Дмитрий Костюкевич, Владимир Кузнецов «Третья печать»

Февраль 1942 года, блокадный Ленинград. Светлана, потерявшая мать во время бомбежки, выживает одна в холодной квартире — от куска хлеба по карточке к куску хлеба. Однажды к ней на улице подходит незнакомый мужчина, представившийся как Натан Голод, кинооператор. Он зовет ее к себе в гости, на завтрак… А после — на охоту.

DARKER. № 5 май 2015

Хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий;

елея же и вина не повреждай.

Откровение Иоанна Богослова.

Холод был каким-то внутренним. Он пронизывал насквозь. Тело, истощенное до крайности, вырабатывало слишком мало тепла.

Светлана открыла глаза — медленно, нехотя. Серый, растрескавшийся потолок, косые, мутные тени от заклеенных накрест окон. Короткий вздох — изо рта вырывалось облачко пара, бледное, слабое. Словно дыхание ее уже остыло, как у мертвой. Надо вставать. Несмотря на холод, на усталость, на апатию. Надо вставать. Идти, занимать очередь. Стоять придется долго, прятаться в ближайших парадных, потому что на улице слишком холодно, да и запрещают. Она и так заспалась — люди занимают очередь еще засветло, часа в четыре. Кто-то — чтобы успеть получить пайку до начала рабочего дня. Кто-то — считая, что немцы чаще бомбят днем.

Светлана медленно, неохотно выползла из-под одеяла. Под ним тоже холодно, но не так, как снаружи. Надо идти.

Она одернула одежду. Сколько уже не переодевалась? Неделю? Расстегнула пуговицу пальто на груди, развернула шерстяной платок, сунула руку под полу отцовского пиджака. Там, во внутреннем кармане — аккуратно сложенный, затертый лист серой бумаги. Продуктовые карточки, ставшие ценнее денег, имущества, драгоценностей. Светлана бережно достала их, раскрыла, словно рассчитывала увидеть что-то, чего не было вчера.

Нет, все по-старому. Ближайшая карточка — на послезавтра. На послезавтра. Это означает, что не ранее чем завтра вечером она сможет получить очередную пайку — двести пятьдесят грамм хлеба, положенных иждивенке. Водянистого, рассыпающегося в руках, к которому прошлой весной даже не притронулась бы. А теперь, казалось, не было в мире ничего важнее этого хлеба, ничего желаннее. Нельзя было уже сказать, вкусный он или нет, вкус давно перестал ощущаться, да и чувство сытости забылось, превратившись в какую-то абстракцию, не привязанную к реальной жизни. Но тело отчаянно требовало пищи, лишая способности думать о чем-либо еще.

Светлана вышла из своей комнатушки, прошла по узкому, совершенно пустому коридору. До войны здесь столько всего стояло: трехколесный велосипед Сережки Бровкина из седьмой, старые, прохудившиеся кастрюли Софьи Марковны из десятой, веревка с постоянно сохнущим на ней бельем Лукьяновых из одиннадцатой. Теперь ничего не осталось. Что могли — продали или обменяли. Что могло гореть — отправили в печь. Остальное растащили, использовали как могли. Коридор стал пустым, широким и гулким.

Глухо стуча валенками по заледеневшему полу, Светлана добралась до входной двери. Надела калоши, поглубже натянула шапку, поправила платок. Ржаво скрипнул ключ в замке, волна холода с площадки лизнула Светлану в лицо. Она заперла за собой и медленно пошла вниз. Внутри кто-то рассудительный и спокойный сказал:

«Зачем идешь? Тебе не дадут на послезавтра. Может, вечером еще бы дали, а утром — точно нет».

Эти разумные, правильные мысли не остановили Светлану. Она не спорила со своим внутренним голосом, но и послушаться его не могла. Не было сил просто сидеть и ждать, провести еще один длинный, бессмысленный день, каждую секунду чувствуя, как собственное тело поглощает само себя.

«Тебе нечего продать. Все ценное, что было у родителей, отнесла спекулянтам еще в декабре. Золото, драгоценности, вещи. Ничего не осталось».

Светлана вышла из парадного, вышла на улицу. Снег сыпал всю ночь, а дорожек с утра протоптать не успели. Проваливаясь, спотыкаясь, застревая в глубоком снегу, Светлана шла вперед. В такие дни было хуже всего — казалось, на дорогу до продуктового и обратно уходило больше сил, чем давала полученная в нем пайка.

Идущий впереди человек едва передвигал ноги. Обгоняя его, Светлана невольно отметила жуткий синий оттенок кожи. Печать смерти лежала на опухшем лице человека, как свинцовая маска. Через несколько шагов она остановилась, обернулась, не могла оторвать от него завороженный взгляд. Опустившись на тумбу, человек покачнулся и с закатившимися глазами медленно сполз на землю. Когда Светлана приблизилась, мужчина уже не дышал. Светлана суетливо глянула по сторонам — улица была пустой и безлюдной. Может, кто-то наблюдал за ней из окон, но это ее не волновало. Дрожащими руками она стянула с мертвеца рукавицы, помяла их, ожидая заветного похрустывания. Карточек в варежках не оказалось. Руки мертвого человека были черные, без ногтей, твердые как дерево. Стараясь не смотреть на них, Светлана зубами стянула с правой руки рукавицу, дрожа от холода и волнения, расстегнула пуговицы на груди умершего, полезла во внутренний карман. Крупные, жирные вши ползали под одеждой. Почуяв тепло, они тут же бросились к руке Светланы, одна даже исхитрилась укусить — женщина не обратила на это внимания. Ну же, ну, где, где они?

Внутренние карманы так же оказались пусты. Разозленная на себя, на умершего от голода мужчину, на немцев, на войну, на весь белый свет и все, что было в нем, Светлана отступила. Руки тряслись крупной дрожью, в глазах плыло. Казалось, еще мгновение — и она упадет, рядом с мертвецом, тихо рыдая от собственного бессилия, от отчаяния и злости. Но нет — устояла. Дрожь прошла, дыхание стало ровнее, звон в ушах постепенно утих.

— Голод ослабил людей, лишил всякой способности противиться смерти. Смерть стала избавлением, — чужой голос заставил Светлану вздрогнуть. Кровь бешено застучала в висках, ноги задрожали и стали подкашиваться. Медленно она обернулась. В нескольких шагах от нее стоял средних лет мужчина. Лицо его было абсолютно неподвижным, словно высеченным из камня.

— Они словно не умирают, а засыпают. А те, кто еще жив, не обращают на это никакого внимания. Смерть стоит за каждым углом, привычная и нестрашная. К ней стали равнодушными. Зачем волноваться? Не сегодня, так завтра, та же участь ждет и тебя.

Мужчина отличался от большинства людей, которые в последние месяцы встречались Светлане. Голод будто не заинтересовался им, лишь скользнул взглядом, как по очередному замершему трупу. Нет, он тоже был худым и бледным, со впавшими щеками, почерневшей кожей вокруг глаз, выпирающими, как у скелета, зубами… но его взгляд… в нем не было того тупого безразличия, той мрачной тоски, присущей пленникам осажденного города.

— Вы кто? — спросила Светлана, про себя удивившись глупости и неуместности вопроса.

Мужчина не смутился.

— Меня зовут Натан Голод. А вас, позвольте поинтересоваться?

— Светлана… Киряева Светлана Ивановна.

— Чудесное имя. — Положенной при простом комплементе улыбки на лице человека с жуткой фамилией не появилось. — Вы хотите есть? Впрочем, какая глупость, — конечно, хотите. Спрошу так: вы не составите мне компанию? Я собираюсь позавтракать и сегодня не хочу делать это в одиночестве.

Светлана напряглась, по коже пробежал мороз.

— У меня ничего нет. Совсем нет…

Голод слегка склонил голову на бок.

— А с чего вы взяли, что мне что-то нужно? Я не спекулянт. И не развратник, если вы, не дай Бог, подумали об этом.

— Подумала?.. — Светлана смутилась, опустив взгляд. — Нет, я… просто… ваше предложение… это очень странно…

— Странно, что в городе, где от истощения ежедневно умирает почти тысяча человек, вас приглашают на завтрак? Хм-м, действительно странно. Вы можете отказаться. Я пойму.

И он отвернулся, оглядев равнодушным взглядом пустую улицу. Снег с черными опаленными проплешинами, обугленные остовы домов, слепые провалы выбитых окон — привычный и жуткий пейзаж.

Светлана поежилась. Господи, как холодно! Мороз проникал сквозь одежду, сквозь кожу, мясо. Впивался прямо в кости и без того стылые, точно сосульки. Еще и этот мужчина. Страшно пойти с ним, но страшнее ответить: «спасибо, но я не могу…» Физически невозможно было произнести такие слова, тело просто не даст сделать этого. Пища — единственное, что было по-настоящему важно, реально и ощутимо сейчас. Любая опасность: угроза смерти, насилия, унижения, была всего лишь миражом, блеклым и нереальным.

— На что сейчас похож каждый новый день? — снова заговорил мужчина в пальто и ушанке. Он продолжал смотреть в сторону. — На очень длинную, ледяную ночь, которая все не кончается. Вы не находите? Но в этой тьме есть жизнь, борьба, преодоление. Забудьте о трупах в прорубях, о канализационных стоках, выходящих в Фонтанку, о гигантских наледях вокруг труб, из которых беспрестанно, льется вода. Подумайте о теплоте кружки. Вам не нужно нести тяжелое ведро — лишь представить поднимающийся над кипятком пар. Подумайте об этом, а потом — о сытном завтраке.

Завтрак… это слово давно потеряло смысл. Хлеб либо был, либо нет. Слишком мало, чтобы делить. Сушеные картофельные очистки кончились в декабре… Воспоминание о любой другой пище сморщилось до серого пятнышка, как улица в круглой дырочке, отогретой дыханием на замороженном стекле. Вспоминать и не хотелось — бессмысленно, больно.

Светлана припомнила другое. Визит управдома, человека с грязным полотенцем вместо шарфа, который в обмен на килограмм хлеба предлагал записать на нее соседскую комнату. «Как можно? Люди вернутся!» — возмутилась тогда Светлана. Управдом глубже затолкал полотенце за воротник: «Никто не вернется».

— А далеко идти? — робко спросила женщина.

— Тут близко. Угол Маяковского и Рылеева.

Светлане показалось, что в голове появилось странное жужжание, но это шумела в ушах кровь. Стенки желудка царапала черная прослойка боли — привычной, боже, уже привычной.

— Это странно… — повторила она.

— Я понимаю ваши сомнения. Но развеять их могу одним только способом — разделив с вами пищу и беседу. Идите за мной.

После этих слов человек с жуткой фамилией вернулся к ней взглядом, мелко кивнул и побрел вдоль разбитых разрывами фасадов. После недолгих колебаний Светлана пошла следом. Мысли о еде заглушали недоверие.

Угол Маяковского и Рылеева. Действительно близко. Там находился магазин, к которому она была «прикреплена», где надеялась получить двести пятьдесят грамм послезавтрашнего хлеба.

Она прошла мимо знакомой трафаретной надписи на стене «ГРАЖДАНЕ! ПРИ АРТОБСТРЕЛЕ ЭТА СТОРОНА УЛИЦЫ НАИБОЛЕЕ ОПАСНА», на которую Натан Голод даже не взглянул, медленно двигаясь по неровной, протоптанной среди сугробов тропинке. Он сильно сутулился, отчего ступающая позади Светлана почти не видела его головы — только истрепанный верх ушанки. Она посмотрела на выведенное краской предостережение — по привычке, чтобы отвлечься чтением, хоть на несколько секунд. Внутренний голос шепнул:

«Когда-нибудь эту надпись закрасят, но ты этого не увидишь».

Голос был жесток. И правдив. Но, как любое порождение разума, он мог ошибаться.

Трамвай на проспекте занесло снегом, на крышу свисал оборванный провод линии электропередач. Деревянный кузов и скамейки брошенного ГАЗ-АА разобрали на дрова. В кабине «полуторки» кто-то неподвижно сидел — трудно было разобрать из-за сугробов. Как и припорошенные неподвижные тела, машины, автобусы и трамвай не ждали пробуждения — бездыханно вмерзали в зиму.

— Вы знаете, что такое гонок? — спросил мужчина, не оборачиваясь.

— Что?

— Гонок!

— Нет.

— Эта такая деталь, используется в ткацком станке. Но теперь ей нашли другое применение, кулинарное. Дело в том, что гонок сделан из прессованной свиной кожи.

«Вот что ты сегодня будешь есть».

— Нет, нет, — словно подслушав мысли Светланы, поспешил уточнить мужчина. — Сегодня на завтрак нас ждет нечто другое.

К черным глазницам окон привалились обледенелые лестницы, брошенные, как и квартиры, в которые они вели. Морг. Выгребная яма. Ее город.

Светлана вспоминала Новый Год, тот, что был почти два месяца назад, недавно… ужасно давно. Новый год без мандаринов, конфет, орехов, блестящих елочных шариков и бенгальских огней. Высохшая хризантема вместо высокой елки, Светлана украсила ее клочками ваты и бумажными гирляндами. Своими стылыми надеждами, чужими чаяниями, услышанными по радио стихами Ольги Берггольц: «…нам выпали горькие, трудные дни, грозят нам и годы, и беды. Но мы не забыты, мы не одни…»

Редкие прохожие не обращали на них внимания, словно брели в параллельных снах — холодных, полуобморочных. Некоторые везли мертвых, полозья детских саночек царапали грязный снег. Она привыкла к таким картинам. Один мужчина сбросил с санок обернутый в белое труп, постоял, глядя в пустоту, подернул плечами и пошел назад. Скоро тело занесет снег. Светлана постаралась запомнить — накренившийся к дому фонарь, грузовик «Захар»[265] со снегоочистителем на обочине, — где «погребен» мертвец. Не хотела наступить на него потом.

— Почти пришли.

Очередь в продуктовый протянулась через перекресток. Где-то внутри горела керосинка или коптилка, а продавщица, добавляя и отнимая гирьки, кропотливо и внимательно, до грамма, взвешивала каждый кусочек хлеба.

Натан Голод прошел сквозь очередь, и Светлана, почти не задумываясь, сделала то же самое. Они обошли дом и попали в заснеженный двор-колодец с заколоченными окнами. На притоптанном снегу играли дети, играли в войну. «Теперь ты будешь немцем!». «Нет, ты!».

У второго подъезда человек остановился. Над его головой висел мертвый без электричества фонарь.

— Нам на второй этаж, — тихо сказал мужчина. — Разрешите придержать дверь.

* * *

Лестницу покрывал слой кирпичной пыли, толстый, скорбный. Они поднялись на второй этаж и остановились у двери, которую Натан открыл ключом. Светлана осмотрелась. Подъезд выглядел, как и весь город, — убого и полуразрушено. Она заметила, что площадка верхнего этажа обрывается рваным краем.

Натан просунул руку в образовавшуюся щель и поднял длинный крюк. Толкнул дверь и уступил проход Светлане. Она шагнула в коридор, ударилась ногой обо что-то и спотыкнулась.

— Осторожно, — сказал мужчина, поддержав ее за локоть. — Мне следовало войти первым, но галантность… иногда она действительно не к месту.

Голод нагнулся и поднял поленце, о которое споткнулась Светлана.

В квартире было звеняще тихо. Под ногой Светланы скрипнул рассохшийся паркет. Какая расточительная редкость — обычно его снимали на растопку. Дубовые доски горели долго и жарко, к тому же, давали чистый, не коптящий дым. Высокий потолок украшала лепнина — затейливые гипсовые узоры в серых пятнах плесени, с трещинами и сколами. Обои на стенах отслоились от влаги и холода, вздулись пузырями, темные и рыхлые, словно лишайник. И все же, здесь было тепло. Во всяком случае, теплее, чем на улице.

Светлана сняла калоши, словно стянула их с чужих ног, и растрепанным веником старательно обмела валенки от снега. Ее не покидало ощущение опасности. На полочке у двери лежали кусочки веревки, напоминающие мышиные хвосты. Однажды ей попался такой в полученном по карточке куске хлеба — было так обидно, что она расплакалась.

Голод терпеливо дождался ее, жестом пригласив следовать за ним. Они прошли по длинному коридору, наполненному страшной, зияющей пустотой. Высокие, двустворчатые двери, по три с каждой стороны, были плотно закрыты и, судя по всему, заперты. По светлым следам на полу угадывалось, что раньше коридор был меблирован. На одной из стен висел портрет — старый, выцветший. На нем едва можно было различить человека с аккуратной курчавой бородой, в черном котелке, строго взирающего на проходящих мимо бледно-карими, почти желтыми глазами. Другая картина, на противоположной стене, была отчего-то закрыта старой, в желтых пятнах, скатертью. Когда Светлана проходила мимо, ей показалось, что сквозь тканое полотно что-то блеснуло, поймав бледный отсвет из наддверного окошка.

Они вошли в просторную комнату в дальнем конце коридора — Натан отпер ее ключом на массивной связке. Комната оказалась кухней, переоборудованной так же и в столовую и, похоже, рабочий кабинет. Письменный стол был установлен посреди помещения, на нем лежали какие-то бумаги, чернильница, ручка. Тут же, только в стороне, стоял стакан в оловянном подстаканнике, с остатками чая — или чего-то, призванного заменить чай: бледно-зеленые палочки и неразличимые обломки листьев.

— Ромашка, — проследив взгляд Светланы, произнес Голод. — Нашел в аптечке, теперь иногда себя балую. Жаль, сахару нет — слишком уж горький отвар выходит. Впрочем, на третью заварку даже ничего. Садитесь, прошу вас.

Светлана отметила, что стула в комнате два, с разных сторон от стола. Не похоже, чтобы тут обитал кто-то еще. Впрочем, если Голод выходил с твердым намерением найти кого-то…

— Не думайте, что я один живу в этих хоромах, — говорил он тем временем, подходя к кафельной печке-голландке, и открывая заслонку. Пошевелил внутри кочергой, выгреб на совок золу, раскопал еще тлеющие угольки. Деловито подбросил мелкой щепы, подождал, пока займется, после чего, из небольшой поленницы рядом с печкой, подкинул пару обломков, судя по всему, ножек от табуретов — краска с них была счищена, но кое-где, впитавшаяся в древесину, сохранилась. Табуреты раньше были противного мертвецки-голубого цвета, если Светлана правильно разглядела.

Черные бумажные шторы закрывали высокие окна.

— Подходите, погрейтесь, — предложил Натан.

Преодолевая смущение, девушка приблизилась к нему. Чуть в стороне от печи, на стене висел плакат. На нем суровая девушка указывала рукой на разрез жилого дома. «ГРАЖДАНЕ И ГРАЖДАНКИ ЛЕНИНГРАДА! НЕ ДОПУСТИМ ПОЖАРОВ ОТ ФАШИСТСКИХ ЗАЖИГАТЕЛЬНЫХ БОМБ!» — призывали большие буквы. Где-то Светлана уже видела такой плакат. Давно, кажется. Осенью…

От печки постепенно распространялось мягкое, осторожное тепло. Проникая сквозь рукавицы, оно кололо отвыкшие пальцы, кусало ногти. Девушка спешно стянула толстые, промерзшие варежки, подставляя дрожащие кисти волнам тепла.

— Кладите их здесь, — указал Натан на небольшую полочку рядом с боком печки. — Прогреются.

Сам он встал, куда-то вышел. Слышно было, как щелкнул замок соседней двери, потом через минуту еще раз. Натан появился с небольшой эмалированной кастрюлей в руках. Поставил ее в печь.

— Вы сказали, что не один здесь живете? — спросила Светлана, просто, чтобы не молчать. Натан снял ушанку, под которой оказался обмотанный вокруг головы шерстяной шарф.

— Я сказал? — переспросил он немного растерянно, словно сделавшись от тепла ленивым и сонным. — Да, да. Не один. Раньше нас много жило в этой квартире. Целая семья. Я, братья, сестры. Мама с отцом, бабушка. Племянники… Никого не осталось. Кому-то повезло — уехал. Кому-то нет. Вы понимаете.

— А вы?

— Я? Я, как видите, остался. У меня на то были свои резоны. Я вам о них расскажу. Потом.

— Чем вы занимаетесь? — спросила Светлана. Голод мечтательно улыбнулся, зажмурившись, словно ее слова напомнили ему о чем-то очень приятном.

— Я — кинооператор. Хроникер. Вот и здесь — снимаю, снимаю. Чтобы помнили потом. Как это было.

Отчего-то Светлане стало жутко. Пережить этот ужас казалось невыносимым само по себе, но сознательно запечатлевать его…

— Включите радио, — попросила она.

— Не стоит, — покачал головой Натан. — Оно будет отвлекать от беседы. А предупреждение о бомбежке мы услышим из уличных репродукторов. Если именно это вас беспокоит.

Светлану беспокоило не это. Радио могло бы создать иллюзию, что она с этим человеком не наедине, что есть еще кто-то третий. Страх, который постепенно захлестывал девушку, настойчиво требовал хоть какой-то обманчивой безопасности. Но она только сказала:

— Хорошо.

И больше ничего.

Кастрюлька постепенно разогревалась, начала подрагивать крышка, вышедший пар распространил по комнате щекочущий крахмальный дух. Неужели картошка? Настоящая? Рвущее, острое, как бритва, чувство голода быстро и решительно вытеснило все остальные. Страх растаял, словно утренняя дымка под солнечным светом.

Натан поставил на стол между ними металлическую подставку для горячего, снял кастрюльку с огня и медленно, почти торжественно водрузил ее на подставку и слегка подрагивающими пальцами снял крышку. Только теперь Светлана обратила внимание на его кисть. Ногти были желтыми и вздувшимися, сильно отросшими, но очень крепкими и толстыми на вид. Совсем не как у других. У всех были мягкие, расслоенные, иногда вообще никаких. Секундное замешательство, потом запах картошки в мундирах избавил ее от необходимости сомневаться и беспокоиться.

Ели молча — всецело поглощенные процессом, медленно, но без лишних проволочек обдирая мягкую кожицу, осторожно кусая желтое, обжигающее нутро. Хлеба и соли не было. Но это казалось не важным, не принципиальным. Каждый получил по две картофелины. Небольшие, чуть меньше куриного яйца, местами слегка подпорченные. Но все же, это были настоящие картофелины, невыносимо сладкие, рассыпчатые, буквально тающие во рту.

После еды тело охватила томная апатия, неспособность шевелиться, думать, даже просто — существовать. Светлана словно застыла, как восковая кукла, без мыслей, стремлений, страхов. Хотелось продлить это существование, сделать длиною в вечность. Хотелось ни одним лишним движением не прерывать, не нарушать его.

Натан не позволил.

— Да, это было необходимо, — произнес он медленно. — Жаль… Жаль, что это были последние.

Внутри Светланы что-то тревожно шевельнулось, безвозвратно разрушая благодатную пустоту.

— Последние? Как же вы?..

— Скоро это будет уже не важно, — уклончиво ответил Натан. — Еще день или два. Надо подождать всего день или два…

— Подождать чего? — спросила Светлана.

Натан покачал головой:

— Всему свое время. А сейчас давайте перейдем к делу.

Девушка похолодела. Вот и все. Сейчас это случится. Она не знала что именно, не хотела думать, представлять это, но точно знала — что-то омерзительное, грязное и противное, от чего она потом никогда не отмоется. Натан смотрел на нее — пристально, хищно. Было в его взгляде что-то жуткое, необъяснимо пугающее. Словно не человек это был вовсе, а что-то… другое.

— Прежде всего, Светочка, прошу вас не бояться, — произнес он с пугающей неторопливостью. — Я клянусь, что пальцем вас не трону. Клянусь могилами родителей и всем, что для меня свято. Вы мне верите? Не молчите, ответьте — вы мне верите?

Светлана коротко и неуверенно кивнула. Странные слова Натана только больше напугали ее.

— Хорошо. Не будем пока фокусироваться на этом. Я хочу предложить вам работу. Мне нужен помощник — работа не пыльная, но немного нервная. Зато, вы перестанете числиться иждивенкой, дневной паек будет увеличен. Что скажете?

— Я… я не знаю… Я вообще не разбираюсь…

— Научитесь. Другой вопрос, что вам понадобятся крепкие нервы. Сегодняшние сюжеты кинохроник… могут быть пугающими.

— Я понимаю, — кивнула Светлана. — Мне… нужно подумать.

— Думать некогда, — покачал головой Голод. — Время размышлений прошло. Оно закончилось в сентябре. Теперь — время действий. Ты или действуешь, или умираешь. Второе более вероятно.

Светлана почувствовала, как свинцовая тяжесть сжимает виски. Натан вдруг потянулся к бумагам, достал из кипы одну и подвинул к Светлане, так что ее опущенный взор вперился прямо в изображение. В странный, незнакомый, но вместе с тем притягивающий символ. Светлана несколько секунд изучала его плавные, перетекающие друг в друга линии. Странным образом их течение казалось ей… знакомым? Нет, скорее даже логичным, понятным — на неком глубинном, подсознательном уровне. Символ словно пришел из потаенных сновидений, наполненных образами потусторонними и чуждыми.

— Что это? — спросила она, спустя бесконечно долгие секунды. Лица Натана она не видела.

— Вы мне скажи́те. — Его голос словно сделался более сильным, уверенным.

Девушка еще некоторое время вглядывалась в пляску линий. Рисунок был сделан на листе в клетку обычным пером, довольно небрежно, даже грубо. И все же, его странное изящество притягивало, поглощало… Она продолжала вглядываться, то теряя, то снова улавливая эту странную нить смысла. Наконец, повинуясь некому наитию, перестала стараться, просто следя за скольжением линий.

— Голод, — вдруг произнесла она. — Это голод.

— Именно так. — Кажется, Натан был доволен, но старался это чувство скрыть. — Очень древний символ, настолько древний, что никакой материальный носитель не смог бы донести его до наших дней. Только память поколений — самый могучий инструмент сохранения, какой только доступен человечеству, способен был преодолеть столь длительный путь по реке времен.

— Я не понимаю… — Светлана, кажется, совсем растерялась.

Голод покачал головой:

— Этого пока и не требуется. Считайте, что я просто проверял вас на… профпригодность. Вы подходите. Из вас получится отличная помощница кинооператора.

* * *

Завтрак в квартире Натана Голода, случившийся два дня назад, оставил Светлане приятные, пускай и немного тревожные воспоминания. Но тревожного кругом хватало с избытком, а приятное навсегда скрылось в нереальном прошлом. Именно поэтому она сейчас сидела напротив Натана на хрустящем сидении промерзшего трамвая.

Городской транспорт не ходил с января. Не хватало электроэнергии, сильно пострадала контактная сеть. Если верить Натану, трамвайная линия работала лишь между Кировским заводом и линией фронта: перевозили солдат и боеприпасы.

Светлана смотрела на киноаппарат, лежащий на коленях мужчины.

— Вот значит, как она выглядит. Странно чувствовать себя…

— Кинооператором, — подсказал Голод. — Учеником кинооператора, если быть точным. Вы уж извините, но сегодня я вам снимать не дам.

— Важный сюжет?

Мужчина кивнул.

— А зачем камере три… глазка?

— Это объективы, каждый для определенного фокусного расстояния. Нужный устанавливается поворотом револьверной головки. Вот так.

— А когда снимаешь, не надо крутить ручку?

— У «Аймо» пружинный привод, это очень удобно. Завода хватает почти на тридцать секунд съемки с постоянной скоростью. Правда, камера сильно шумит, вы в этом убедитесь. Поэтому съемка немая. Но что поделать, всегда есть или-или.

— Вас интересно слушать, — сказала девушка, стараясь не думать, чем закончится сегодняшний день. Вернее, стараясь не надеяться, что он закончится едой. — Расскажите о камере что-нибудь еще.

— Не смею отказать в просьбе. Тем более, учитывая наше вынужденное ожидание и некий ореол тайны… Надеюсь в этих временных неясностях на ваше снисхождение и терпение. Так вот, — Натан провел перчаткой по алюминиевому корпусу, повторяющему очертания лентопротяжного механизма. — Я назвал этот хроникальный киноаппарат «Аймо» лишь в силу привычки, по имени американского прототипа. Но, если быть точным, это камера «КС-4», советский аналог «Аймо», такие начали выпускать в Союзе три года назад.

Натан достал из кармана пальто две кассеты, положил их рядом с камерой.

— «КС-4» работает с тридцати пяти миллиметровой перфорированной пленкой. В каждой кассете по 30 метров — это больше минуты киноматериала. В свое время камера «Аймо» встряхнула кинематограф. Операторы смогли отказаться от штатива и снимать с рук, используя рукоятку. Почти также удобно, как иметь дело с малоформатным фотоаппаратом. Хотите подержать?

Светлана поспешно покачала головой. Она боялась уронить дорогой и наверняка хрупкий аппарат.

Натан понимающе улыбнулся.

— Видоискатель имеет встроенный уровень и раздвигается телескопически, а для фокусировки есть шкалы на оправах объективов.

Мужчина зарядил киноаппарат, засунул оставшуюся кассету обратно в карман пальто и стал ждать. Чего? Светлана хотела спросить, но решилась на вопрос лишь спустя какое-то время.

— Что вы будете снимать?

— Охоту.

По морозно-белому стеклу постучали — три коротких удара.

— Пора. Он вышел, — сказал Натан.

Она не спрашивала, как и договаривались. Спустилась по трамвайной подножке и пошла за человеком с камерой. На другой стороне проспекта параллельным курсом двигался мужчина в безразмерном ватнике. То и дело Голод обменивался с ним какими-то знаками. Потом Светлана стала замечать других… участников охоты.

«За кем они охотятся? Во что ты ввязалась?»

Они прошли площадь и свернули с проспекта. На углу в бахроме льда висел большой репродуктор. Аппарат в руках Натана застрекотал. Светлана задала безмолвный вопрос камере, и та ответила. Объективы смотрели в направлении черной фигуры, бредущей несколькими домами впереди. Голову женщины наполнил гул, равномерный, пульсирующий, как стук метронома между радиосообщениями о начале и конце обстрелов.

Стемнело, как всегда, рано. Они пропустили объявление тревоги. Мимо проехало два загруженных трупами «Захара». Светлана тронула покрытую фосфором брошку, что дал ей в трамвае Натан.

По небу шарили лучи прожекторов, хлопки зениток словно раскачивали дома из стороны в сторону. По скользким крышам двигались испуганные дети, Светлана не видела их, зато живо представляла, как они хватают длинными щипцами немецкую «зажигалку», брызжущую термитной слюной, чтобы сунуть бомбу в ящик с песком или скинуть вниз.

Человек заметил преследователей. Это нисколько не смутило Натана. Наоборот.

— Теперь он знает. Теперь чувствует. Он начал охоту за самим собой.

В сумерках светились значки на тулупах и телогрейках. Размытых теней стало больше. Когда Голод подносил киноаппарат к лицу, его глаза азартно блестели. Кажется, процесс постепенно захватывал его, будоража и возбуждая.

Эта странная охота была больше похожа на прогулку, иногда перерастающую в медлительное преследование (истощенное тело противилось бегу, грозило судорогой). Память не сохранила ее целиком, только отдельные, разрозненные фрагменты. Светлана отчетливо помнила лишь собственный страх упасть и замерзнуть, но совершенно не запомнила, куда и как долго они шли. Линия фронта приблизилась истеричным гулом и грохотом. Кругом был снег, мелькали трассы снарядов, свистели осколки.

В сумерках по левую руку трещала камера Натана. Они пробирались через развалины обвалившегося до основания дома, от которого осталась лишь одна стена. Светлана кралась за кинооператором вдоль оклеенного обоями кирпичного огрызка, мимо перевернутого стола и разломанного шкафа.

— Фугасными поработали, — сказал Голод, на этот раз справа. Мужчина мерещился тенью.

Светлана безумно хотела вернуться. Назад, в свою стылую квартиру, к буржуйке, которую, возможно, удастся чем-нибудь растопить, чтобы согреть утюг, забранный на ночь в постель, к воспоминаниям о разведенном столярном клее, сваренных кусочках кожи, стакане грецких орехов, которые осенью она выменяла на толкучке на отцовские хромовые сапоги…

Вдалеке кто-то вскрикнул. Небо озарил холодный свет.

Светлана заметила движение среди груд кирпичных обломков, остановилась, присела на корточки. Нужен был повод, чтобы не идти дальше, отдохнуть. На нее смотрел дикий кот. Острая мордочка была едва различима в пестроте заснеженного мусора. Кошек и собак Светлана не видела давно, исчезли даже голуби. Она протянула к костлявому животному руку, толком не осознавая зачем, но тут рядом захрустел снег, ее подхватили подмышки и подняли вверх.

— Идемте, идемте. Уже скоро, — сказал Голод. — Он почти попался.

Передышка не принесла облегчения. Красным дымом исходили заводские трубы, накатывала тошнота, слабость казалась бесконечной. В какой-то момент она оступилась и упала куда-то в ночь, в беспамятство, которое обманчиво вспыхнуло и тут же отступило.

Окоп. Планирующий на лицо снег. Ее голова лежала на острых коленях. Натан что-то говорил, это были его колени, и его слова, но Светлана почти не понимала их: «…жаль, что вовлек вас это… не думал… еще немного… обратно на санках… Светочка, дорогая моя… я обещаю… возьмите…» Она повернула голову, увидела мертвого солдата, лицо — сплошная рана, различим лишь один глаз, снова посмотрела в небо, разлепила потрескавшиеся губы.

Вместе со снегом в рот попала сладость.

— Жженая патока… ешьте…

Рвануло, совсем рядом. Она привстала, рассасывая неожиданное лакомство. По краю окопа вздымались султаны дыма, почти беззвучно, почти красиво. Голова снова закружилась. «Ленинградские дамочки, не копайте ямочки» — мелькнула в памяти глупость из найденной как-то листовки, отговаривающей рыть траншеи.

Они выбрались из укрытия. Натан с кем-то разговаривал, его затрудненное дыхание дрожало рядом, над ухом. Шипели ракеты, стучал пулемет.

А потом она оказалась в каком-то тупичке в нескольких метрах от края огромной воронки. Бой сместился в сторону, затерялся, притих. Сахар оставил во рту сладкую грусть, бабочка сознания перестала взмахивать черными крыльями.

Натан отпустил ее руку.

Из стены торчала раскуроченная труба, бесцветная жижа опухолью намерзла на рваном железе. На обледенелой площадке стоял человек с окровавленным лицом, стоял на коленях. Он был невысоким, с клочковатой рыжей бородой, весь словно изломанный — одно плечо намного выше другого, шея искривлена, локти неестественно вывернуты. Над руинами полыхало пламя, висел черный дым.

Взгляд рыжебородого метался по людям в тулупах и стеганках. Двое стояли сзади, чтобы не дергался, не поднимался с колен. В снегу лежала засаленная, бесформенная шапка. Светлана невольно шагнула вперед, собираясь подать ее, но Натан остановил ее жестом. Смотрел он, впрочем, не на женщину.

Испуганный взгляд пленника замер, встретившись со взглядом кинооператора. Голод передал камеру молодому парню с обожженным лицом и кивнул. Тот включил аппарат и стал снимать.

Натан заговорил:

— Это не арест, как ты уже, наверное, догадался. И тебе следует бояться не Военного трибунала. Впрочем, с собственными страхами разбирайся сам. Перед тем, как тебе наденут на голову мешок, я озвучу несколько фактов, чтобы устранить малейший зазор в непонимании. Фактов, несомненно, тебе известных, но, что более важно, ставших известными нам. Иначе ты бы не стоял сейчас на коленях со связанными за спиной руками. — Натан выпрямил свое худое тело и как-то сразу перестал быть похожим на склонного к рассуждениям человека.

Голод кашлянул в кулак и произнес три слова, которые Светлана не сразу поняла, словно кинооператор перешел на иностранный язык. Но Натан всего лишь назвал фамилию, имя и отчество пойманного человека — Светлана поняла это по реакции рыжебородого.

— Тысяча девятьсот одиннадцатого года рождения. Работает нормировщиком на заводе имени Свердлова, — продолжал Натан, будто говорил о том, кто здесь не присутствует. Будто читал протокол. — Пока жены не было дома, убил двоих дочерей. Труп старшей дочери частично съел. Печень и куски тела младшей дочери забрал с собой. Неделю спустя, заманил в квартиру на Невском, где ночевал после ухода из дома, пятилетнюю девочку, которую убил с целью употребления в пищу.

В глазах стоящего на коленях мужчины отразилось зарево далеких разрывов, смешавшись с всепожирающим животным ужасом. Он прилип к глазным яблокам, как песок. Светлана с трудом смотрела на пойманного товарищами Натана монстра. Озвученное обвинение покопалось в ее обессиленном теле, положило на сердце кусок свинца.

«Чего ты хочешь больше? Ударить убийцу камнем? Или спрятаться от его безумия?»

Пока Светлана решала, не замечая, что Натана внимательно наблюдает за ее лицом, людоед опустил голову на грудь и надрывно завыл. «КС-4» замолчала, парень с обожженным лицом вернул аппарат Голоду, который открыл крышку, отодвинул прижимную рамку и перезарядил камеру. Красные обмороженные пальцы в темноте отливали черным. Натан сделал пробный пуск, удовлетворенно кивнул, навел киноаппарат на скулящего рыжебородого, но снимать не стал, опустил руку, камера повисла на запястье, покачиваясь на ремне. Это словно послужило командой.

Людоеду натянули на голову грязный мешок и рывком подняли на ноги. Плечи монстра тряслись. Он горько рыдал, выплескивая страх и жалость к себе. Светлана отчетливо улавливала эти чувства. И совершенно не слышала раскаяния за содеянное.

* * *

Она все еще не представляла, куда они идут, не понимала, кто эти люди вокруг. Что они собираются делать с пойманным каннибалом? Не похоже, чтобы его намеревались передать в милицию. Или эти тулупы и телогрейки и есть милиция? Не похоже… Ни формы, ни знаков различия… Да и ведут себя странно, совсем не как представители власти.

Они оказались в каком-то глухом районе, сильно пострадавшем от бомбежек, но, похоже, еще жилом. Кое-где, сквозь щели в плотных ставнях, можно было разглядеть полоски бледного, дрожащего света. Из выведенных в окна труб вился слабый дымок. Человек с мешком на голове брел, не сопротивляясь, иногда лишь спотыкаясь и повисая на руках конвоиров. Его не били — рывком поднимали на ноги и снова тащили вперед.

Натан свернул к пустому дому, с обгоревшей, частично разрушенной крышей и верхним, третьим этажом. Они прошли мимо парадной, раскрытой щербатой пастью мертвеца — не было дверей, к наклонному проему подвала, темному и бездонному. Спускались в полной темноте, беззвучно. Натан крепко держал Светлану под локоть, не позволяя оступиться на крутых, скользких ступенях. Впереди зазвенели ключи, тяжело провернулся ржавый замок. Вошли внутрь, дверь за спинами захлопнулась. Кажется, мрак стеснял только Светлану — остальные действовали уверенно и спокойно, словно при хорошем освещении.

— Не бойтесь, — прошептал на ухо Натан. — Главное — ничего не бойтесь.

Воздух был затхлый, неподвижный, пропитанный странным, едким одором, который Светлана никак не могла опознать. Чиркнула спичка, выхватив чье-то лицо, жуткое в пляшущих тенях, потом — керосинку. Лампа загорелась, с тихим стуком встал на нее стеклянный колпак.

Помещение оказалось меньше, чем она ожидала, — пять на пять. Массивная железная дверь в потеках ржавчины и странные символы на стенах — сродни тому, что Натан показывал Светлане два дня назад, за завтраком. Витиеватое сплетение плавных линий, оканчивающихся шипами и кольцами. В неясном свете символы плыли, изменялись под внимательным взглядом. Они дышали. Дышали древним ужасом и страданиями многих и многих.

Посреди комнаты на массивных тумбах стояла бетонная плита. По краям торчали вверх петли для стропования — почему-то не пригнутые к поверхности, точно плиту только сейчас опустили краном. Плита казалось слишком тяжелой и массивной, чтобы принести ее сюда даже руками десятка людей. Создавалось странное впечатление, что конструкцию построили вместе с домом. Поверхность плиты, неровная, в сколах, была покрыта чем-то темным… или это тени играли на неровностях?

Людей в комнату проникло немного — только теперь Светлана поняла, что кроме нее и пленника, в помещении было еще четверо, всего четверо, включая Натана, на вид самого старшего, и парня с ожогом на лице, внешне самого младшего.

Пленника силой уложили на плиту. У молодого в руках появились обрезки веревки, примерно по метру каждый. Умело и споро, он стал привязывать руку каннибала к железной петле. И тут рыжебородый понял, что с ним собираются сотворить нечто ужасное. Он завизжал, хрипло и пронзительно, как свинья, рванулся. Двое держали его, навалившись всем весом своих тел, а молодой затягивал узел. Закончив с одним, быстро перешел на другую сторону. Крики людоеда, оглушительно громкие, кажется, никого не беспокоили. Парализованная ужасом, Светлана наблюдала за жуткими приготовлениями. Когда ноги притянули веревками к петлям, каннибал, похоже, осознал тщетность попыток. Он замер, лишь глухо и надсадно подвывая сорванной глоткой.

Светлана с трудом справилась с собой.

— Вы будете… пытать его? — спросила она тихо.

Натан покачал головой.

— В этом нет практической необходимости.

Один из людей снял заплечную сумку и достал оттуда широкий кожаный патронташ, развернув который, обнажил ряд аккуратно разложенных по отделениям инструментов, похожих на медицинские, но только более тусклых и грубых. Светлана никогда раньше не видела таких — длинные тонкие лезвия, пилы, молотки… Затем из сумки появились пять алюминиевых тарелок, которые второй незнакомец расставил по краям плиты. Обожженный подошел к Голоду, кивнул, приложив ладонь к груди:

— Все готово, экселенс. Можно начинать.

Натан обернулся к Светлане.

— То, что вы сейчас увидите, — начал он тяжело, — может показаться вам… жутким и неприемлемым. И все же, за неприглядной оболочкой сокрыта древняя мудрость и столь же древнее могущество. Их сохранила для нас память поколений и те немногие избранные, кто способен заглянуть в эту память…

— Постойте, — Светлана едва нашла в себе силы заговорить. — Что… что все это значит? Что вы собираетесь сделать с этим… человеком?

— Здесь нет людей, — веско произнес Натан. — Этот, — он указал на распятого на столе каннибала, — уже не человек, а мы все… Мы больше чем люди. Колдуны, волхвы, брахманы, мистики… Зовите как угодно, суть от этого не изменится. Мы — носители тайного знания. Обладатели потаенной мощи. Лично я предпочитаю считать нас проводниками наследственной памяти, связующими звеньями между прошлым и настоящим.

— Я не понимаю.

— Поймете. Просто смотрите и слушайте. И к концу ритуала вы станете большим, чем были когда-либо раньше!

Страх и смятение снова охватили Светлану. Беспомощная, она наблюдала, как Натан подходит к столу, тащит ее за собой, стальной, холодной хваткой сжимая локоть. Она наблюдала, как сверкают в темных ладонях лезвия, слушала как нараспев начинает читать Натан. Это был жуткий, незнакомый язык, гортанный и примитивный, словно наречия африканских дикарей, полный клацающих, щелкающих и горловых звуков, изобилующий согласными — и вместе с тем ритмичный, словно бой племенных барабанов, захватывающий и уносящий с собой, жуткий и непобедимый. Распятый снова закричал — когда уверенными движениями с него срезали одежду, обнажив грязное, покрытое язвами и болячками тело. Крик резанул по ушам, но быстро стих, словно подавленный речитативом Натана. С ужасом и изумлением Светлана вдруг почувствовала, что смысл странных песнопений постепенно проступает в ее голове, еще не обретя вербальную форму, но обращаясь в вереницу фантасмагорических образов, родом из самых сюрреалистичных снов, из тех, что посещают редко, но оставляют неизгладимые, неосознанные впечатления. Ей виделись замысловатые строения давно исчезнувших цивилизаций, жуткие пляски и ритуальные пения — и кровь, кровь, кровь, нескончаемыми потоками льющаяся с жертвенных алтарей, покрытых причудливыми символами.

Умелые руки вели стальные острия по дрожащей плоти, делая надрезы тонкие и аккуратные, почти каллиграфические, выводя уже знакомый узор, порождая многократно повторенный символ, в этот раз написанный не чернилами по бумаге, а болью по плоти…

Голод. Голод. Голод. Голод. Третья печать!

Речитатив Натана достиг крещендо — он почти выкрикивал каждую следующую фонему, словно с силой исторгая ее из себя, как чахоточную мокроту с кровью. Образы заполняли сознание Светланы, смешивая реальность с ужасными видениями прошлого.

В какой-то момент вопли каннибала оборвались. Его плоть разделили, аккуратно, мастерски, тщательно срезав мышечную ткань, вскрыв грудную клетку и брюшину, старательно обнажили печень, легкие и сердце. Он был еще жив, удивительно, но сердце продолжало биться, а широко раскрытые глаза, полные страдания и ужаса, блуждали по лицам его палачей. Какая сила удерживала людоеда на пороге смерти?

— Жертвоприношение, — голос Натана, снова заговорившего по-русски, был опустошенным и бесцветным, — известно человечеству от начала времен. Но утрата истинных смыслов привела к нивелированию значимости ритуала, к утрате им подлинной силы и значения. Во всех культурах кровопролитие именем богов было важным и неотъемлемым. Пожалуй, только тибетские мистики и ацтекские жрецы-колдуны донесли смысл этого ритуала в форме, максимально приближенной к изначальной. Но и тех и других все же постигла неизбежная участь. Память в материальном не смогла сохранить истину неизменной. Ацтеки приносили жертвы ради насыщения плоти, а тибетцы вообразили Докшитов — ужасных божеств-палачей, которым эти жертвы предназначались. Меж тем, докшитами должны были быть сами жрецы — инкарнациями гневных богов в этом мире. Они забыли это и спустя жалкие столетия подносили к алтарям уже не легкие, сердце и печень, а жалкие слепки из теста. Лишь память поколений способна передать истину. Ты готова к ней? Готова?!

Вслед за его словами блеснуло лезвие, и сердце, окровавленное, казалось, еще содрогающееся в последних конвульсиях, уложили на тарелку и поднесли Светлане. Она смотрела на этот трепещущий комок плоти, смотрела с ужасом, но вместе с тем и с вожделением, исходившим откуда-то из глубины, из темной бездны, которая вдруг открылась в ее душе. Она не видела, как извлекают другие органы, как разделяют их на тарелках, подавая друг другу. Запах крови, живой и горячей, щекотал ноздри, заставляя горло сжиматься в спазме — не то рвотном, не то голодном.

— Бери! — голос Натана довлел над ней.

Руки сами поднялись, принимая тарелку, потеплевшую от скопившейся крови.

* * *

Электростанции перестали работать в конце прошлого года. В покрытых изморозью квартирах появились железные печки-времянки, на пропитание которых шли стулья, столы, платяные шкафы, паркет и книги. Светлана жалела книги. Поэтому, глядя на стопки томов в квартире Натана Голода, она испытывала радость и скорбь: еще живы, но надолго ли? В качестве топлива для голландки сегодня сгодились полки книжного шкафа.

— Светочка… Вы знаете, как поступает голод? Наверняка, знаете, — чувствуете. Как он поглощает извлеченные из тканей питательные вещества, как оголяет черный остов, в котором бьется нечто мертвое и мерзкое. Но то, в чем вы приняли участие вчера, не имеет к голоду никакого отношение. Это скорей консервация опыта.

Иногда Натан замолкал, и тогда она внимала шумному теплу пламени. Искала взглядом то, что могла понять и… принять. Например, большую старую фотографию в потемневшей и тяжелой с виду раме; на снимке ютились неулыбчивые старики.

— Светочка, посмотрите вокруг. Вороватые кухарки обвешаны золотом. В столовых и на хлебозаводах всегда сыты. Одиночки и банды расчленяют и едят убитых единственно ради насыщения, а деньги, одежду и карточки делят между собой. Но разве они хуже тех, из-за кого дети и женщины не получают продукты и лекарства, умирают от голода и болезней?

Светлана скучала по маме. Она ни разу не видела ее испуганной или сломленной: «завтра будет лучше» — с этой надеждой мама шагала изо дня в день. Не опускала рук, и не позволяла дочери. «Двигаться — значит жить. В кровати только смерти дождешься. Дело всегда сыщется, как и причина, чтобы за него не браться. Но чтобы жить — надо работать». Холодная вода с марганцовкой. Вымерзающие в кухне постиранные тряпки. Онемевшие пунцовые руки. Волосы Светланы мама полоскала, добавляя в воду керосин, а белье проглаживала тяжелым утюгом — боялась вшей…

— Вы ведь знаете обряд причащения в христианстве. Красное вино и хлеб, которое вкушают верующие, символизируют кровь и тело Христа. Поглощение чужой плоти можно принять лишь как жертву, выраженную в отказе от собственной индивидуальности, которую разбавляет чужая. Принять как память о тысяче слов и тысячи дел. Даже жертвуя однозначностью своей личности.

Она вспомнила тени в сумерках. Человека без шапки, стоящего на льду на коленях. Разрезанное и выпотрошенное тело на бетонной плите. Древний символ, в котором…

— Что с вами стало? — тихо спросила она. — Со всеми вами…

— Ничего, абсолютно ничего, дорогая моя. Стали мы сами, чем-то большим, другим. Считать нас, и меня в частности, жертвой каких-либо влияний или последствий не правильно. Это как перечеркнуть каждого по отдельности, перечеркнуть мое «я». Вы скованы узами табу. Пожалуйста, взгляните на меня. Вы видите монстра?

— Вы… вы поступаете неправильно, ужасно…

— Вы были с нами и поступали так же… Разве вы не чувствуете изменения, их тайную силу?

— Я не хотела… у меня не было выбора…

— Был. И вы его сделали. Гораздо труднее — принять этот выбор. Все дело в неправильности поступков, в ужасе, который они вам внушают?

— Я не знаю… да…

— Много ли правильного в этом городе, в этой войне? — В голосе человека звучала мягкая терпеливость. — Что не внушает вам страх? Обернитесь к недалекому прошлому. К великому голоду начала прошлого десятилетия, когда один советский человек ел другого советского человека. Под лозунгом «Землю — крестьянам!» коммунисты отобрали у крестьян наделы и превратили в наемных рабочих. На восстания и бунты ответили репрессиями: ссылками, законом «колосков», по которому за пару собранных колосков казнили даже детей. Каннибализм стал обычным явлением. Из хищника человек превратился в падальщика. Кто был тогда монстром, а кто жертвой? Кто является кем сейчас? Если человек может стать людоедом, отчего он им быть не должен?

— Это не оправдывает вас… и меня…

— Если вы хотите столкнуть меня с аргументом бога, — Светлана действительно хотела, не находила других опор, — я спрошу: Кто сотворил эту неправильность? Если бог допускает убийства, каннибализм, инцест, значит, допускается и их потенциальность. И осуждение поедания плоти себе подобных, и восхваление воздержания идут к нам из одного родника. — Натан коснулся своего лба и тихонько постучал.

— Вы так об этом говорите… С вами трудно спорить, у меня не…

Натан остановил девушку жестом.

— Вам не надо спорить, всего лишь отказаться от этической оценки. Жить ради силы, ради памяти, ради маленьких чудес. Таких, как игра на скрипке великолепной Галины Бариновой, дающей концерт в неотапливаемом Большом зале филармонии. Таких, как причудливая игра света на ее открытом платье и пар дыхания, призванный хоть немного отогреть озябшие пальцы.

— А как же… «нам жизнь дана на добрые дела»? — Эти слова вышила на полотенце ее бабушка. Этим полотенцем она накрыла лицо матери после обстрела.

— Я бы ограничился первыми тремя словами, но… Что такое добро, как не наказание зла? Вы ведь желали смерти тому людоеду! Светочка, вы хотите переубедить меня. Открыть глаза учтивому монстру. Но знаете, что происходит в действительности? Вы хотите переубедить саму себя.

Светлана подняла на него глаза. Натан продолжил:

— Вы — голодная, испуганная, преданная миром женщина, которую изменил, продолжает менять вчерашний день. Но вам по-прежнему мешает мораль, понятие человечности, гражданский долг. Я прав? Вы по-прежнему видите в смерти лишь неоправданную крайность? Когда останетесь одна, вспоминая наш разговор, подумайте о горящей книге и сидящем у огня человеке, который прочитал книгу, прежде чем бросить ее в пламя.

— Вы позволите мне уйти?

— Я не стану позволять или запрещать. Вы просто уйдете, если захотите.

— Даже зная, что я…

Мужчина кивнул, перебив.

— Даже зная, что вы можете обратиться в НКВД. — Натан улыбнулся. Было в этой улыбке что-то одновременно грустное и опасное. — В этом городе стоит страшиться иных вещей. В этом есть своя мрачная ирония, не находите?

— В чем именно?

— В том, кем мы являемся и кого боимся. Антропофаги от веры опасаются людоедов от голода, тех, кто ищет в чужой плоти лишь насыщение, а не опыт поколений. Впрочем, философы всегда боялись волков.

— Вы боитесь, что вас съедят?

Натан рассмеялся в голос. Почти по-отечески.

— Дорогая моя, из жемчужин вашей наивности можно сделать не одно прекрасное колье. Повсеместный каннибализм — это излишние внимание, крик улиц, утробный рев города. Это как искать убежище в квартире, которую грабят другие. Понимаете?

— Наверное…

— Я не хочу, чтобы вы уходили.

— Я еще здесь.

В комнате вкусно пахло вареным мясом. В натопленной печи стояли горшок и кастрюлька с водой, на столе — начисто вылизанные тарелки. Светлана сидела сонная, сытая. Когда Натан замолкал, она почти скучала по его голосу, словно он был братом или возлюбленным, уплывающим далеко-далеко.

Еще здесь. Еще с ним. С ними.

Где еда и тепло. О ней снова кто-то заботится, кто-то держит ее руку… как мама во время первых бомбежек, в подвале их дома, под потолком которого горит слабая лампочка, а сырой пол устелен мостками… на нарах и скамьях люди, много людей, в халатах, в пальто, с чемоданами, с сумками… в темноте ревут самолеты, грохочут зенитки, дрожат стекла… убежище наполнено дыханием людей, шорохами, неуверенностью и страхом… Они спускались, а затем перестали. Мама не хотела тратить время на ожидание… а потом мамы не стало…

— Хотите добавки? — спросил Голод. — Потому что я хочу. Этот вечер кажется мне особенным.

Она помедлила, прежде чем ответить:

— При одном условии. Позвольте мне наполнить вашу тарелку.


Брест, Северодонецк. Ноябрь 2014 — февраль 2015

© Дмитрий Костюкевич, Владимир Кузнецов

Загрузка...