Глава 17 «Ночь превращается в ложь»

Я сидел в зале суда и слушал скучные казенные слова, некоторые из которых написал сам или продиктовал своим подчиненным. В будущем советский суд часто называли формальностью, потому что приговор был известен ещё до начала заседания. Это было не совсем так, но чаще всего следствие в лице прокуратуры и судебная власть находили общий язык, и до суда доходили только дела с железным обоснованием — из-за этого, кстати, оправдательных приговоров было мало. Этот случай был именно таким — моя группа последние недели работала в тесном контакте с прокурором и с судьей, вычищала шероховатости и дополняла пухлые тома новыми и новыми документами. К тому же у нас имелось полное сотрудничество со стороны обвиняемого, что существенно облегчало нашу задачу.


Петр Якир был тут, но сидел он спиной ко мне — я специально выбрал местечко сзади и сбоку, чтобы не бросаться в глаза. В зале были и его дочь с мужем, и некоторые его соратники по борьбе, поэтому часть стульев занимали оперативники из Комитета, которые следили, чтобы наши диссиденты не вздумали бузить. Этот присмотр осуществлялся мягко, с каждым накануне провели беседу, да и через самого Якира я передал, что любые попытки сделать картинку для западных газет чреваты ужесточением наказания. Правда, оставался шанс, что найдутся те, кому положенный сейчас Якиру год в колонии как ножом по горлу, но пока что всё было тихо. Не было ни Сахарова, ни Солженицына — то ли вняли голосу разума в лице моих коллег, то ли просто решили, что Якир не стоит их усилий.


Ещё тут находились несколько сотрудников посольств из западных стран, а также журналисты из Англии, США и ФРГ. Но эти тоже вели себя тихо — журналисты что-то чиркали в своих блокнотах, а посольские иногда обменивались репликами. Для них это тоже была работа, как и для меня. В принципе, мне на этом суде делать было нечего, но тот же Бобков очень бы удивился, если бы я не пришел. Всё же моё первое самостоятельное дело, мой первый подследственный, доведенный до суда, в каком-то смысле — знаковое событие, которое в других условиях стоило отмечать шампанским и черной икрой в количестве.


Правда, праздновать мне не хотелось. В этом времени ещё не доросли до «палочной» системы оценки эффективности сотрудников, но я посчитал бы свою задачу выполненной, если бы вот таких судов не было вовсе — не потому, что Пятое управление КГБ СССР перестало ловить диссидентов и антисоветчиков, а потому, что эти диссиденты перестали нарушать закон в борьбе за свои убеждения. Такое будущее, конечно, было из области фантастики, эти ребята в запале обязательно доходят до мысли, что советские законы созданы, чтобы их нарушать — и закономерно оказываются в поле зрения правоохранительных органов.


Заседание шло своим чередом. После вступительного слова судьи выступил прокурор, заслушали немногих свидетелей — мы не стали организовывать толпу, ограничившись теми, в ком были уверены. Скоро Якир должен будет сказать своё последнее слово; от адвоката он по моей просьбе отказался. Где-то через час судья вынесет свой вердикт, и на этом фактически всё закончится. До конца сентября у Якира будет время подать апелляцию, но он вряд ли воспользуется этим правом, а уже с октября начнется его срок пребывания в колонии — с учетом трех месяцев в СИЗО он выйдет на свободу в следующем июне. А уж с чистой совестью или без неё — полностью зависло от него самого.


Когда суд удалился на совещание, я посчитал, что и мне пора. Вышел из душного зала на улицу, нашел свободную лавочку в сквере рядом, расположился и сидел, пока из здания суда не начали выходить люди. Я быстро докурил сигарету — и вернулся, но прошел чуть дальше зала, к помещению, где обычно держали подсудимых.

* * *

Якир меня не заметил, он прошел мимо, низко опустив голову, и скрылся в комнате. Один из конвоиров прошел за ним, а сержант замешкался на пороге — и я выступил вперед.


— Мне нужно поговорить с осужденным, — сказал я.


— Не положено, — сержант посчитал разговор законченным и хотел тоже уйти.


— Положено, — я достал своё удостоверение и показал ему.


Это было не совсем так, но три волшебные буквы на бордовой обложке пока что пользовались уважением — особенно у служивого люда.


Он чуть помялся, но потом махнул рукой:


— Проходите.


— Спасибо, — поблагодарил я. — Можете немного подождать снаружи? Я быстро, потом верну его вам в целости и сохранности.


Лишь в этот момент Якир поднял голову и узнал меня.


— Позлорадствовать пришел? — спросил он. — Всё по-твоему вышло…


— Нет, Петр Ионович, с чего мне злорадствовать, обычный контроль, — я улыбнулся. — И мы не исключали провокаций, поэтому так… Но я рад, что эта часть вашей жизни закончилась. В СИЗО всё же не рекомендуется сидеть слишком долго — замкнутое пространство, свидания и передачи ограничены. В колонии попроще, хотя тоже ничего хорошего.


— Тебе-то откуда знать? — буркнул он.


— По наблюдениям, исключительно так. Познавать эту разницу на собственном опыте я не собираюсь. Но я пришел не затем, чтобы пожелать вам хорошей отсидки… злорадствовать, как вы выразились, я не собираюсь. Мне нужно задать вам один вопрос.


— А если я откажусь отвечать?


— Петр Ионович, вам не кажется, что мы эту стадию уже проходили? –напомнил я. — Не хочу, не буду… детский сад, штаны на лямках. Вы хотя бы вопрос выслушайте, а потом уже решайте, что вы будете делать, а чего — не будете.


Якир надулся.


— Не до разговоров мне сейчас, начальник, — сказал он. — Надо в себя прийти после этого вашего суда… Всё же целый год за решеткой впереди.


— Девять месяцев, Петр Ионович, всего девять месяцев, — поправил я. — А могло быть и пять лет с последующей ссылкой, ваши статьи это позволяли. Но я, как вы заметили, выполняю наши договоренности, и, надеюсь, имею право на то, чтобы кое-что уточнить. К нынешнему делу это не относится, не беспокойтесь. И к любому другому делу тоже.


Якир нахмурился. Кажется, напоминание о том, что он заключил сделку со следствием, било по его гордости; возможно, он бы предпочел всё-таки быть несломленным — но не нашел в себе сил снова отправиться в заключение надолго.


— Ладно, шут с тобой… спрашивай.


— Вопрос на самом деле простой. Когда вы поняли, что вам нужно бороться со сталинизмом и как это произошло?


Якир удивленно посмотрел на меня.


— А ты, начальник, по мелочам не размениваешься… Если я скажу, что не помню?


— Я развернусь и уйду, — я пожал плечами. — В принципе, мне ваш ответ особо и не нужен, ваша биография известна достаточно подробно, поэтому в общих чертах ответ мне понятен. Но, может, вы всё-таки расскажете, что такого случилось в 1966 году, когда вы вдруг увидели признаки возрождения сталинизма в СССР?


Он молча смотрел на меня, а я — на него, не отводя взгляд.


— Ты всё понимаешь, чекист, — тихо сказал он.


— Думаю, не всё, — также тихо ответил я. — Я не могу понять, ради чего можно принести в жертву работу в институте Академии наук, кандидатскую диссертацию, устроенную жизнь. Как можно всё это променять на постоянные обращения, заявления и фактически — на подпольную борьбу против своей страны? Не объясните?


— Когда все твои знакомые выходят на площади, сложно оставаться в стороне, — он всё ещё говорил тихо-тихо, на грани слышимости. — Никто не поймет, а бойкот… К тому же я по-настоящему ненавижу Сталина.


— Не вы один, Петр Ионович, не вы один… — сказал я. — Но Сталин — это не вся страна. И он умер двадцать лет назад.


— Методы его живут!


— И снова мимо, — я позволил себе улыбку. — Мстить мертвецу через разрушение страны… Знаете, однажды одного римского папу выкопали из могилы и судили по всей строгости тогдашнего уголовного кодекса. Не думаю, что некоторым историческим примерам стоит следовать настолько буквально. Жить нужно здесь и сейчас. Подумайте над этим, Петр Ионович. Прощайте.


Я вышел из комнаты, ещё раз поблагодарил конвоиров — и отправился в местный туалет. Мне нестерпимо захотелось вымыть руки.

* * *

— Что дальше? — спросил Бобков.


Выслушал он мой доклад без всякого выражения на лице, даже вопрос задал лишь один — уточнил, какие посольства были представлены на процессе. У меня вообще создавалось ощущение, что ему вся эта возня с диссидентами не слишком интересна — та же поездка на матч Спасского с Фишером занимала его гораздо больше. Но в целом он понимал, каким направлением руководит, знал, чем занимаются его подчиненные, и помогал им даже в мелочах.


— Якобсона будет вести Валентин, я буду держать этот вопрос на контроле, чтобы он надолго не завяз, — ответил я. — Думаю, к ноябрьским праздникам тоже выйдем в суд, там в целом всё ясно, осталось не так много. Людмила Алексеева… по статье 190−1 её дело можно закрыть до конца сентября. Но я не уверен, что её нужно обязательно сажать. Лучше попробовать запустить слух, что она согласилась работать на нас.


К Алексеевой у меня было сложное отношение. Я слишком хорошо помнил эту неуемную старуху, озабоченную правами человека и слегка повернутую на этом. Авторитет у неё тогда определенный был — всё-таки почти динозавр, начинавший свою борьбу при СССР и сумевший остаться в «демократическом» движении и после распада страны. Но новое поколение оппозиционеров из двадцать первого века к ней относилось чуть свысока — как раз из-за её возраста, который мешал ей понять устремления тех, кто пришел на смену её товарищам. В принципе, я был бы не против того, чтобы Алексееву лишили гражданства, но пока собирался ограничиться чем-то вроде условного наказания с обязательным привлечением к трудовой повинности. Сейчас она работала в каком-то бессмысленном институте в системе Академии наук, и меня подмывало задать руководству этой богадельни несколько вопросов о том, чем заняты их сотрудники. Впрочем, я сдерживался — историко-архивный институт тоже пока избежал моего пристального внимания.


Бобков усмехнулся.


— Хочешь схитрить? Ну давай попробуем, может, и выйдет что. А ещё?


— То письмо, на которое я опирался, подписывало полтора десятка человек, и большую часть из них мы уже опросили. Среди них есть… ну не совсем случайные люди, но те, на которых не хочется отвлекаться. Создать условия, чтобы они думали о хлебе насущном, а не о возвышенном. Но, например, Григория Подъяпольского стоит расспросить подробнее, у него за душой, похоже, есть кое-что интересное. Мы пока подтверждения не нашли, но это я виноват — сосредоточился на Якире и Якобсоне, чтобы быстрее довести их до суда. И ещё историк Леонид Петровский…


— Дело Некрича? — вскинулся Бобков. [1]


— Да, он, — подтвердил я.


— Много крови они тогда попили, — вздохнул генерал. — Но их вроде приструнили?


— Сложный вопрос, — я пожал плечами. — На допросе было понятно, что Петровский нисколько не раскаялся, но им тоже не занимались плотно. А на мой взгляд — стоит. Идеи у него… слишком опасные.


— Хорошо, раз считаешь необходимым — занимайся этими гражданами, — кивнул Бобков.


— И ещё Виктор Красин, — добавил я. — Фактически он следующий на очереди после Якира. Бывший… ну пусть будет казначей диссидентов, что-то знает про то, как у них там движутся деньги. Я бы на это сделал упор… может выйти интереснее, чем с Якобсоном. В московском управлении работает группа по финансированию диссидентов, я её возглавлял до командировки в Сумы, можно их привлечь.


— Да, разумно, — согласился генерал. — По срокам понимание есть?


— Постараюсь тоже оформить его быстро, но… сами понимаете, это уже не 190−1, если всё нормально пройдет, то к Новому году только.


— Не страшно, — сказал Бобков. — Группу тогда сохраним, подготовь приказ, думаю, Юрий Владимирович возражать не будет. На этом всё?


Я мысленно набрал воздуха, словно собирался нырять в очень глубокое озеро.


— По текущим делам — да, Филипп Денисович.


Он внимательно посмотрел на меня.


— А не по текущим?


— Не по текущим… есть шанс, что моё предложение по закону об иноагентах будет принято и оформлено? Уже сейчас с ним было бы много легче, а чуть позже, когда и Красин с Якобсоном отправятся за решетку, этот закон поможет нам с теми, кого мы по тем или иным причинам не посадили.


Бобков неловко отвел глаза.


— Не знаю, Виктор, не знаю. Твоё предложение признано разумным, но наверху посчитали, что оно избыточно, что существующей системы наказания достаточно. Впрочем, совсем от него не отказались. Мне известно, что его дважды рассматривали на Политбюро, но окончательного решения принято не было.


Я видел, что мой нынешний начальник тоже недоволен этой задержкой — кажется, он понимал, какой козырь в руки получит Пятое управление, очень хотел его заиметь, и его раздражала осторожность кремлевских старцев. Но мы с ним никак не могли ускорить появление этого документа — Политбюро должно дать «добро» на разработку такого закона, без этого законодатели даже не пошевелятся. Я мельком подумал, что когда-то давно могло помочь пресловутое «письмо Сталину», но писать тому же Брежневу было бессмысленно. Вокруг нынешнего Генсека слишком много болтливых прихвостней, которые в два счета докажут дорогому Леониду Ильичу, что какой-то майор из КГБ неправ, а тогда на всей затее будет поставлен жирный крест.


— Значит, остается только ждать, Филипп Денисович?


— Остается, Виктор. Ты не расстраивайся, Юрий Владимирович делает всё возможное, чтобы это предложение прошло.


«Вот только может он пока не слишком много», — подумал я, но вслух этого не сказал.


— И ещё одно, Филипп Денисович. Пока я занимался делом Якира, то заметил одну деталь… думаю, не я первый, но раньше я этого соображения не встречал.


— Вот как? — Бобков поощрил меня улыбкой. — Излагай.


— Многие диссиденты — настоящие антисоветчики, они, скорее всего, не работают на наших вероятных противников, но недалеко ушли от них по своей идеологии. Но к ним примыкают и те, кто ненавидит лично Сталина — вот как Петр Якир, к примеру. Или Петровский, у него тоже вся семья во время чисток тридцатых пострадала. К советской власти у них претензии, конечно, есть — как же, не предупредили, не уследили, но в целом они не против СССР, не против коммунистической партии.


— Это всё известно, Виктор, — мягко сказал Бобков. — Диссидентское движение очень неоднородно, в нем присутствуют самые разные течения. В основном они требуют соблюдения прав человека.


— Согласен, — кивнул я. — Правда, они и сами не знают, что это за человек и в чем заключаются его права, но пробелами в нашем законодательстве пользуются виртуозно. Я о другом, Филипп Денисович. Настоящие антисоветчики нашли способ привлекать в свои ряды тех самых антисталинистов — с помощью требования не возрождать сталинские практики. Мы ничего с этим поделать не можем, после двадцатого съезда мы тоже против такого возрождения… я и сам не раз сталкивался.


— Скажи уж прямо — тебя по рукам били, когда ты предлагал неправильные с точки зрения идеологии вещи.


— Можно и так сказать, — я хмуро улыбнулся. — Но опять же, суть не в этом. Просто получается, что и мы, и диссиденты хотим одного и того же — и как мы можем наказывать хоть Петра Якира, если он всего лишь громогласно, а он иначе не умеет, требует от нас соблюдать собственные принципы?


Бобков на несколько мгновений задумался, даже веки прикрыл. Но вскоре его глаза снова смотрели прямо на меня.


— У тебя же получилось так составить обвинение, что Якир был осужден? — спросил он.


— Это потому, что Якир по каким-то своим причинам не ограничивается только борьбой против возрождения сталинизма, — упрямо сказал я. — Насколько я понял, в случае с заявлением против наших действий в Чехословакии в 1969 году его буквально купили упоминанием про сталинскую эпоху, которая опорочила идею социализма. Фактически все письма и заявления, которые он подписывал, так или иначе касались этой темы. И таких, как Якир, среди диссидентов много. Часть из них отсидела по идеологическим разделам пятьдесят восьмой в тридцатые и сороковые, у кого-то были репрессированы родители. В другой ситуации им даже можно было давать трибуну — в печати, на телевидении. Но не сейчас. Потому что ими пользуются как раз антисоветчики, которые вместе с борьбой против наследия Сталина проталкивают и борьбу против советской власти. Или даже шире — против СССР.


На этот раз Бобков молчал значительно дольше.


— Кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду, — наконец сказал он. — И есть предложения, как этого избежать?


Я кивнул и достал из папки два рукописных листка.

* * *

На эту записульку я потратил часов пять в субботу и воскресенье. Правда, большую часть этого времени я просидел без движения с занесенной ручкой, не решаясь написать то, что собирался. Всё же по нынешним временам моё предложение тянуло на натуральную ересь, хотя ничего сверхъестественного я предлагать не собирался.


Мне был по нраву китайский путь, про который, правда, сейчас были не в курсе и сами китайцы. Их Мао Цзэдун ещё в шестидесятые натворил много всякого, ну а культурная революция с отрядами хунвейбинов и внесудебными расправами над политическими противниками оказалась настоящей кровавой баней, которая коснулась чуть ли не каждого китайца. Даже минимальные оценки числа погибших намного превышали советский 1937 год, а максимальные были близки к тем цифрам, которыми оперировал Солженицын в отношении сталинских репрессий.


И эта резня осталась незамеченной мировым сообществом — впрочем, в новейшей истории такое случалось регулярно. Сами китайцы вскоре после смерти Мао покаялись, но своеобразно — ставший новым лидером страны Дэн Сяопин сказал, что заслуги и ошибки Мао находятся в соотношении 70 к 30. Мао не стали вымарывать из истории Китая, не стали делать фигурой умолчания. Он остался создателем государства и коммунистической партии Китая, мощной фигурой, которую наследники даже не стремились затмить. Фактически Мао был для Китая одновременно Лениным и Сталиным, объектом поклонения, но при этом все помнили, что он был живым человеком и мог совершать ошибки.


Вот эту формулу я и предлагал внедрить у нас, выбивая почву у антисталинистов. Не замалчивать проблему, заметая её под ковер; не делать вид, что чего-то не было. Наоборот — вести честный разговор власти и народа, признавая ошибки и превознося достижения. Не каяться, не платить, не посыпать голову пеплом — в общем, действовать примерно так, как действовали в моем будущем западные страны, когда им напоминали о неприглядных моментах их собственной истории.


Это я даже вынес отдельным пунктом — то есть предложил начать масштабную кампанию, чтобы тема жертв колониализма не сходила с повестки дня. Тыкать каких-нибудь бельгийцев в деятельность их короля Леопольда II в Конго, а британцам напоминать хотя бы про то, что они периодически устраивали в Индии настоящий голод, во время которого индийцы умирали миллионами. Ну и американцам указывать на то, как они обошлись с индейцами. В общем, занять их настоящим делом, чтобы они не имели возможности сосредоточиться только на страшном тиране Сталине, а то получится, как с Иваном Грозным, который по сравнению с современными ему европейскими монархами был настоящим душкой, но оказался чудовищем, когда цели Европы совпали с целями Романовых.



Про это я тоже написал — исторические аналогии у нас любили.


Бобков, кажется, прочитал мою писанину трижды — возможно, с первого раза он не поверил своим глазам. Потом уставился на меня. Я подобострастно посмотрел в ответ.


— Да уж… — протянул он, задумчиво тасуя два несчастных листка. — Не ожидал, Виктор, честно — не ожидал. Но теперь я верю, что предложение про иноагентов тебе никто не подсказал.


Это признание немного выбило меня из колеи. Оказывается, всё это время начальство считало, что ту инициативу кто-то продвигает моими руками — и, видимо, Политбюро обязало Андропова неустанно искать настоящего автора. Интересно, что они подумали, когда я выпросил разрешение на разговоры с Молотовым и Маленковым? Но углубляться в эту тему я не стал. Хотят искать черную кошку в темной комнате — и ладно.


— И что вы думаете? — я кивнул на свою записку.


— Интересная мысль, — сказал Бобков. — Ты хочешь оформить это в качестве предложения?


— Если это не нарушит каких-то планов, о которых я не знаю.


Он хмыкнул.


— Осторожничаешь?


— Страхуюсь, — я пожал плечами. — Это не иноагенты, если в этом вопросе я пойду вразрез с линией партии и буду настаивать на своем… сами понимаете.


— Понимаю, — подтвердил Бобков. — Тут же станешь настоящим диссидентом, как наши подопечные. Но это действительно любопытно и может пригодиться… в нашей работе. Но сам я такое решить не могу. Если ты не возражаешь, я ознакомлю с твоей запиской Юрия Владимировича. Сможешь ответить на его вопросы, если они у него появятся?


— Смогу, Филипп Денисович, — твердо сказал я.


[1] Напомню, что Александр Некрич — автор книги «1941.22 июня», изданной в 1965 году, последний осколок хрущевской оттепели. Некрич был первым, кто взялся доказывать, что во время Великой Отечественной Красная армия отступала до Москвы только из-за Сталина. Его поддерживал Петр Якир (тот тогда пытался доказать, что Тухачевский, Якир-старший и прочие — великие военачальники) и вот этот Петровский — 30-летний сотрудник музея имени Ленина. Некрича в итоге раскритиковали, в 1976-м он уехал из СССР. Про Петровского информации мало — умер в 2010-м, но чем жил с семидесятых — непонятно.

Загрузка...