У меня не было никаких ожиданий от первой встречи с Молотовым. Конечно, его вопрос о звании был для меня неожиданным, но я быстро сориентировался и признал, что служу в КГБ майором — на что он даже глазом не моргнул, успокоился, присел к нам за стол и прямо спросил, зачем я потребовался Конторе. Пришлось потратить какое-то время, чтобы убедить его, что нужен он не Комитету, а мне лично. Молотов принял объяснения, но я видел — не поверил. И даже признание, что я руковожу следственной бригадой, ведущей дело Петра Якира, не помогло преодолеть недоверие.
— Якир, Якир… помню, как же, — сказал тогда Молотов. — И что ты хочешь узнать, майор Виктор?
Мне хотелось прямо в лоб спросить его о том, как сделать Киев советским городом, но я понимал, что сейчас эту тему поднимать не имело смысла. Нужна хотя бы видимость контакта, а для этого мне надо было доказать этому старику, что Семичастный не зря направил меня к нему… Я не знал, сколько визитов потребуется для этого и был морально готов, что в какой-то момент Молотов просто скажет мне больше не приходить. Ну а в тот момент я просто озвучил то, чем обосновал Андропову необходимость визита на эту дачу в Жуковке.
— Старшие товарищи часто говорят мне, что я подхожу к опасной черте, где заканчивается социалистическая законность и начинаются сталинские репрессии, а я пытаюсь спорить, — пояснил я. — Конечно, я работаю в Комитете уже несколько лет, что-то уже понял сам, но что-то, надеюсь, сможете прояснить мне вы. Мне непонятно, почему в тридцать седьмом году перешли к смертным казням? До этого расстрелы были исключением, чаще давали несколько лет лагерей или ссылок, но в том году от этой практики разом отказались. Можете сказать, почему так?
Молотов ответил не сразу. Он долго смотрел на меня, шевелил губами — и я почти уверился, что он откажет. Но я ошибся.
— Интересные у тебя вопросы, майор Виктор, — сказал он. — Странно, что твои старшие товарищи не ответили тебе сами, им это сделать было бы проще… хотя, допускаю, что они пришли в Комитет гораздо позже тех событий. В КГБ вообще мало осталось тех, кто тогда служил, а тех, кто принимал решения, не осталось вовсе. Даже Берия, если бы его не отстранили в пятьдесят третьем, ничего бы не сказал, потому что пришел позже. Ещё и война…
Молотов замолчал, а я затаил дыхание, боясь спугнуть, и скосил глаза на Татьяну, удивившись, что та спокойно пьет чай, закусывает пряниками и никак не реагирует на то, что говорит человек, который когда-то был одним из первых лиц страны.
— Так что, наверное, ты был прав, когда решил прийти ко мне… — продолжил Молотов. — Нас немного осталось, но у всех разная память. Я помню хорошо. И отвечу тебе. Как могу, но отвечу. Всё просто, майор Виктор, мог бы сам до этого додуматься… Хотя, может быть, это очевидно для меня, но не для остальных. Поначалу в расстрелах не было нужды, считалось, что тюрьма или лагерь или ссылка должны перевоспитывать. Кто-то действительно перевоспитывался, но таких оказывалось немного… очень мало… статистику не знаю, но речь буквально о единицах. Остальные… остальные возвращались к прежним занятиям. Кого осудили за воровство — снова начинал воровать, кого посадили за убийство — убивать. Ну а те, кто шел против курса партии и страны — продолжал критиковать советскую власть. И когда начались массовые аресты, было решено, что шансов на исправление политическим больше давать не нужно, они их не используют. Там были определенные тонкости… не всех стреляли, — сказал он с плохо скрытым сожалением. — Кого-то всё-таки сажали, потом выпускали. Сын Якира из таких, кстати… Не знаю, в чем вы его решили обвинить сейчас, но ты должен был заметить, что он и не собирается раскаиваться, а наоборот — обвиняет во всем советскую власть.
Я кивнул.
— Думаю, человек, который провел в лагерях восемнадцать лет, имеет право ненавидеть… — сказал я. — Впрочем, следствию его чувства, скорее, на руку.
— Это хорошо, что вы научились работать с ними, — одобрительно сказал Молотов. — Второй раз страна не выдержит встряски, что ей устроил Ежов, поэтому твои начальники осторожничают. Начать легко, остановиться трудно — наверное, этому их учили их учителя. Но это скучные материи, а для меня — не лучшие годы моей жизни. Давайте поговорим о чем-то более приятном. Татьяна, а кого вы ждете?
Больше к теме репрессий Молотов не возвращался. Он с полчаса расспрашивал Татьяну о беременности и сроке родов, о театре на Таганке, о Любимове… Я тогда жалел, что отдал контрамарки полковнику Денисову — этот старик, наверное, уже засиделся на выселках, пусть и престижных. С другой стороны, ему сейчас за восемьдесят, в этом возрасте поход в театр — целое приключение, особенно если нет персональной машины.
И лишь через пару часов этой благостной беседы, когда я уже собирался закругляться и прощаться, он предложил показать мне огород, на котором собственноручно выращивает капусту. Я посмотрел на Татьяну, она кивнула — иди, конечно. Сарра Михайловна и вовсе не подала виду, что услышала что-то необычное.
Поэтому я встал, поправил пиджак и сказал, глядя бывшему министру прямо в глаза:
— Да, Вячеслав Михайлович, я бы посмотрел на ваши грядки
На заднем дворе дачи действительно оказался небольшой огород. Земли Молотову нарезали не так много — на вид было меньше десяти соток, половину из которых занимал сам дом и палисадник перед фасадом. Но на оставшихся квадратных метрах были две короткие грядки клубники, небольшой кусок пашни неизвестного назначения, клочки земли с картошкой и помидорами, малина с крыжовником вдоль ограды, огуречная теплица — и четыре ряда уже налившихся кочанов капусты.
Я вспомнил историческую байку об одном римском императоре, которого призвали стать диктатором — тот тоже занимался выращиванием капусты и вернулся к этому занятию после того, как угроза Риму миновала. Молотов, скорее всего, читал те же самые книжки, что и я, так что про Диоклетиана как минимум слышал. Я подозревал, что он надеется на подобную участь и мечтает, как его призовут снова служить родине в тяжелую годину. Интересно, услышат кремлевские старцы одинокий голос какого-то сотрудника КГБ, который попросит их всё же вернуть Молотова в партию? Или же они просто удивятся, что такое возможно в наш просвещенный век?
— Хорошая уродилась, — сказал я лишь для того, чтобы что-то сказать.
В капусте я разбирался примерно так, как и в королях — то есть никак. Память Орехова тоже не помогала, потому что капусту он только ел.
— Не особо, — проворчал Молотов. — В этом году опоздали с посевом, надеялись, что жара закончится, а она до сих пор продолжается. Но больше, наверное, и не вырастет, придется женщинам сказать, чтобы убирали. Так вот, майор Виктор… Сталинские репрессии явление не такое простое, чтобы их двумя словами описать. Вот скажи мне, был ли тот заговор военных, по которому расстреляли отца твоего Якира?
— Не знаю, — честно признал я. — По документам — был, но большинство его участников реабилитированы в пятидесятых.
— Да, стараниями Никитки, — кивнул он. — Этот много дров наломал, но он это умел — вроде и дело нужное делает, а выходит так, что лучше бы и не брался. Жуков тогда испугался и переметнулся, обещал поддержку, но на заседании поменял своё мнение. Сейчас жалеет, наверное, но его хотя бы из партии не турнули.
Я молча кивнул. История с провалом попытки снятия Хрущева в 1957-м была, наверное, любопытной с точки зрения истории, но меня эти внутрипартийные разборки не столь давнего времени интересовали мало. Правда, у Молотова эта рана явно не зажила, и он думал о тех события снова и снова, заново переживая их.
— Но речь не о нем, хотя как раз его реабилитация и запутала всё. Берия хотел разбираться по каждому случаю, чтобы не судить всех скопом, но ему быстро надоела говорильня в Политбюро… Георгий тогда испугался — и метнулся к Никите. Не будь этого, всё могло быть сделано по уму. Отделили бы агнцев от козлищ, как в Библии, и каждому воздалось. Может, тебе сейчас и не нужно было бы с младшим Якиром разбираться. Хотя как раз его отец, думаю, ни в чем виноват не был, попал под общую гребенку, дружил не с тем, с кем надо, говорил с теми, с кем говорить не стоило. Вот как ты сейчас. Понимаешь?
— Мне разрешили поговорить с вами, Вячеслав Михайлович, — с легким нажимом сказал я.
— Хочешь сказать, что ты не сам придумал прийти ко мне? — чуть напрягся он.
Я глубоко вздохнул — и решился.
— Не сам… С февраля я был в длительной командировке в Сумах, и там мне довелось встретиться с Владимиром Ефимовичем Семичастным, бывшим…
— Я знаю, кто это, — прервал меня Молотов. — Такой же… Это он тебя послал?
— Посоветовал, — поправил я. — У нас с ним зашел разговор о том, какие города можно считать советскими. Москва, Ленинград, Баку… А Киев он отказался считать советским. У меня своего мнения не было, я в Киеве давно не был, но в Сумах насмотрелся и наслушался разного, в том числе и разговоров о том, как хорошо могла бы зажить Украина, если бы вышла из состава СССР. Если и в Киеве то же самое, то да, Владимир Ефимович прав. А у вас он советовал спросить, как сделать Киев советским.
Молотов промолчал, подошел к капустным грядкам, наклонился, тронул один кочан, другой.
— И ты рассказал об этом разговоре тем, у кого просил разрешения на встречу со мной? — как-то глухо спросил Молотов.
— Нет, о нем знаем только мы двое… знали. Теперь ещё и вы, Вячеслав Михайлович.
Он кивнул и снова дотронулся до капусты.
— Ты же понимаешь, что на бегу на такие вопросы не отвечают?
— Понимаю, — сказал я. — Готов приехать ещё раз, но придется снова говорить о репрессиях тридцатых. Если вы не против…
Он резко для своего возраста поднялся и повернулся ко мне.
— Опасную игру ты затеял, майор Виктор, — с железом в голосе произнес Молотов. — Если твои узнают, то забудут обо всех своих принципах. Закончишь жизнь в расстрельном подвале на вашей Лубянке… Ты же в центральном аппарате служишь?
— Теперь — да. Вчера приказ был.
— Вот-вот, поближе перевели, чтобы приглядывать? И ходить недалеко… был я в том коридорчике, где приговоры исполняли, неприветливое место. Не хотел бы я туда попасть.
— Я тоже не стремлюсь.
— Никто туда не стремится, — сказал он. — Против своей воли попадают. Когда начинают не в ту сторону смотреть и не с теми людьми общаться. Вот как ты сейчас. Зачем тебе эта Украина?
Этот вопрос застал меня врасплох, и я ответил банальностью — мол, без украинской части Россия не может быть полноценной страной. Но Молотова этот высокопарный парафраз ещё не сказанных слов видного русофоба Збигнева Бжезинского не убедил. [1]
— Чужими словами говоришь, майор Виктор, — неодобрительно покачал он головой. — Своей головой начинай думать. Дам одну подсказку: в «сталинских репрессиях» важно не второе слово, как думаешь ты и твои начальники. Измени подход. Подумай о человеке по фамилии Сталин.
Как ни странно, он согласился на следующую встречу, попросив прийти недели через три — ему нужно было лечь в больницу, чтобы провериться. Я пообещал быть как штык, причем один — Татьяну Молотов попросил больше в такую даль не таскать.
Мы вернулись к оставленным дамам, но Сарра Михайловна, лишь взглянув на Молотова, сказала ему, что он устал, и быстренько нас выпроводила.
Вряд ли я справился бы с отчетом об этом разговоре за день. Но добрые начальники — я находился в процессе перевода, поэтому Денисов как-то сговорился с Бобковым — выдали мне целую неделю на приведение личной жизни в порядок. Получился своеобразный медовый месяц длиной в семь дней, который я частично потратил на то, чтобы придумать, что писать, а что опустить, рассказывая о прошедшей беседе с Молотовым.
Основной проблемой стало то, что мы с ним ни о чем не сговаривались, а он вполне мог написать на меня кляузу: мол, злые гебешники совсем покоя не дают, угомоните Комитет и лично товарища Андропова. Эта жалоба в обязательном порядке попадет в Общий отдел ЦК КПСС, а Общий отдел ЦК — это очень серьезно и очень по-взрослому.
На первый взгляд, это была обычная канцелярия, которая есть в любом учреждении, но в приложении к ЦК КПСС даже что-то обычное превращается в нечто весьма влиятельное и монструзное. Создан был этот отдел в первые годы советской власти, когда секретариатом ЦК ведал Сталин, который ещё не стал всемогущим вождем СССР. Ну а потом Генсек старался держать на посту главы этого отдела доверенного человека — товарища Поскребышева, который одновременно был и его секретарем. После падения Поскребышева эту должность отдали некоему Малину — я помнил эту фамилию, знал, что он вроде был белорусом и в войну показал себя неплохим организатором, но не знал, почему потом «кукурузник» сохранил человека, которого приблизил Сталин. Ну а Брежнев после отставки Хрущева поставил на эту должность Черненко, который сейчас и отслеживал — с помощью подчиненных — все настроения в высших сферах власти Советского Союза.
И кляуза Молотова будет находиться на неусыпном контроле у этого самого товарища Черненко, лучшего друга и ближайшего сподвижника нашего Генерального секретаря, а не у его подчиненных. Брежнев к слову Черненко пока что прислушивается внимательно, а Брежневу Андропов вряд ли сумеет что-либо возразить, особенно если они оба найдут в моих размышления о советском Киеве хоть какую-то ересь. Заодно по шапке прилетит и Семичастному, но я сомневался, что с ним посмеют сделать что-то совсем нехорошее — разве что послом в какую-нибудь Гану отправят. Со мной же они могли обойтись по-разному. Очень по-разному.
Молотов наверняка понимал, что своим признанием, от кого и с чем я к нему пришел, я дал ему очень хороший повод напомнить о себе. Но это был именно что повод, который вряд ли приведет отставного министра иностранных дел и премьер министра всего СССР обратно в партию — я очень надеялся, что он понимает и это тоже. В разговоре он показал, что мозги у него работают без сбоев, несмотря на очень почтенный возраст.
Поэтому я почти спокойно описал свой вопрос про репрессии и привел ответ на него — первый из данных Молотовым. Но не стал упоминать про Украину, Семичастного и про то, что в «сталинских репрессиях» упор надо ставить на первое слово. Правда, про Сталина не упомянул не из опасения вызвать чей-то гнев, а потому, что совет Молотова меня очень сильно озадачил, и я взял паузу на обдумывание.
Наверное, он не имел в виду ничего эдакого. Фактически он признал — репрессии были, они были направлены против врагов, под них попал и какой-то процент невиновных, в числе которых были, например, Якир-старший и его семья. До смерти Сталина эта тема была под негласным запретом, хотя разбирательства, справедливо был осужден тот или иной человек, шли постоянно, но втихую, без широкого освещения в прессе. Кого-то выпускали, кому-то докидывали срок или отправляли в ссылку.
Я смутно помнил, что под эту кампанию попал и некий известный актер, но с советским кино я был знаком весьма шапочно, знал там лишь пару десятков фильмов, которые оставались на слуху и в будущем, так что фамилия того актера напрочь вылетела у меня из головы. Но зато я помнил про Петра Вельяминова, бесстрашного капитана в фильме «Пираты XX» с мужественным профилем, которого реабилитировали уже в восьмидесятые, после бог знает какого по счету ходатайства. Я мог бы попробовать покопаться в этом деле, чтобы ускорить процесс, но не хотел светиться. В конце концов, у Вельяминова и без справки о реабилитации дела обстояли вполне нормально. [1]
После смерти Сталина процесс разбирательств с репрессированными собирались ускорить, но не успели — началась борьба за власть, в которой победил Хрущев. Я не знал, почему «кукурузник» решил устроить из реабилитации целое шоу на весь мир, но именно при нем началось то, что позже превратилось в диссидентское движение, для борьбы с которым потребовалось целоуе управление в составе КГБ. Кстати, он же отпустил и уцелевших в лагерях украинских бандеровцев — за что ему огромное «спасибо» от потомков.
Ну а сейчас сложилась странная ситуация. Наши диссиденты во весь голос требуют, чтобы СССР ни в коем случае не возвращалась к сталинским методам и на все лады костерят сталинизм как учение. Руководство страны с этим требованием в целом согласно, возвращаться никуда не собирается, но делает это так, чтобы это не выглядело уступкой диссидентам. Во всем этом как-то замешаны западные разведки, которым деятельность диссидентов почему-то на руку, а разоблачительные книги, написанные советскими писателями вроде Солженицына или Василия Гроссмана, оказываются очень востребованы именно у всей этой антисоветской публики. [2]
Понять связь одного с другим, а другого с третьи мне сходу не удалось, поэтому я отложил это домашнее задание от Молотова в долгий ящик. Правда, ящик этот оказался не таким и долгим — я собирался съездить к нему в самом начале сентября, и после проводов Макса у меня оставалась всего неделя, чтобы придумать устраивающий меня и самого Молотова ответ.
Рапорт свой я отдал уже Бобкову, но у того моя писанина никакого интереса не вызвала. Он бегло просмотрел три странички машинописи и задал уточняющий вопрос про «беседу на личную тему». Я пояснил, что речь шла о беременности Татьяны и ни о чем больше, и это его удовлетворило. Бобков поставил свою закорючку в левом верхнем углу и спрятал бумаги в папку. Что с ними было дальше — меня никто не извещал. Я подозревал, что после недолгого путешествия по инстанциям этот рапорт оказался в большом хранилище, которое было посвящено присмотру органов за Молотовым. Меня это более чем устраивало.
Все эти воспоминания закончились у меня ровно в тот момент, когда я поднялся из метро на площадь Дзержинского. Я посмотрел на задумчивого Железного Феликса, на несимметричное здание нашей Конторы, на часы на ближайшем столбе — было около четырех часов — и понял, что не хочу сегодня возвращаться в свой кабинет и снова погружаться в диссидентские будни.
Я развернулся, показал контролеру свою корочку, и отправился домой.
[1] Актера Георгия Жжёнова в первый раз арестовали ещё в 1930-е, за шпионаж, и он пересидел свой пятилетний срок из-за войны — выпустили его только в 1945-м. Но в 1949-м снова задержали и определили в ссылку в Норильск — там он встретил Иннокентия Смоктуновского, который прятался за полярным кругом как раз от репрессий (в годы войны он был в плену). После этой встречи Смоктуновский уехал на Большую землю, а Жжёнов вернулся в Ленинград лишь в 1955-м.
Вельяминов отсидел почти 10 лет по делу своего отца, бывшего царского офицера. Освободили его ещё при Сталине, в 1952-м, но не реабилитировали — причем и при Хрущеве тоже, хотя тогда реабилитация шла массовая. Соответствующую справку он получил лишь в 1984-м, за год до присвоения звания народного артиста РСФСР и уже в статусе лауреата Госпремии за сериал «Вечный зов».
[2] Гроссман — это двухтомный роман «Жизнь и судьба» о Сталинградской битве и репрессиях, в втором томе которого (он и назывался «Жизнь и судьба») впервые была поставлен знак равенства между Гитлером и Сталиным. Первый том («За правое дело») особых проблем не вызвал, он был издан в 1952-м, хотя его жестко раскритиковали коллеги-писатели во главе с Фадеевым. Второй том (как раз с Гитлером-Сталиным) Гроссман закончил в 1960-м, его собирались опубликовать в «Новом мире», но тут вмешались идеологи во главе с Сусловым, который заявил, что публикация возможна лишь через 200–300 лет. Копии романа были конфискованы, но, как позже оказалось, не все — одна сохранилась, в 1970-е её отправили на Запад, где и напечатали. В СССР роман был издан в 1988-м.