Генерал Бобков моими киевскими приключениями не заинтересовался. Он, правда, принял меня сразу, с утра, без томительного ожидания под дверью, выслушал краткий отчет — съездил, всё оформил, больше ничего не должен, — и похвалил, сказав, что я молодец. Сало, впрочем, принял благосклонно — я отвалил ему целую половину, поскольку вторую Татьяна решила приберечь для родителей. Но за прошедший день он, видимо, не обдумывал и моё предложение о том, чтобы передать Анатолия Якобсона во Второе главное управление, а потому в ответ на мой вопрос лишь пожал плечами и спросил, зачем я гоню лошадей.
Здесь уже мне пришлось мычать что-то неопределенное, потому что объяснение «хочу избавиться от этого идиота» явно не прокатывало. В общем, мы разошлись, не слишком удовлетворенные друг другом, но по дороге в свой кабинет я придумал любопытную комбинацию, которая позволяла мне сделать так, как я хочу, без привлечения высокого начальства.
Я плюхнулся за свой девственно чистый стол, набрал номер Валентина и попросил его зайти. Тот появился минут через десять — мне как раз хватило времени, чтобы продумать свои доводы и счесть их разумными.
Вот только Валентин снова благоухал алкогольными парами. Я поморщился.
— Тебе надо перестать встречаться с агентами с утра, — недовольно сказал я.
— Пахнет? — он шумно втянул воздух через нос.
— Воняет, — поправил я его. — Хотя у нас, думаю, немногие смогут учуять.
Это было действительно так. Тот же Бобков явно что-то употреблял, но вчера вечером, да и многие другие сотрудники имели привычку после работы опрокинуть стаканчик-другой под хороший ужин. Я подумал, что эта привычка наверняка была чуть ли не главной причиной повышенного числа разводов среди работников правоохранительных органов. Даже машина не всегда становилась поводом отказываться от такого способа расслабления после тяжелого трудового подвига.
Но я не пил — и вчера, ни позавчера, ни третьего дня, а потому чувствовал не только аромат табака, но и тот запах, который сопровождает человека, принявшего долю алкоголя перед приездом на службу.
— Да, раньше никто не жаловался… — пробормотал Валентин.
— А ты давно этим грешишь? — поинтересовался я.
Он ненадолго задумался.
— Несколько лет… — и как бы оправдываясь, добавил: — Как случилась та история с Грибановым, так и пристрастился. Нервы были ни к черту.
Ну да, стресс на работе часто приводит к подобному результату.
— Водка и коньяк нервы не лечат, — наставительно произнес я. — Лучше в спортзал сходи или в тир, пара выпущенных в мишень обойм дадут ровно тот же результат. Ладно, не мне тебя воспитывать, но, Валентин, по-дружески предупреждаю — если продолжишь идти в этом направлении, нам окажется не по пути. К тому же я тебе хотел одно дело важное поручить, а теперь уже и не знаю…
Он вскинулся, видимо, собираясь доказывать, что он на всё способен, но быстро потух и лишь спросил:
— Что за дело?
— Якобсон, — кратко пояснил я. — Его дело становится делом контрразведки, если так можно выразиться. То есть по линии «Пятки» мы его тоже можем прижучить — в конце концов, «Хронику» он редактировал, на советский строй клеветал, заявления всякие подписывал. Но у него сейчас и валюта есть — а это тот отдел, где ты служишь, — и с иностранными разведками он очевидно общается. Уж не знаю, выполняет ли он конкретные поручения агентов ЦРУ, но в обвинительном заключении это будет смотреться красиво. К тому же за это больший срок дают.
— И что ты предлагаешь с ним делать?
— То же самое, что мы с ним делаем уже сейчас, — я улыбнулся. — Дай сигарету.
У меня был свой «космос», но мне почему-то захотелось покурить импорт. Валентин не был жадиной — своим «мальборо» он делился легко и непринужденно. Мы прикурили, выпустили по клубу дыма, и я продолжил:
— Я уже сказал Филиппу Денисовичу, что его надо передавать вам, в ВГУ, и он согласился. Но пока, кажется, идут переговоры на высшем уровне, и я даже предположить боюсь, чем они закончатся и когда именно. Но в нашей следственной бригаде Второе главное представляешь ты, так что тебе и карты в руки. То есть забирай Якобсона в своё полное и безраздельное владение, составляй план работы с ним и начинай действовать.
Валентин недоверчиво посмотрел на меня.
— Это какой-то подвох?
— Никакого подвоха, — я снова затянулся. — Якобсон сядет, тут сомнений быть не может. Но у Филиппа Денисовича есть желание раскрутить его на полную катушку. А полная катушка в данном случае — это работа на иностранную разведку и незаконные валютные операции. По нашим статьям я его отправлю за решетку лет на пять максимум… он выйдет через три, если будет себя хорошо вести, и снова примется за прежние занятия. Так что, на мой взгляд, пусть отсидит за шпионаж лет десять или даже пятнадцать, за это время он забудет, как ручку держать. Особенно если не стесняться и отправить его на строгий режим.
Валентин хмыкнул.
— У тебя к нему что-то личное?
Я улыбнулся в ответ.
— Вчера мой бывший начальник из Сумского управления… сейчас он генералит в Киеве… сказал, что для меня борьба с антисоветчиками — смысл жизни. Это не совсем так, но недалеко от истины. Просто, например, Петр Якир повел себя правильно — не упорствовал в своих заблуждениях, слушал голос разума в моем лице, поэтому и поедет через неделю-другую в колонию-поселение в Рязанскую область, причем всего на год. А Якобсон — натуральный кретин с промытыми напрочь мозгами, который почему-то уверен, что он умнее всех остальных вместе взятых. И ещё он убежден, что его промытые мозги дают ему право смотреть на нас, сотрудников госбезопасности, свысока — мол, мы не понимаем, какой великой цели он служит. И я хочу ему показать, что всё мы понимаем, только не разделяем его убежденность в том, что американская идеология — вершина развития человеческой цивилизации. Думаю, десятка лет за решеткой с регулярным попаданием в ШИЗО ему хватит, чтобы понять всю степень его морального падения.
Я заметил, что Валентин немного напрягся.
— Что-то не так? — спросил я. — Если что, я могу и подождать, пока наше начальство договорится. Только тогда Якобсон тебе вряд ли достанется, а сам понимаешь, что успешное разоблачение шпиона и в целом выполнение этого поручения может очень выгодно смотреться в твоем личном деле.
— Да я не о личном, — отмахнулся он. — Хотя выгоду, конечно, вижу… может, даже обратно вернут, а мне этого очень хочется, если честно. Я о другом. Ты вот говоришь о десятке строгача, о ШИЗО, но при этом я прямо-таки нутром чую, что ты не договариваешь.
— И чего же я не договариваю? — удивился я. — Вроде бы говорю прямо и что думаю.
— Да о высшей мере, — как-то обреченно объяснил Валентин. — Мол, было бы возможно этого Якобсона расстрелять — так всем бы и лучше было.
Я рассмеялся.
Валентин был далеко не первым, кто упрекал меня в стремлении возродить сталинское время. Правда, я уже решил для себя, что расстрелы — не наш метод, что нужно быть гуманнее, хотя тюрьма — не самое лучшее место на белом свете. Но танцы нынешнего КГБ со всякими диссидентами и антисоветчиками выглядели настолько глупо, насколько это было возможно, и никакого эффекта не давали. Во всяком случае, после выхода на свободу из мест заключения или из психиатрических клиник и возвращения из ссылок те же диссиденты продолжали заниматься тем, чем они занимались раньше — борьбой с советской властью. Правда, эту борьбу они маскировали под борьбу с возвращением сталинизма, но этой хитростью они могли обмануть кого угодно, только не меня.
Но власть загнала саму себя в глупую ловушку. Двадцатый съезд задал вектор развития коммунистической идеологии, отступать от которого никто не желал даже после отставки Хрущева. На высшем уровне считалось, что Сталин — дьявол во плоти, и лишь иногда его дозволялось упомянуть хотя бы в нейтральном контексте, но никак не восхвалять даже то, что именно при нем СССР выиграл страшную войну на выживание. В общем, Сталин стал настоящим жупелом — стоило тем же диссидентам закричать про «сталинизм», как всё Политбюро буквально вставало по струнке. По идее, они и должны были запретить мне осуждать диссидентов за письма, в которых осуждались те самые сталинские методы, но пока что расследование моей группы в отношении Петра Якира на явственное противодействие не наталкивалось.
С Якиром вообще всё было ясно и понятно. В понедельник, 4 сентября, начнется суд, исход которого уже определен — если, конечно, подсудимый не решит в последний момент отказаться от наших с ним договоренностей. Правда, в этом случае он всё равно будет осужден, но я буду считать себя свободным от любых обязательств, и гражданин Якир поедет в какой-нибудь Салехард или вообще в солнечный Магадан, где для него обязательно найдется местечко на ближайшие пять лет. В его возрасте и при его состоянии здоровья это был фактический смертный приговор, но у меня такой исход никаких чувств не вызывал — я хоть и не был кровожадным человеком, но очень не любил тех, кто меня обманывал в ожиданиях. А о здоровье Якиру надо было думать раньше, когда он глушил плохой портвейн бутылками.
После этого настанет черед Виктора Красина, которому явно не сиделось спокойно в его ссылке в Калинине. Его я пока не встречал, но заранее относился к этому персонажу с легким пренебрежением — всё же его будущее поведение давало о себе знать, хребта у Красина не было, а его убеждений я не разделял. Якобсон тоже уедет в места не столь отдаленные — тут я всё-таки рассчитывал на помощь Валентина и Второго главного управления, — причем очень надолго. Людмиле Алексеевой большой срок не грозил, но год или два она уже заработала твердо. Оставались зубры, то есть Солженицын и Сахаров с Боннер, которых мне трогать пока что не по чину, а также всякая шушера рангом пониже, которой хватит пары вызовов на допросы и легкой профилактики, поскольку сама по себе она ничего не значит и ни на что не влияет. Конечно, кто-то там попытается занять ставшие вакантными места лидеров протеста, но это будет легко отследить и устроить товарищам ночь длинных ножей — фигурально выражаясь, разумеется.
Поэтому — нет, я не собирался никого стрелять, хотя от самой идеи сразу предъявлять диссидентам обвинение по расстрельным статьям до конца не отказался. У нас фактически и не было фигур, достойных встать у стенки, а стрелять ту шушеру означало всего лишь своими собственными руками делать из них мучеников, которых моментально поднимут на знамя и внутри страны, и за рубежом. В моем будущем была популярна теория «сакральной жертвы», которую организует сама же оппозиция; давать нынешней оппозиции повод разработать эту теорию на полсотни лет раньше — дураков нет. Поэтому только тюрьмы и колонии, причем по железным поводам, когда их деятельность перейдет определенные рамки.
Тут могли бы пригодиться и мои иноагенты, которые немного сужали дозволенные границы и предназначались для тех, кто на тюремное заключение не наработал. Но про них пока никто не вспоминал, и я вдруг подумал, что надо бы освежить память своих начальников. Может, если подолбиться в эту стену понастойчивей, всё и получится?
— Нет, Валентин, никого мы расстреливать не будем, — твердо сказал я. — Даже Якобсона. Ведь расстрел дело такое… необратимое. Его ещё заслужить надо.
Он удивленно посмотрел на меня.
— Заслужить?
— Ну а как ты хотел, — улыбнулся я. — Это при Сталине стреляли всех подряд, сейчас мы далеко ушли от тех методов. Да и не нужно оно. Вот на сколько лет, по твоему мнению, потянут деяния гражданина Якобсона?
Валентин помолчал, прикидывая.
— Десятка твердая, думаю, — сказал он. — Это если не удастся доказать, что он действовал по заданию ЦРУ или другой иностранной разведки.
— Не удастся, — я покачал головой. — Потому что он и не действовал. Ему вложили в голову определенный набор мнений, они в целом совпадают с теми установками, которые продвигает западный мир, но я сильно удивлюсь, если окажется, что ЦРУ присылало Якобсону шифровки с заданием написать письмо с осуждением нашей операции в Чехословакии. Нет, это он сам, по велению души. Услышал по «Голосу Америки» или какому-нибудь «Би-Би-Си» — и пошел строчить. Ты почитай протоколы допросов эти мудрецов, у нас их много уже собрано. Все в один голос утверждают, что свою позицию по отношению к тем или иным событиям формировали, опираясь на западные радиостанции, на изданные там книги или газеты. Так что да, десятка, может, чуть больше. А вообще прими как данность, что все диссиденты очень внушаемые люди, особенно если им внушают то, во что они и так верят.
— Это как? — недоуменно спросил Валентин.
— А вот так, — я развел руками. — Они не слышат ничего про успехи СССР, им это не интересно. Космос, ракеты, строительство жилья, выплавка стали — всё это они пропускают мимо ушей. Но если «кровавая гэбня» в нашем с тобой лице арестовала одного из их знакомых — они тут же побегут писать кляузы на тот же «Голос», чтобы большая и сильная Америка приструнила зарвавшихся коммунистов. Среди них есть те, кто может понять наши доводы и резоны — я очень надеюсь, что Якир один из них и что я в нем не ошибся. Но большинство живет от одного сообщения из-за железного занавеса до другого, потому что сами ничего придумать не в состоянии.
— То есть они всё-таки работают на иностранные разведки, только не по заданию? — сообразил Валентин.
— Да, по велению души, — согласился я. — Справедливости ради — многие из них прошли через такие испытания, что и более сильные духом сломались бы. Задержания, тюрьмы, ссылки, причем не всегда обоснованные… сам же знаешь, это те самые сталинские методы, которыми ты меня хотел упрекнуть. Но хрен редьки не слаще, и нам нужно работать с тем контингентом, который есть. Знаешь, однажды секретарем Союза писателей стал Дмитрий Алексеевич Поликарпов — позже он заведовал отделом культуры в ЦК, но дело было много раньше, то ли в войну, то ли сразу после. Ну а писатели, как и прочие творческие люди, весьма невоздержаны — что в быту, что на язык, что в отношении алкоголя. Он пытался с этим разложением бороться, но безуспешно, и в конце концов пожаловался Сталину, на что тот ответил: других писателей у меня для вас, товарищ Поликарпов, нет. Точной цитаты, правда, история не сохранила, вроде бы там было про другого Поликарпова для писателей, что, в принципе, подтверждается карьерой этого человека, но суть осталась. Нет у нас, Валентин, других диссидентов. А вот других Валентинов и Викторов для диссидентов в Политбюро найдут. В принципе, товарищ Андропов даже на Политбюро выходить не будет, своим разумением обойдется. Так что, возьмешь Якобсона? Постановление я подготовлю, вряд ли Филипп Денисович будет возражать, это в моей компетенции. Ну а как он договорится с твоим ВГУ, так и…
Я не закончил, но и так всё было понятно. Отменить моё постановление руководство ВГУ, в принципе, может, но делать этого не будет по ряду причин, поэтому Валентин получит весьма неплохую возможность хоть как-то реабилитировать себя в глазах своего начальства, потому что довести дело Якобсона до суда будет легко. Если же кому-то захочется услышать моё мнение по данному вопросу — я распишу таланты Валентина так, что он уже до конца года станет подполковником и перейдет в более перспективный отдел, может, даже его снова отправят наблюдать за иностранцами, оказавшимися в Советском Союзе. Правда, в этом я уверен не был, но в том, что он вернется в систему и начнет отсчет стажа для нового звания — не сомневался. В общем, моё предложение было очень щедрым, и я нисколько не удивился, получив его согласие.
Остаток дня у меня прошел в приятных хлопотах, хотя, наверное, кто-то другой не посчитал бы мои занятия приятными. Я сочинил постановления о выделении дела Якобсона в отдельное производство и назначении на него Валентина, провел непростой разговор с Бобковым, который в итоге согласился с моими доводами и поставил свою визу. Я пообщался и с полковником Денисовым, который до сих пор числился формальным куратором моей следственной группы — но у него были свои заботы, связанные с новым назначением, так что он быстро всё одобрил прямо по телефону, посоветовав мне обратить внимание начальства на неоднозначность в подчиненности. Этим я тоже занялся, так что пришлось готовить ещё и черновик нового приказа, который уточнял предыдущий и отражал сложившуюся реальность.
Но на улицу Дзержинского я вышел даже вовремя — было чуть позже шести, детское время для конца августа. Огляделся по сторонам, не увидел никаких красных машин и никаких Высоцких, и понял, что не хочу сразу идти в метро и ехать домой. Я по переходу добрался до улицы 25-го Октября — бывшей и будущей Никольской, — вышел на Красную площадь и лишь там, увидев Мавзолей, понял, о чем я подспудно думал весь этот недолгий путь.
Очереди в Мавзолей уже не было — на тело вождя предлагалось смотреть с утра. Не пускали и к некрополю. Но я примерно знал, куда смотреть, зрение у тела «моего» Орехова было хорошим, так что я смог разглядеть нужный памятник. Он выглядел скромно и почти не отличался от расположенного рядом надгробия Михаила Калинина. В моем будущем эта могила была местом паломничества для тех, кто тосковал по твердой руке, но сейчас таковые если и имелись в СССР, то никак себя не проявляли. Я мысленно поклонился, также мысленно осенил себя крестным знамением — и сам чуть опешил от этих глупых жестов. Я никогда не был искренне верующим и у в моей жизни не было непререкаемых авторитетов — кроме, пожалуй, отца, которого я уважал за житейскую сметку и за самоотверженность. И к Сталину я никак не относился — и за давностью лет, и из-за нелюбви к сотворению кумиров. Но сейчас и здесь, когда все были уверены, что я очень хочу вернуть времена этого политического деятеля, я сделал этот жест, который остался внутри меня. [1]
И ничего не поменялось. Не грянул гром с ясного неба, не вострубила труба, и ничей голос не возвестил мне новые заповеди. Даже в голове не прояснилось — в ней так и болтались ошметки казенных фраз, которыми я заполнял казенные бумаги.
Но я вдруг понял, что мне нужно сделать. Я должен заполнить ту пустоту, которая образовалась в истории России, когда из неё убрали Сталина. Правда, я не знал, как именно это можно провернуть, но чувствовал, что без этого мы не сможем справиться ни с тлетворным влиянием Запада, ни с нашими доморощенными диссидентами. И я точно знал, что если я этого не сделаю, то единственно верным станет подход Солженицына, а это и был главный признак проигрыша того ведомства, в котором я сейчас служу.
[1] Просто напомнить: Сталин умер в 1953-м, его тело забальзамировали и поместили в Мавзолей, потеснив Ленина, но в 1961-м тайно перезахоронили в некрополе у Кремлевской стены. Его могила первые девять лет была без памятника, только с плитой, а бюст работы скульптора Николая Томского был установлен в 1970 году.