: те словно приросли ладонями к телу и нечасто поднимались без надобности.

Особенно невзлюбили Хорька девочки. На первых порах его обсуждали за глаза, потом принялись унижать поодиночке, парами и в компаниях. Он был аккуратен и чист — а говорили, будто от него воняет; он кашлял — от него, заразного, все отсаживались подальше.

Как-то весной, возвращаясь после очередного мучительного утра домой, он вспомнил о заброшенных молитвах. Зацарапалась совесть. Игорек побежал в церковь. Молился он неистово, хоть и по-своему, но на следующий день в школе было только хуже. Он побывал в церкви еще пару раз — тщетно, не помогало. От смешанного запаха ладана и нищеты Игорька тошнило, и больше он этих дверей не открывал.

Пора влажных снов и первых поцелуев принесла Игорьку одни страдания. Он был невидимкой даже для самых невзрачных одноклассниц. По ночам он пропускал через воображение шеренги обнаженных девочек и женщин, актрис и певиц… Однако днем из-под неумело накрашенных век его встречала не страсть, а презрение. В конце концов Хорьку стало чудиться, что даже девушкам в порножурналах противно, когда он их разглядывает.

И тогда он окончательно замкнулся в себе. Приходил точно к началу занятий, не отвечал на насмешки; на переменах оставался за партой и смотрел куда-то в пустоту. Одноклассники подозревали, что он обдумывает месть. Они ошибались. В минуты, когда галечные глаза пустели, их обладатель не думал ни о чем.

Его стали называть Хорьком-маньяком.

Родители, ничего не замечая, гордились умным и любящим сыном. Но тот их не любил. Они единственные относились к нему по-доброму — и Игорек отвечал им тем же. Чувств глубже этих в его душе не находилось. О сестре, уехавшей учиться в другую область, он вообще забыл.

С учебой было по-прежнему. Знания застревали в его мозгах, как в болоте: крепко и без пользы. Игорек мог рассказать любой урок, если того просил учитель, но по своей воле не вспомнил бы и коротенького стишка.

Этих способностей ему хватило, чтобы получить серебряную медаль. Он никак не мог выбрать будущую профессию: ничто не влекло. Когда родители предложили социологический факультет в Сутемском экономическом колледже, Игорек согласился. Вступительные экзамены он сдал без труда и в сентябре уехал.

Как и раньше, держался Игорек особняком, однако сейчас его никто и не донимал. В общежитии его заселили к такому же тихому пареньку; иногда они говорили об учебе, но обычно занимались каждый своим делом. Понемногу Игорек привыкал жить без родителей.

В группе он ничем не выделялся — всего лишь фамилия в списке, которую не слишком часто называют. О Хорьке здесь никто не знал, и он превратился в Игоря. С парой студентов мог перекинуться словом, нескольким давал списывать, для остальных же попросту не существовал.

Но он был доволен такой жизнью — пока не влюбился.

III

Это был уродливый район: дома кирпичные, похожие на тюрьмы, и панельные дома, будто сложенные идиотом-великаном из кубиков. Однако и те, и другие Игорь видел каждый день вот уже два года, и, проходя мимо, замечал ровно настолько, чтобы не налететь на стену.

Сумерки сгущались. Он огибал прохожих и рытвины в асфальте, скорым шагом пересекал узкие улочки, едва не переходя на бег.

Страх нечасто его посещал: скорлупа апатии не пропускала в душу ни голливудских монстров, ни отморозков из подворотен. Если, бывало, в комнате посреди ночи гас свет, Игорь морщился — и только.

Когда-то сестра пробовала его пугать. Выскакивала из-за холодильника, натянув на голову черный чулок; забиралась под кровать и хватала брата за ноги; шептала ему ночью в ухо. Но брат, вопреки ожиданиям, не вскрикивал и не плакал, лишь вяло говорил: «А, это ты…»

Однако что-то изменилось с тех пор. Под кожей он словно чувствовал еще одну, изо льда. Страх шевелился в груди, нежно, почти любовно сдавливал легкие. Переулок оставался далеко позади, но запах отбросов мучил ноздри и туманил разум.

Все можно было объяснить просто: банку задела крыса, а шум доносился из канализации. Игорь хватался за эти объяснения, но разум соскальзывал с них…

Сотни раз он ходил этим переулком, и… Или не ходил? Игорь лихорадочно рылся в памяти — и нигде не находил кованых балкончиков и изрисованных баков. От этого хотелось кружиться на месте, как собака в погоне за собственным хвостом.

Да, в тот проход он забрел случайно. Пошел от колледжа новым маршрутом, думая срезать. Как всегда, забылся. Очнулся, услышав тот звук. И началось…

Что началось?

За строем чахлых тополей медово светились огни общежития. Игорь зачем-то двинулся через кусты, по липкой глине, в стороне от людей. На углу остановился. Безотчетно потянулся вытереть ладони о брюки — и нащупал влажную ткань. Видно, он терзал ее всю дорогу. Он сходит с ума?

Еще не осела дневная пыль. Здесь, в городе, ее предпочитали воздуху. Игорь учащенно дышал, и с каждым вдохом наркотическая сила привычки вливалась в него, изгоняя все волнения. Убогое здание общаги будто шептало, что ничего странного и ненормального в его стенах случиться не может.

Понемногу Игорь успокоился. Глупая тревога ушла. Он двинулся ко входу, готовя пропуск для вахтерши.

Идя по четвертому этажу, он, как обычно, задержался возле комнаты 415. И вдруг все понял. У него расстроились нервы, но причина — здесь, за грязно-белой дверью. Она была здесь уже почти два года…

Когда он вошел в свою комнату, сосед спросил:

— Ты что так долго сегодня?

И Игорь ответил чуть погодя:

— Заблудился.

IV

Утро.

Низко гудят лампы над головой. Их свечение мертво, в нем все кажется искусственным: предметы, люди, звуки. За окнами предрассветная тьма притворилась космической. Этого никто не видит, не страшится.

Парты стоят в шесть рядов. Головы над ними и на них почти одинаковы: на светлых и темных волосах, как нетающий снег, лежит дымка сна. Лишь тринадцать подбородков не клонятся к полу. Дюжину, на первом ряду, удерживает взгляд лектора; они колышутся в ритм указке. Тринадцатый, самый узкий, спрятался в центре аудитории. Он застыл перпендикулярно столешнице. Может, если он дрогнет, накренится потолок, провалится пол: настолько он неподвижен.

Чуть выше подбородка мясистые складки губ. Они едва заметно двигаются, но не слышно даже шепота. По бокам вытянутого носа, будто артиллеристы у пушки, засели мутноватые глаза. Глаза смотрят прямо — туда, где на рыжую вязаную кофту падают застывшие струи волос. Волос до того черных, что о других цветах и не вспомнить.

Глаза изучают форму и находят ее совершенной. Это каскад фонтанов, струящих бархатную нефть: с затылка на уши, с ушей на плечи, с плеч на тонкие руки…

«Происхождение религии, — бубнит лектор, — уже со времен Просвещения связывают с потребностью человека в моральных ограничителях…»

Лектора можно простить: из-за толстых линз очков ему не разглядеть, как прекрасны эти волосы. В их переплетениях, если присмотреться, кроются волнующие картины. Вот какой-то юноша обнимает девушку за талию. Их лица сближаются, делаются крупнее, уже можно разглядеть отдельные черты… но черная волна смывает их. Теперь видны только женские плечи. Их ласкает, насыщая ветром, прозрачная ткань… они превращаются в крылья, и нагое тело взмывает в небо… Накатывает новая волна, и вот уже мягко вырисовываются округлые холмики грудей. Мужские пальцы скользят по ним, как осенний лист по воде, они вздымаются чаще…

«… временем, однако, человечество стало применять и другие виды ограничителей, — с трудом перебивая гудение ламп, бормочет однотонный голос. — И самый важный из них — не абстрактная сущность, «Бог» или «любовь», а благо самого человека…»

Под подбородком, на столешнице, лежат затянутые в клетчатые рукава предплечья. Бледные кисти на их концах потихоньку ползут к переднему краю парты. Но опомнившись на полпути, вздрагивают и поспешно отступают.

«…не может быть выше гуманистических ценностей: человека, его прав, обязанностей и потребностей…»

Оглушительно прокатывается по зданию звонок. Тут же открываются десятки ртов, все приходит в движение, и аудитория стремительно пустеет. Пестрый поток уносит с собой и рыжую кофточку.

Наступает беззвучие. Сквозь стекла льется шафрановый свет: солнце успело незаметно встать.

В центре комнаты, как издыхающее насекомое, трепыхаются чьи-то бессильные руки.

V

Он влюбился мгновенно и естественно, будто в душе открылась заслонка, выпуская ревущее пламя. Как-то само собой получилось, что во вторник Игорь жил как обычно, а в среду уже любил — тихо, но до безумия.

Это случилось вечером. Идя на кухню, у лестницы, он встретил незнакомых студенток. Они о чем-то щебетали и смеялись. Игорь недолюбливал шумных людей, однако неловкие положения и ссоры ему претили еще больше. Он намеревался бросить на девушек укоризненный взгляд и пройти мимо, но тут увидел ее.

Игорь пошатнулся и застыл посреди коридора; ему померещилось, что в коридоре сверкнула черная молния — сверкнула и поразила его. Смоляные волосы, зеленые глаза, белая улыбка…

Она заметила его. Что-то шепнула подругам. Расхохотались. Ушли.

Игорь стоял, пялясь им вслед, а туман его жизни редел, и по лазоревому небу уже плыли сахарно-белые облака…

Привыкший быть отверженным, он и не думал за ней ухаживать. Даже имя — Мария — он узнал случайно, рыская вблизи нее, как взаправдашний хорек. Она училась в другой группе, и это осложняло дело. На потоковых лекциях Игорь садился где-нибудь возле, но никогда не вплотную. Во время перерывов крутился у досок объявлений и окон, то и дело бросая вороватые взгляды в толпу. В общежитии по сто раз на дню ходил мимо ее комнаты.

И мечтал, мечтал, мечтал. Они были туманными, эти дневные и ночные грезы. Мария представлялась ему то в пышных платьях, среди великолепия и роскоши, то в повседневной одежде, то (и тогда он сам себя стыдился) обнаженной… Неизменной в этих видениях оставалась лишь ее красота.

Сначала ему верилось, что даже так можно жить вечно. Но время шло, жажда делалась нестерпимой, а Игорь все безрассуднее. Он подслушивал у ее двери по ночам, смакуя голос, пропуская слова. Раздевая ее глазами, еле сдерживал руки… Чтобы удержаться от соблазна, блуждал по улицам. Учеба давно уже не спасала.

Однажды в апреле молодое солнце напомнило о том дне, когда он искал спасения в церкви. Тогда его молитвы не были услышаны. И сейчас Игорь со всей силой откровения понял, почему: он не того просил. Все показалось до смешного простым. Бог выполнит это желание хотя бы потому, что здесь Он просчитался. Такая сильная любовь не может быть безответной. Богу нужно лишь намекнуть…

В Новой церкви, за голубыми стенами, было пусто и темно. Игорь встал перед большим распятием и в третий раз испытал Бога. Он изложил все просто, рассказал, какая она и как он ее желает. Бог на кресте молчал, молчала роспись куполов, таинственно горели свечи. А человек уже жил надеждой.

Обратно он ехал сам не свой.

Тянулись дни. Игорь тщетно искал знаков, но все было по-прежнему. Он ждал и ждал, пока не стало ясно, что Бог вновь обманул его. Игорь рыдал в подушку. И без того малорослый, сейчас он казался себе совсем крошечным.

В отчаянии он решился на безумство. Еле переставляя ноги, добрался до двери 415 и постучал. Из комнат вокруг доносился смех вперемежку с дерганой музыкой.

Открыла Мария. Черные потоки свободно спускались по плечам.

— Привет! — сказала она.

Игорь не был готов отвечать: слова в сумбуре грез всегда стушевывались, все происходило само собой.

— Ну, зачем пришел, говори! — Мария чуть нахмурилась… но ведь она первый раз смотрела на него, обращалась к нему, и…

…Через секунду дверь захлопнулась. Она сказала кому-то: «Да этот приходил, как его, из 423-й…»

Он вернулся к себе. Сперва было очень, слишком горько. С собственным ничтожеством он свыкся уже позже.

VI

Безликая, мглистая осень. Здания, слившись с октябрьской серостью, обратились в скалы. По ущельям плетутся редкие фигуры. Никто не поднимает глаз: все опасаются обвала. Автобусы неслышно, как горные драконы, подползают и утаскивают путников куда-то в туман. Голые деревья возвышаются стелами погибшим.

Через перевалы пробирается щупленький юноша. Сквозь бурую куртку просачивается промозглый холод. Иногда паломник останавливается поглядеть в слепые озерца, разбросанные повсюду на его пути, и в бензиновом зеркале некрасивое лицо искажается до уродства.

Юноша бредет дальше. Часто он поскальзывается, лишь чудом не срываясь в грязные пропасти. Ему встречаются асфальтовые долины, где под ботинками хрустит стекло — останки ушедшего лета. Чьи-то силуэты исчезают в жерлах подъездов.

Мгла густеет, юноша уже не разбирает тропы. Голова склоняется ниже, руки никнут к телу. Хребты отступают в белесую неизвестность, и он остается один. Шаги падают в дымку, как густые капли. Теряются и они.

Тишь и пустота. Изнуренный паломник опускается на невидимые камни. Глаза его блекнут, лишь где-то на дне остается черное пятно. Чувства обволакивает забытье.

Но вдруг кто-то задышал совсем близко — тяжело, с присвистом. Чуть приподняв веки, юноша различает затейливые прутья старых балконов. В ноздри пробивается мусорная вонь. Он встает на ноги — между двух верениц баков, плетущихся куда-то в молочное марево. Справа порыжевшее железо раздается. Из щели и доносится дыхание, к нему примешивается негромкий скрежет. Юноша все вспомнил, но бояться ему уже незачем. Он хочет узнать раз и навсегда, что прячется там. Но, не ступив и трех шагов, заходится в кашле. Его скручивает, он хватается за бак, обрушивает гору мусора, валится на четвереньки. И видит Идола.

Тот похож на сердце, только что вырванное из чьей-то сильной груди. Он покрыт огненно, ядовито-рыжими волосами; в центре тела сокращается красный трещиноватый кружок, в который со свистом и толчками входит воздух. У Идола пять суставчатых ножек, на вид очень хрупких, словно надломленный тростник. Каждая заканчивается чем-то беловатым и острым; самая длинная скребет стенку бака — легонько, как будто в задумчивости.

Идол возлежит на кипе размокшего картона и требует поклонения.

Джинсы юноши пропитывает холодная жижа, колени саднят. Но встать нельзя, потому что мышца под его ребрами теперь пульсирует в такт рыжей массе. Они связаны незримой нитью. Если ее оборвать, кто-то умрет. Оба…

Он подползает ближе. От вони и яркости мутит… Коготь отрывается от бака, описывает в воздухе петлю, приближается к живой плоти. Ножка изгибается, как велосипедная цепь, и суставы тихонько потрескивают.

Сквозь одежду юноша чувствует слабый укол. Еще один. Идол ищет дорогу. Кончик ножки ползет по куртке, проникает под воротник, свитер, футболку. Спускается по шее. Останавливается на груди. Прикосновение леденит.

Миг боли — и по коже потекло что-то мокрое. Идол учит юношу языку крови, и с каждым ударом двух сердец страх отходит, уступая наслаждению и смутной надежде.

Юноша рассказывает Идолу о своей настоящей боли. Он густо вымазывает болью ладони и притрагивается к Идолу, чтобы тот почувствовал запах боли, в котором смешались аромат ее тела и помойный смрад.

Коготь глубже входит в его грудь, и надежда взрывается ослепительной алой вспышкой.

VII

— Гопля!

Мажоры снова загоготали. Один из них, стриженный «под пони» брюнет, выдавливает в щель между верхней губой и сигаретой:

— Круто, старик. А брейк изобразить слабо? Тогда точно дадим.

Улицы Сутеми по-вечернему оживленны. Мелькают куртки, пальто — темных тонов, в здешнем климате цвета быстро тускнеют. Автомобили тоже сливаются с грязью и асфальтом. Только оранжевые «Икарусы» будоражат зрение, но их мало, и люди на остановке вполголоса ворчат. Посреди тротуара стоит полукругом кучка парней, хорошо одетых и слегка хмельных жеребчиков. Их обходят. Перед ними переминается с ноги на ногу мужичок в мятой олимпийке — невзрачный, растерянный. Слово «брейк» ему внове, но что-то ведь надо делать…

— А вот не слабо! — выскрипывает он. И принимается дергаться, будто механический танцор на часах. Выделывает коленца полузабытого твиста, переходит вдруг на гопак, чуть кружится, как в вальсе. И перемежает все внезапными рывками и изгибами, надеясь потаенным авосем, что между его вывертами и таинственным «брейком» найдется хоть что-то общее.

Игорь, наблюдающий за этим из-за выступа серой хрущевки, гадливо морщится. Таких зрелищ он обычно сторонился, но сейчас вынужден смотреть.

Жеребчики ржут как ошалелые. Брюнет с челкой, забывшись, выпускает из зубов сигарету, и она тлеет теперь в опасной близости от левого ботинка, стильного черного «Армани». Пахнет паленой кожей. Брюнет хмурится, глядит вниз. Давит бычок и толчками приводит остальных в чувство. Все еще давясь смехом, они двигают прочь.

— Бывай, алконавт.

А тот увлекся не на шутку. Он продолжает самозабвенно выплясывать, — пока не замечает, что зрители ушли, не расплатившись за представление. Бросаться им вдогонку нет сил, и он, чуть не плача, кричит:

— А деньги, мужики?

Мажоры, отшагавшие уже далеко, отвечают вразнобой:

— Перетопчешься!

— Пьянь!

И брюнет добавляет:

— Это был не брейк!

Рослые фигуры вновь скрючивает от хохота. Вскоре они теряются из виду.

Игорь потихоньку выходит из укрытия и приближается к алкашу. Тот, привалившись к столбу, переводит дыхание и матерится. Фарс на остановке закончен. Прохожим и пассажирам маршруток будет о чем рассказать в семье: допился алкан, цирк устроил на улице. Его пожалеют или осмеют, но взгрустнется всем.

Однако толстые губы Игоря расползаются в улыбку, и непривычный к веселью рот сводит судорога. Лишь напялив маску угрюмости, которая была до вчерашнего дня его настоящим лицом, Игорь отваживается тронуть алкаша за плечо. Тот лениво оборачивается. От него несет перегаром.

— Чего надо? — буркает он.

Какое-то мгновение Игорь мнется. Таких предложений ему не приходилось делать, он вообще не любит разговаривать с людьми. И потому дико, незнакомо звучат слова, произнесенные его голосом:

— Ты… это… выпить не хочешь?

Пока алкаш недоверчиво изучает маску, под которой прячется не радость уже, а страх, все тело Игоря словно пульсирует. Это биение рождается в полусвете заброшенного сутемского переулка, среди запустения и отбросов. Незримая нить, прикрепленная к сердцу, натягивается…

— А че, есть?

Нить превращается в струну.

— Да. Пошли… тут недалеко.

— А с чего такая щедрость? — В тоне недоверие, в зрачках — алчный огонек.

— Да так просто. Выпить надо, а одному никак нельзя… Горе у меня.

Патлатая голова с пониманием кивает.

И они идут — дворами. Небо все так же нависает свинцовым куполом, но холод на день покинул Сутемь. Мужичок в олимпийке рассказывает о тяготах алкашеской жизни, подкрепляя речь жестами. Кроет на все корки «новых русских» и их оборзевших сынулек, вспоминает собственную молодость, — когда танцевал не из-за пяти рублей на опохмел. Нет, на танцплощадке! Потому что кровь кипела, и девчонки были — ух!.. Куда что девается? Будь он такой, как тогда, дал бы сейчас жару. И тем орлам накостылял бы, чем перед ними отплясывать… Ты не думай, что водка виновата. Водка не горе, только крышечка для горя — чтоб не вылилось, с балкона да вниз…

Игорь брезгливо отстраняется, когда алкаш лезет брататься. Он по-новому смотрит на свои руки, недавно еще такие бесполезные и слабые. Теперь они могут что-то сделать — а значит, достойны прикоснуться к волосам… черным, черным. Да, есть кто-то ничтожней него, Хорька. Да он и не Хорек уже вовсе…

При этой мысли его сердце сотрясается, как колокол исполинского собора, и стучит все гулче с каждым шагом, вторя раскатам в безвестном переулке.

— Ну долго еще? — очухивается наконец алкаш. Его багровая физиономия наливается, будто соком, подозрительностью и нетерпением. На город налегают сумерки, и даже самым отчаянным не стоит ходить Бог весть куда и Бог весть с кем.

Подул ветер, но ничто не шевельнулось — вокруг лишь застывшие деревья, гаражи и пятиэтажки. В окнах несмело зажигаются люстры, задергиваются шторы.

— Вот тут еще пройти, а дальше мой подъезд, — произносит Игорь, указывая на расселину между двух сталинских зданий. — Третий этаж.

Точность ответа успокаивает алкаша, и они входят в переулок. Пульсация в груди все невыносимей.

Продолжается путаная исповедь:

— …Непруха какая-то. Открыл сегодня холодильник — и хрен тебе, даже кильки нет… Я ж не каждый день пью-то.

Врет.

— …Этим козлам еще достанется, есть ведь и Бог. Скажешь, я при Советах жил. Но в Бога-то верил. Как без Бога-то?

У пятого бака справа припрятан кирпич — из разрушенной стены, с наростами цемента. Размахнуться нелегко. Но чем сильней кирпич стремится к земле, тем легче его опустить…

Алкаш валится, как сухой ствол. Эхо его последних слов еще блуждает меж глухих стен. Потом гаснет. С приходом тишины мрак делается чернильным. Игорь достает фонарик. В тусклом свете кровь, стекающая по немытым волосам, кажется черной. Ладони мертвеца мозолистые и влажные. Он легче, чем Игорь ожидал. Но тащить все равно трудно: вены и артерии уже вибрируют, а колотушка стучит все бешеней…

Знакомый свист, потрескивание. И коготь царапает ржавое железо. Идол чуть светится в темноте, фосфорным рыжим свечением. Не отрывая от него взгляда, Игорь кое-как раздевает труп. Пока руки рвут засаленную ткань, глаза впитывают каждый миг, каждое движение ломаных ножек — но еще глубже, в бездне чувств, видят все то же прекрасное лицо… Отверстие в центре Идола багровеет, как раскаленный металл.

По телу Игоря проносятся страшные бури, и он боится умереть. Умереть теперь, в шаге от сбывшихся надежд… Легкие сошли с ума, кости дрожат в мясных футлярах. Полный мыслью о ней, он из последних сил берет жертву на руки и опускает перед Идолом. Потом валится сам.

Рыжие волоски местами раздаются, выпуская новые ножки. Когти приникают к телу и с сосущим звуком вдавливаются в него. Крохотные фонтанчики крови просыпаются тут и там, пока костяные черви буравят мертвую плоть, прорезают ходы и каналы. Труп оседает, как песчаная насыпь.

Игорь смотрит на обряд, прислонившись к зловонному баку. Где-то за его спиной, в баночке из-под йогурта, плавает серебряный крестик.

Бог есть Любовь.

VIII

Он не думал, что вахтерша его окликнет. Всегда хватало небрежного взгляда на пропуск. Она кивала и снова погружалась в свои газеты, где писалось о людях поинтересней его. У Тамары Борисовны были любимчики и жертвы, но Игорь ни к тем, ни к другим не принадлежал.

— Парень, что у тебя там под курткой?

Он застыл у входа в коридор, не смея повернуться к ней лицом.

— Оглох, что ли?

Он слышал лучше, чем хотел бы. Но язык будто увял и высох.

— Знаешь же, со зверьем в общежитие нельзя! Кто у тебя там — кошак? Мне ваши горлодеры тут не нужны. Или собака? Да обернись ты, кому говорят!

Он повиновался. Вахтерша злобно смотрела из-под фальшивой красноты завитушек.

— Ну-ка расстегни куртку!

— У меня ничего там нет.

— Покажи!

Все казалось знакомым. Зеленый пол, потолок в пятнах, две скамьи без спинок. Жестяные трубы в углу, уродцы-фикусы в кадках. Доска объявлений. За стеклом Тамара Борисовна, которая вот-вот все испортит.

Все было знакомым, только он сам изменился.

Игорь потянул за язычок молнии, и коричневая материя куртки разошлась надвое. Под ней был шерстяной свитер, облегающий впалую грудь — мятый, заношенный. Вахтерша поморщилась, но буркнула уже безразлично:

— Ну и чего ерепенился, спрашивается? Показалось. Иди давай, что застыл.

Настороженный взгляд опустел и сполз к газете. Игорь некоторое время стоял в отупении, потом двинулся, пошатываясь, к лестнице.

Под свитером копошился Идол, принимая прежнюю форму. Влажная шерстка скользила по коже Игоря, пока живой жилет превращался в сердце. Пятью ножками, по-обезьяньи, он обнял худой человеческий торс. От этого стального холода мертвела кожа. А из багрового отверстия, которым Идол присосался к груди, чуть ниже левого соска, будто сочился жидкий огонь.

Игорь поднимался на четвертый этаж тяжелой поступью победителя.

Коридор был пуст. Почти все студенты разъехались по домам на выходные. Умолкло радио, не слышалось голосов. Не горели лампы. Только в конце прохода серело замызганное окошко, едва пропуская меркнущий осенний свет.

Игорь встал у комнаты 415 и прижался к двери ухом. За ней шелестели, проговаривая фразы конспекта, ее губы. Шепот нежный, словно сладкая вата…

Он трижды ударил костяшками пальцев по крашеному дереву… Заскрипела кровать. Несколько невесомых шажков по ковру, звук отодвигаемой защелки — и их глаза встретились. Слишком неожиданно: по лицу Марии тенью скользнул испуг.

— А… привет. Игорь, да? Ты что, не уехал разве?

Игорь чуть заметно кивнул. Новый сгусток огня ужалил грудь.

— Да. Можно я войду на минутку? Я по делу.

Она могла отказать, но сейчас это не значило ничего. А вот не отказала — лишь пожала плечами, отступила от дверного проема. Игорь зашел и принялся снимать ботинки.

В этой комнате, как и во всех прочих в западном крыле, стоял едва ощутимый запах плесени. Но здесь он мешался со сладостью духов и еще с каким-то неопределимым ароматом — ее голоса, походки, жестов. Красоты.

Она села на кровать, застланную оранжевым покрывалом. Игорю указала на другую, напротив. Мария была одета по-домашнему — старая кофточка, черные лосины. Волосы собраны в хвостик.

В оконное стекло пугливо били капля дождя. На столе горела лампа, разделяя комнату на темную и светлые половины. Игорь сидел в тени.

— Куртку можешь не снимать. Так что, говоришь, тебе нужно?

Поймет ли она?.. Да, ему нужно было нечто, он носил в себе ответ два года… И тот выпорхнул изо рта, как белоснежный голубь… с алым, алым клювиком.

— Ты, — произнес он и распахнул куртку.

Острые коготки разорвали свитер, молнией рванулись к ней — к обоим плечам, к шее, — чтобы впрыснуть в тонкие сосуды дурман. Ее веки, чуть начав изумленно приподниматься, упали. А через секунду и сама Мария обмякла на кровати, став еще прекраснее, — прелестью безвольной куклы.

Рыжий идол с тихим хлюпаньем втягивал коготки обратно. Игорь сорвал с себя остатки свитера и поднялся. Все тело горело, кровь двигалась жгучими волнами. Каждый нетвердый шаг к ней казался долгим сном, то кошмарным, то сладостным.

Он встал на колени возле нее. Протянул руку и коснулся ее щеки, странно холодной. Сказал:

— Я люблю тебя.

Она не отвечала — и не должна была. Молчал и он. Говорила лишь его необъятная любовь. Говорила на языке тайфунов и пожаров, языке, неподвластном людям, — таким, как он… даже ангелам, как она.

Игорь расстегивал пуговицу за пуговицей на ее кофточке — с бережностью ювелира, едва касаясь. Иначе не выдержал бы… Он ласкал ладонью синюю ткань, словно это она, гладкая материя, столько месяцев не давала ему уснуть. Он склонял голову и вдыхал одуряющий запах, жалея, что не может раствориться в нем до полного небытия. Но он не стал затягивать игры — и раздвинул, как занавес, складки одежды.

Лифчика на ней не было… В Игоре что-то зашаталось и с шумом рухнуло. Он впился губами в белую грудь, осыпая ее поцелуями-маргаритками, теряя рассудок. Все понятия и образы — родители, Сутемь, люди, Бог — утонули в сатанинской страсти. Он жаждал всю ее вобрать в себя, соединиться навеки.

Он схватил ее за подбородок и приник к розовым губам, другой рукой разрывая на ней трусики. Он пил ее жадно, почти захлебываясь. У нее вкус вечности… вечности… крови.

Игорь в ужасе отпрянул.

С нежных уголков рта струилась кровь. Как киноварь по фарфору, она расплывалась все гуще и гуще, стекала по плавным линиям подбородка. Игорь поднес пальцы к глазам, не веря в этот яркий цвет… Что-то чавкнуло. Голова Марии дернулась, на губах лопнул алый пузырек. А потом ее челюсти разошлись, и, словно распускающуюся розу, выпустили багровый коготь на суставчатой ножке.

IX

У Новой церкви всегда безлюдно. Ее возвели посреди асфальтового поля, когда-то отведенного под площадь. Площадь должны были обрамить аккуратные дома, в которых жили и работали бы счастливые люди растущей Сутеми. Но ни домов, ни счастья это место так и не увидело. И на асфальте выросли скорбные стены храма.

По ночам зажигается подсветка. Лучи небольших прожекторов скользят по голубым стенам к чешуйчатым куполам, по крестам, выше которых нет уже ничего. Жители многоэтажек, мигающих окнами вдали, редко смотрят в эту сторону. И Новая грустит в ночной тьме, как одинокий Бог на краю вселенной.

Льет последний осенний дождь.

По асфальту перед церковью ползет человек. Вода льется с небес на его голую спину, смывая разводы крови. Сквозь кожу просвечивает рыжий огонек, будто плоть стала слюдой. Человек глухо мычит, временами поднимает голову, и в глазах отражается золото крестов.

…Он дополз до паперти и взбирается теперь по ступеням, как полураздавленная гусеница. Уткнувшись в храмовые двери, он протягивает руку, стучит. Но там, внутри, пусто и темно, и ему не открывают… Человек, хватаясь за дверную ручку, встает. Тонкие паучьи ножки свисают с его боков и колышутся в такт мерцанию чуть левее позвоночника.

Человек ударяет кулаком по медной табличке «СВЯТОСЕРГИЕВСКАЯ ЦЕРКОВЬ». Еще раз. Еще. Он барабанит по двери, кричит и рыдает.

Рыжее пламя разгорается сильнее. Человек хватается за грудь, будто пытается что-то удержать… Из горла вырывается хрип, и с хлюпающим звуком сердце человека покидает грудную клетку…

По асфальту стучат коготки, потрескивают суставы. Тонкие ножки уносят горячий еще комок плоти куда-то во мрак. Скоро и звуки, и огонек теряются в дожде…

На церковном крыльце лежит ничком остывающий труп, и поднимать его некому.


© Владислав Женевский, 2007

Загрузка...