Свою очередную поездку к Молотову я обставил по всем правилам. Накануне позвонил, попав на Сарру Михайловну, выяснил, что отставной политик завершил свои дела с больницами и готов меня принять, договорился о времени, даже спросил, что взять с собой — но она ничего заказывать не стала. Ещё я воспользовался опытом Валентина и взял у нас в Конторе машину — но не «догонялку», а обычную двадцать первую «Волгу», но тоже благородного черного цвета. Разрешение на эту «аренду» Бобков подписал мне без особых вопросов, ему вполне хватило объяснения, что я еду на встречу с Молотовым.
И в полдень субботы я припарковался у знакомого двухэтажного домика, но вышел не сразу, а минут пятнадцать сидел, положив руки на руль, и вспоминал свои ощущения от недавнего посещения Красной площади и её некрополя.
Никаких чаепитий на этот раз не случилось. Женщина спросила меня про чай, я в ответ сказал, что поступлю, как будет угодно хозяину, ну а хозяин сразу повел меня на огород. Правда, капусту там уже убрали, да и вообще по почти осенней поре участок выглядел не слишком презентабельно.
— Я бы предложил тебе прогуляться в лес, но пока не могу ходить далеко, — повинился Молотов.
Выглядел он чуть лучше, чем в нашу первую встречу, но я не забывал, что ему уже за восемьдесят — в этом возрасте «чуть лучше» вовсе не означает «хорошо». Ходил он, опираясь на палочку, лицо по-прежнему было острым и с нездоровой на вид кожей, покрытой старческими пятнами. Но держался Молотов бодро.
— Я понимаю, Вячеслав Михайлович, — сказал я. — Если устанете — скажите сразу, я помогу вам вернуться, если будет нужно.
— Комитетчики какие-то добрые пошли… — проворчал он. — А ты как, нашел ответ на мой вопрос?
— Вы про сталинские репрессии? — уточнил я.
— Про них, родимых, — он попытался улыбнуться, но получился зловещий оскал.
Однозначного ответа на этот вопрос у меня так и не появилось, но я подозревал, что его и не существует. Поэтому вполне мог выдать одну из версий, появившихся в будущем, за собственное озарение.
— Насчет нашел — не знаю, — я тоже улыбнулся, понадеявшись, что в моем исполнении этот жест выглядит не настолько пугающим. — Но одну догадку выскажу — так их называют, чтобы обозначить персональную ответственность Сталина за то, что творилось в конце тридцатых. Ну и, наверное, чтобы это обвинение не падало на остальных руководителей коммунистической партии.
Некоторое время мы молча шли между бывшими грядками, и Молотов иногда останавливался, чтобы концом своей палочки сбить какой-нибудь наглый сорняк, решивший, что пришло его время занимать эту плодородную почву.
— Пожалуй, ты близок к истине, — сказал он. — Но при этом очень далек от неё.
Я снова улыбнулся. Молотов, как и утверждал Маленков, говорил слишком туманно, чтобы его можно было понять однозначно.
— Я на истину не претендую, Вячеслав Михайлович, — сказал я. — Это просто мои догадки… к тому же не забывайте — я тогда не жил, о самих репрессиях знаю лишь со слов… хмм… определенного контингента, да по каким-то обрывочным сведениям, которые пробиваются в официальные газеты и журналы. Делать на основе этого точные выводы, наверное, можно, но вот опираться на них в дальнейших умозаключениях точно не стоит.
Молотов кивнул.
— Хорошо, что ты это понимаешь, майор Виктор, — сказал он. — Многие не понимают, но выводы делают и умозаключения тоже. Хрущев как раз из таких был, хотя у него имелось информации побольше, чем у тебя или меня — ему и КГБ помогал, и ЦК тоже справки готовил. Его доклад на двадцатом съезде ещё не полным оказался, многие вещи в него не внесли, слишком уж они… выбивались из общей картины.
Я не стал уточнять, что Молотов имеет в виду под «общей картиной». Вряд ли речь шла о тех перестроечных откровениях, что бурным потоком вылились на неподготовленные уши советских граждан в восьмидесятые посредством журналов, газет и телевидения — журналисты и писатели тоже старались выбирать наиболее жареные факты, а не формировать нечто цельное. Но было что-то в тех справках и сводках от КГБ и ЦК, что даже в прожженных и всё видевших членах тогдашнего Президиума ЦК КПСС пробудило нечто, очень похожее то ли на совесть, то ли на страх. Впрочем, и того, о чем Хрущев рассказал на том съезде, вполне хватило, чтобы надолго поссориться с Китаем, а заодно подвести всё мировое коммунистическое движение в западных странах под монастырь и фактически отдать его последователям Троцкого.
Мне вдруг стало интересно, видят ли сейчас сотрудники международного отдела ЦК, с кем они водят хороводы в капиталистических странах. Если верить моему послезнанию — нет, они ничего не видят, работают, как привыкли, и если партия в той же Франции называет себя «коммунистической», то так её и рассматривают, забывая о том, что коммунизм может быть очень разным. Но догмы слишком давят на мозги нынешних партийных функционеров, они действуют по лекалам начала двадцатого века, когда название партий очень точно отражало их суть, программу и идеологию. За прошедшие десятилетия в тех же США даже демократы и республиканцы поменялись ролями, социал-демократы вообще во всех странах не раз оказывались приверженцами курса, который прямо противоречил их принципам, ну а с коммунизмом всё было понятно ещё после появления сталинистов и троцкистов. В шестидесятые к ним добавились ещё и маоисты, которые приводили юных французов в восторг, и вся эта толпа дружно считала нынешнее руководство СССР предателями коммунистического движения. [1]
— Вячеслав Михайлович, а зачем вообще понадобился этот доклад? — спросил я.
— Никитка захотел, — снова оскалился Молотов.
— Но его же что-то подтолкнуло именно к такой форме осуждения Сталина? — меня его ответ не удовлетворил.
Он снова помолчал, копаясь тросточкой в рыхлой земле.
— Никитка любил простые решения, хотя у той задачи, что стояла тогда перед нами, простого решения быть не могло, — тихо произнес Молотов. — Ты знаешь, когда на Западе начали говорить о том, что у нас было в конце тридцатых?
Мне пришлось серьезно поворошить свою память, но я не нашел в ней ничего. Понятно, что после двадцатого съезда о репрессиях западные политики и журналисты говорили много — текст доклада очень быстро оказался у ЦРУ, которое тут же слило документ в общий доступ. Были мнения, что там замешаны разведки ФРГ и Израиля, но всё было проще — сам доклад рассылался очень широко, и один польский коммунист решил, что негоже замыкаться только внутри коммунистического движения. Но вопрос Молотова явно был с подвохом.
— Не знаю, Вячеслав Михайлович, — покачал я головой. — Думаю, что-то было известно после московских процессов над Бухариным, Зиновьевым и Каменевым — они же проходили открыто, с прессой? А остальное… Нет, не буду гадать.
Он вновь оскалился.
— Да, не общедоступное знание, — согласился он. — Нам об этом докладывали, в справках о делах за рубежом всё было. О тех процессах действительно писали, но немного и нейтрально. Во всяком случае — поначалу нейтрально. Эмигранты всякие и беглецы писали всякое, конечно, но на них никто тогда внимания не обращал. И в войну не до этого было… я вообще уверен, что не выведи мы пятую колонну под ноль, всё могло быть гораздо хуже, а американцы и англичане тогда это хорошо понимали. Но после войны, после нашей Победы, они начали искать, как бы нас побольнее уколоть, тогда и эмигрантские сказки в дело пошли, ну а доклад на двадцатом съезде для них как манна небесная оказался. До сих пор никак не успокоятся.
Последние слова он произнес с понятной горечью, которую я хорошо понимал. Всегда обидно, когда твои успехи никого не интересуют, а вот промахи разбирают досконально и очень подробно. В этом смысле все диссиденты, которые вспоминали о «сталинских репрессиях» и кричали о репрессиях нынешних, однозначно работали на наших вероятных противников. Но даже пообщавшись с этой публикой достаточно плотно, я не мог однозначно сказать, делали они это по дурости или же по чьей-то настоятельной просьбе. Правда, Чепаку я уверенно говорил, что то самое ЦРУ работает по нашим диссидентам, и это в самом деле было так — но сомневался в том, что это именно классическая вербовка. Тот же Якобсон не производил впечатление действующего агента иностранных спецслужб, хотя по факту им являлся. Якобсон был просто дураком, который решил, что он умнее всех, поскольку знает наизусть творчество Блока. Но даже дураков надо сажать в тюрьму, чтобы они перестали вредить хотя бы в мелочах.
— А в чем заключалась та проблема, которую Хрущев решал тем докладом? — напомнил я.
— Не понимаешь? — Молотов как-то хитро посмотрел на меня.
Я не стал принимать его игру.
— Нет, Вячеслав Михайлович, даже версий никаких нет, — признался я. — С моей точки зрения — этот доклад появился как-то вдруг. Я даже не задумывался, что он решал какую-то проблему… Так что это за проблема?
— Да это просто, майор Виктор, — сказал он. — У этой проблемы было имя, отчество и фамилия. Иосиф Виссарионович Сталин.
Я не стал просить объяснений, но это было сродни чуду. Недавняя моя молитва у могилы Сталина, видимо, всё же пробудила мои мыслительные способности, и я решил удовлетвориться тем, что понял самостоятельно. Сталин для Хрущева действительно был серьезной проблемой, да и не только для него. Масштаб этого политического деятеля был таким, что на его фоне лидеры всех остальных стран того времени казались пигмеями. Худо-бедно рядом с ним можно было поставить только Рузвельта, который сумел справиться с американской проблемой тридцатых, в США гордо названной «Великой Депрессией», но уже Черчилль не дотягивал — и хорошо понимал это. Ну и те в СССР, кто правили после Сталина, чувствовали собственную ущербность — тот же Хрущев был парнем сметливым, и ему не составило труда понять, что никакой полет в космос не затмит свершения предшественника. И он решил смешать его с грязью, заодно организовав утечку этого процесса на Запад — таким способом он давал понять тем же политическим пигмеям в Америке и в Европе, что тот, кого они боялись до усрачки, всего лишь обычный кровожадный людоед.
Но Хрущев промахнулся — как обычно. Поэтому его и презирали Молотов с Маленковым, которые, скорее всего, тоже чувствовали собственную ущербность перед величием Сталина, но на первые посты не претендовали, а потому просто принимали существующее положение дел. А промахнулся Хрущев в том, что у масштабных фигур не только положительные стороны более выпуклые, но и отрицательные. Как там было в одной сказке из моего будущего? «Он творил великие дела — ужасные, но великие». И способ борьбы герои той сказки выбрали примерно тот же, что и в СССР шестидесятых — так Сталин превратился в того, чьё имя старались не называть.
Попытка развенчания культа Сталина в итоге привела к обратному результату. В истории Советского Союза появилась та самая фигура умолчания, о которой все знали. Этой фигуре приписывались все возможные злодеяния — выдуманные и настоящие, но одновременно ему же начали присваивать и положительные атрибуты, как и бывает со сказочными героями. В моем времени Сталин превратился в настоящего былинного богатыря, который совершал подвиги эпических размахов; он не был хорошим, потому что и злодейства у него выходили не менее эпическими, но превратить его в однозначного злодея мешала суровая реальность. Да, он расстрелял сколько-то человек, но при этом страна под его руководством в сжатые сроки провела индустриализацию, аналогов которой мир просто не знал, и сумела выиграть страшную войну на выживание. Даже с жертвами репрессий всё оказалось не так однозначно, и тот же Солженицын хорошенько подсуропил своим последователям, назвав фантастические по любым меркам сто миллионов. Когда опубликовали настоящие цифры, то в интернете потом не упускали случая поиздеваться над поклонниками этого писателя — мол, помним-помним, стопятьсот тысяч миллионов расстрелянных лично Сталиным. Хотя и те настоящие цифры были, разумеется, страшными, поскольку касались огромного числа людей, которые зачастую были виноваты лишь в том, что говорили не с теми и не там. Вот как я сейчас.
— Хрущев хотел опустить Сталина до своего уровня и не справился? — всё же спросил я.
Молотов кивнул.
— Сразу после войны стало понятно, что на Западе нас боятся, — сказал он. — Правда, некоторые думали, что боятся наших танков и самолетов, обстрелянных бойцов, которые прошли пол-Европы. Думали, что боятся людей, которые выдержали нечеловеческие испытания и выдержали их с честью. Но на самом деле они боялись только Иосифа Виссарионовича. Он стал символом Победы. Да и мы сами… говорили Сталин — подразумевали Победу, говорили Победа — подразумевали Сталина. А Победа… Они же понимали, что это не конечное состояние, что при необходимости мы и их победим. Хрущев же очень хотел, чтобы и его тоже боялись, но подняться выше Сталина у него не получалось. И тогда он задумал опустить его ниже себя. Я говорил ему, что это глупо, что из этого ничего не выйдет. Так и получилось. Хрущева давно нет, а Иосиф Виссарионович… думаю, он ещё вернется. И снова станет символом. Кстати, ты ещё спрашивал про советский Киев…
Я был чуть придавлен словами собеседника и не сразу среагировал на смену тему — какой-то Киев, причем он тут вообще? Но быстро сообразил, о чем идет речь.
— Да, Вячеслав Михайлович, спрашивал, — ответил я. — Вы обещали подумать.
— Я и подумал, майор Виктор, — усмехнулся он. — Если Володя считает, что столица советской Украины перестала быть советской… Думаю, было бы неплохо привезти туда побольше советских людей, а несоветских — вывезти. Сталин, думаю, так и поступил бы. Он тоже любил простые решения. Но его методы всегда срабатывали, в отличие от тех методов, которыми пользовался Никитка.
Я мысленно усмехнулся.
— Знаете, Вячеслав Михайлович, я недавно разговаривал с Георгием Максимилиановичем… к нему мне тоже посоветовал обратиться Владимир Ефимович. И он ответил на вопрос о Киеве ровно теми же словами, что и вы.
Молотов оскалился.
— Так мы с ним прилежные ученики, а учитель у нас был один и тот же, — сказал он. — Это как раз то, как бы Сталин решил эту проблему, если бы ему о ней сообщили несколько не связанных между собой людей.
— С крымскими татарами, чеченцами и ингушами так же было? — не удержался я.
— Конечно, — кивнул Молотов. — Такие решения с кондачка не принимаются. Тем более во время войны. Думаю, нам стоит на этом закончить. Если ты узнал не всё, что хотел — можешь приехать ещё раз, но лучше через два-три месяца. Я ещё подумаю над этими вопросами, а это процесс не быстрый, возраст, знаешь ли… Прощай, майор Виктор.
Молотов неторопливо направился к выходу из сада, и я поспешил за ним.
— Вячеслав Михайлович, ещё один вопрос…
— Да?
— Почему вы добиваетесь восстановления в партии? Ведь не из-за пенсии же?
Он улыбнулся — на этот раз значительно мягче.
— И из-за неё тоже, знаешь, сколько стоят дрова на зиму для этой дачи? Но в первую очередь потому, что до сих пор считаю себя коммунистом.
— Что-то случилось?
Татьяна быстро заметила, что я был не в себе. В принципе, я даже обратную дорогу с дачи Молотова до своей квартиры запомнил очень условно — рулил на автомате, и лишь каким-то чудом добрался до нужного места, не влипнув ни в какую историю. Мне было о чем подумать, и я не хотел терять ни минуты времени.
Наверное, это был глупый подход. Проблеме Сталина было полтора десятка лет — а если верить Молотову, то и больше. Советские диссиденты подключились к ней не так давно по историческим меркам, а где-то с начала шестидесятых, когда такой подход стал общегосударственным. Они, конечно, перегибали со своей ненавистью к этому политическому деятелю, но в диссиденты и шли люди с определенным складом характера, которые на всё реагировали слишком бурно. У кого-то это было оправдано предыдущей биографией, другие просто попали в дурную компанию, а кто-то, наверное, и был тем самым агентом иностранных спецслужб, которого Валентину предстояло лепить из Анатолия Якобсона.
Но вместе с линией партии колебались слишком многие, чтобы с этим явлением можно было разобраться запретами и наказаниями. Те же артисты — режиссеры, актеры, художники, — которые пытались выразить свои ощущения через обращение к знакомым сюжетам и образам. Некоторые из них действовали слишком прямолинейно — как режиссер Михаил Ромм, который не так давно снял фильм «Обыкновенный фашизм»; эту картину идеологи из ЦК на всякий случай задвинули в дальний ящик, хотя на Западе его показывали — как доказательство намерений советского руководства ни в коем случае не возвращаться к наследию Сталина.
И вокруг этих явных и неявных антисталинистов навозными мухами вились те, с кем и должен был бороться во всю силу Комитет государственной безопасности — националисты всех мастей и расцветок, которым дай волю — и они с удовольствием разорвут единую страну на столько кусков, сколько получится. В знакомой мне истории получилось на пятнадцать, но я помнил, что были поползновения и от России отщипнуть лишнее — по мнению этих деятелей, разумеется.
— Да нет, — улыбнулся я. — Всё в порядке. На работе суета, один этап заканчивается, другой начинается, а это всегда непросто.
— Понимаю, — Татьяна смешно сморщила лобик. — У нас в театре тоже так, когда один спектакль сдали, и надо к новому начинать готовиться.
— Очень похоже, — согласился я.
Я действительно, кажется, отыграл один спектакль, и теперь меня ждал другой, для которого, правда, пока даже пьеса не была написана.
— Сыграешь что-нибудь? — попросила она. — А то с этими своими командировками совсем гитару забросил…
Это было не совсем так, но при моем концерте в бомбоубежище «генеральского» дома Татьяна не присутствовала, а дома я действительно не играл уже с неделю. Я взял акустику, чтобы не возится с усилителем, подстроил струны, сыграл небольшой проигрыш и запел:
— В моей душе осадок зла и счастья старого зола…
Да, я пел эти строки Юрию из бывшей группы «Сокол», но и сейчас они соответствовали моему настроению. Наверное, эта песня вообще подходила для ситуаций, когда в душе не просто осадок зла, а самый настоящий раздрай — как у меня сейчас. После разговора с Молотовым я вообще не представлял, в какую сторону мне двигаться и чего это мне будет стоить.
[1] За всю историю США было шесть партийных систем, но до наших дней дожили две основные партии, которые раньше были другими. До Гражданской войны, например, Республиканцы были за прогресс и против рабства, а демократы хотели сохранить существующие порядки; соответственно, первые опирались на города, а вторые — на сельскую местность. Во время Великой Депрессии всё поменялось — основным электоратом демократов стали города, а республиканцев — всякие фермеры. Примерно в семидесятые произошла новая трансформация, демократы стали синонимом либеральных порядков, а республиканцы — консерваторами (MAGA, Трамп, вот это всё), хотя там даже внутри партий есть разные крылья.