Когда ударила… когда случилась та страшная авария, в разрушенный Марпери приехали лунные.
Я никогда не видела их больше ни до того, ни после, — только читала в школьном учебнике что-то заунывное про культурологию, а в хрестоматии — легенды и предания Подножья. Хрестоматию купил с получки папа, она была тяжёлая, крупноформатная, со множеством цветных иллюстраций. Там была и матушка-смерть с костяной иглой и крапивной нитью, и дивная дева, и горай-птица, несущая на своих крыльях видения будущего, и вмурованные в скалу колдуньи. В детстве я не слишком любила читать, зато было здорово забраться в кровать с фонариком, накрыться с головой колючим пледом и листать тяжёлые страницы, разглядывая картинки.
Мы — это Лес, прекрасный и дикий. Мы живём в царстве тяжёлых, значимых запахов, мы проросли в эту землю, смешались с цепкими травами. В самую долгую ночь небо загорается над нами тысячами цветных огней, и однажды ты бежишь вместе с ними, призрачный и невесомый, через прозрачную облачную пустоту, и ловишь за хвост своего зверя — и свою судьбу.
Твоя дорога написана запахами, от тусклого выгоревшего можжевельника до необъяснимого личного, который складывается из запаха дома, зверя, пота и чего-то ещё. Мы обнимаемся при знакомстве и зарываемся носом в чужие волосы, чтобы раз и навсегда запечатлеть нового человека в памяти.
Об этом же и наши сказки. В них герой ловит свою судьбу и обретает душу, и вытканная для него дорога уводит далеко-далеко, за утонувшую в туманном мареве линию горизонта. И, отправляясь в путь, герой всегда уходит навсегда, — потому что никому из нас неведомо, что скрывает следующий поворот. На опушках героя ждут битвы, испытания и свершения, он встречает и воина-побратима, и наставницу, и оракула, и собственную пару, а лучшие из лучших находят однажды Полуночь и узнают от неё, куда им следует направить мир.
А вот колдуны, я знаю, считают обнюхивание немыслимым непотребством. Они живут в закрытых мрачных замках на горе антиквариата и нажитого могущественным родом наследства. В колдовских сказках не бывает дороги и судьбы, зато бывает долг, часто понятый весьма превратно, и какие-то нелепые отношенческие драмы.
А дальше того — дети луны, сотканные из серебряного света. Понюхай такого, и непременно получишь по шее: лунные убеждены, что они — лишь искры разума, капсула «я», а телесность вторична и дана во бремя и испытание.
В книгах их изображают похожими на людей: высокими, остранёнными и холодными, похожими то ли на тени, то ли на фарфоровых кукол. Лунные не строят ни домов, ни городов: вместо этого они возводят на горных пиках странные конструкции из металла и стекла, которые называют друзами; они кутаются в лёгкие шелка и молятся кристаллам, в которых преломляется свет.
Так вот, те лунные, что приезжали в Марпери, совершенно не были похожи на картинки в хрестоматии. То ли книги врали, то ли лунные были какие-то не те, но тогда, пятнадцать лет назад, к нам приехали какие-то клоуны из нелепого цирка, а не возвышенные и богоподобные дети света.
Я сидела тогда на земле перед сторожкой. Вкоруг тяжёлая, душная пыль, и дорога дрожит под задницей, как натянутая струна, как потревоженный мчащимся поездом ковыль. Кто-то кричит, кто-то воет, словно раненый зверь. Звуки дрожат в ушах, бьются бесконечным эхом и превращаются в шум, лишенный всякого смысла.
Там, в руинах сторожки, папа. От неё осталось две стены, фрагмент крыши и труба, вот она, лежит прямо передо мной, измятая, словно сделана не из жести, а из фольги. Сухие камни усыпаны стеклом и обломками кирпича и штукатурки. Оборванные обои плещут на ветру флагами смертного войска, навеки уходящего в закат.
Пахнет кровью и требухой. Пахнет болью и страхом, и мне не нужен зверь, чтобы это чуять. Всё остановилось, всё замерло, я сама — щербатый остов дома, в котором когда-то горел свет, — сижу на разбитой дороге перед дверью, что почему-то ещё стоит в покосившейся стене хрупкой каменной коробочки, через которую проехало огромное платформенное колесо.
Там папа. Он там, в разломе. А спасатели в красных жилетах далеко-далеко, я вижу их отсюда, сверху, они извлекают тела из груды бетонных обломков, в которую превратился дом культуры. Когда они доберутся сюда, наверх, — завтра или послезавтра?
— Никого, — сказал утром чумазый безликий мужчина в огромных рукавицах.
Теперь я знаю, это значит: никого живого; некого спасать. Тогда я сидела перед сторожкой, хотя всех выживших собирали в залах вокзала, где ставили палатки прямо на выложенном мозаикой полу. Но меня никто толком не искал, а я с чего-то решила, что должна найти папу, и решительно взбиралась по склону, деловито планируя, из чего смастерить носилки.
Потом села в пыль у сторожки и смотрела, как ветер полощет обрывки обоев, а яркое-яркое солнце раскидывает блики по осколкам стекла. Всё это было сказочное, всё это было не по-настоящему. Но если сделать этот один шаг… он, как крапивная нить в костяной игле, пришьёт страшный полуденный сон к реальности, и ничего никогда не будет, как прежде.
Мне двенадцать, я размазываю по лицу пустые безвкусные слёзы, вокруг — конец света, я оглохла и онемела, моё тело лёгкое, как перо, и вместе с тем совершенно неподъёмное, как будто не воздух вокруг, а янтарь, и я в нём навечно застрявшая муха. Всё сломалось. Всё закончилось. Всё…
— …не видела этого. Блики и отражения. Вокруг людей всегда…
— Даже Ллинорис?
— Ллинорис никому не докладывает, что ей показывает свет.
Это звучит надменно. Лунные идут по разбитой дороге, усыпанной обломками и стеклом, — так, будто гуляют по дорожке ботанического сада.
Впереди — очень высокая, совершенно обнажённая женщина. Она вся покрыта золотой краской, с ног до головы, и волосы её такие же золотые, будто сплетённые из металлической проволоки. Она носит белоснежные перчатки, усыпанные мелким блестящим жемчугом.
— Ты её глаза. Она могла делиться с тобой тем, что…
У этого вкрадчивый, подкупающий голос. Сам лунный кажется совершенно квадратным, — может быть, из-за того, что одет в прямоугольник из плотной, колом стоящей парчи.
— Я её глаза, и я не докладываю, чем со мной делятся.
Третий лунный смеётся. У него детское, очень подвижное лицо, и он весь какой-то очень тонкий и дёрганый. Он идёт по дороге на руках, высоко подняв подбородок, и иногда кладёт носки бархатных туфель себе на лоб.
Они шагают размеренно, медленно, и говорят дальше: про глаза, голоса, доклады и какой-то рассеянный свет. Золотая женщина переступает окровавленное месиво из человеческого тела, не пропустив на лицо никакого выражения.
Там, на дороге, лежит дядя Кафер. Он, когда не пьёт, плотничает, и в каждом доме Марпери есть хоть одна очаровательная зверушка, вышедшая из-под его руки. Теперь дядя Кафер мёртв.
Я не хочу на него смотреть, но всё равно смотрю, и потому пропускаю момент, когда золотая женщина изящно опускается на землю рядом со мной.
— Здравствуй, ребёнок, — говорит она, улыбаясь золотыми зубами.
У неё очень холодные руки, и когда она пальцами приподнимает мой подбородок, тело молнией пробивает дрожь.
Я смотрю на неё мрачно и зло. У них — какие-то свои дела, и они не помогут мне вытащить папу. В голубых глазах лунной можно утонуть, даже не заметив этого.
— Скажи мне, ребёнок. Ты его видела?
Я пожимаю плечами.
— Да или нет?
Я снова пожимаю плечами. Там, в сторожке, папа, и мне нет интереса отвечать на странные вопросы странных лунных, которые могли бы здесь всё исправить, но не пожелали этого делать.
— Ребёнок. Ты его видела?
— Вы же умеете воскрешать мёртвых, — говорю я невпопад. — Да?
Лунная ничего не отвечает. Она поднимается грациозным слитным движением, и золотой свет соскальзывает с её кожи.
— Она его не видела, — говорит она своим спутникам.
— Ллинорис не будет довольна, — усмехается перевёрнутый.
— Ллинорис никогда не бывает довольна, — ворчит квадратный.
И они уходят, не оборачиваясь. За ними тянутся не по-полуденному длинные тени, рваные и тёмные, будто лунные забрали в себя весь свет, и для дороги ничего не осталось. Завтра золотая женщина скажет, что «это место померкло», и перевал в Марпери будет перекрыт со стороны лунных стеклянными воротами. Ещё через два дня на склоне поставят мраморную статую рыцаря, и лунные уйдут из города по грунтовой дороге: эти трое будут сидеть в обитом розовым шёлком палантине, а нести его будут безмолвные люди в таких же розовых сплошных масках без прорезей для глаз.
А в сторожку я так и не зашла.