Никогда раньше мне не приходилось шить саванов.
У нас, в Марпери, хоронили по-простому, в большом отрезе ткани, и шить в нём было совсем нечего. Но оракул попросила чего-то значимого, красивого; оракул назначила это ценой.
Я долго выбирала лён: чтобы и небелёный, чистый, но при том гладкий и тонко сделанный, и из широкого рулона. Перещупала половину магазина, прислушиваясь каждый раз к тому, как ткань комкается в руках; потом передумала, когда продавщица уже раскатала, пыхтя, рулон и занесла над ним ножницы.
— Извините, — неловко улыбалась я, — всё-таки, наверное… вон тот. Он поуже, да… давайте четыре метра. Или нет, пусть даже четыре с половиной. И есть ли у вас здесь нитки?
— Какие вам?
— Не знаю…
Я снова улыбнулась и развела руками.
Хотя внутри меня тикало, с саваном я почему-то не торопилась. Всё как будто замерло, зависло в странном равновесии, словно мир подпрыгнул — и время остановилось раньше, чем он успел приземлиться. Я знала, что что-то зрело. Но всё, что я делала, потеряло почему-то значение.
Я даже склепы посещала не каждый день: уже в апреле я ездила в них не чаще трёх раз в неделю. Город взорвался листвой и ранними цветами, какими-то мелкими жёлтыми колокольчиками с заострёнными лепестками, — я нарвала их украдкой и сплела для Дезире новый венок.
Что-то во мне надеялось, что это сработает, как в прошлый раз. Я надену на него венок, а он чихнёт и засмеётся. Но голова стояла, чуть покосившись набок, всё такая же мраморная и мёртвая. Глаза в ней не горели.
Несколько дней я прикидывала так и эдак, как было бы хорошо заворачивать тело в отрез, и даже спросила в Храме, есть ли для этого какие-нибудь правила. Выстирала на руках лён и сушила, разложив на покрывале. Почти два часа потратила на то, чтобы прогладить ткань на узкой гладильной доске в хозкомнатке на этаже, ворочала её так и эдак, заработала синяк на затылке от неудачно повешенного шкафчика; только что выглаженное стремилось, упав на пол, помяться обратно и вымазаться в липкой пыли.
Обработала все края, сострочила на машинке с ручным колесом, которую купила с рук для мелкого рукоделия. Пальцы кололо почему-то, — не иглой, конечно, скорее неясным ощущением чего-то неизбежного; долго вымеряла стороны, чтобы убедиться, что всё получилось ровно. Тогда же, поддавшись неожиданному порыву, отварила лён в можжевеловой воде, провоняв всю комнату чем-то неуловимо кладбищенским.
А в книгах было — всё то же самое: крылатый рыцарь с сияющим мечом шагал по их страницам, безразлично перерезая звенящие нити человеческих жизней. То ли убивал он кого-то, то ли спасал этим кого-то другого; то ли были то преступники против законов мироздания, то ли приличные, уважаемые люди. Усекновитель не видел разницы между двоедушниками и колдунами, между молодыми и старыми, между виновными и теми, кто будто бы просто стоял рядом. Он просыпался, а затем поднимал меч.
Лет семьдесят назад, судя по монографии специалиста по международному праву, Усекновитель даже убил лунного. Законы друз не предполагают для этого наказания, потому что, как считается, дитя Луны невозможно убить. Да и наказывать было некого, потому что сразу после этого Усекновитель снова уснул.
В его случае это значило — исчез.
Май прошёлся над Огицем дождями. На моей улице выстрелил крупными почками конский каштан, заглянул робкой зеленью в окно, постучался в ставни. На бульваре зацвели чем-то жёлтым незнакомые кустарники, в пальто стало совсем жарко, и я, подглядев за горожанками, стала набрасывать на плечи свитер крупной вязки и прятаться под шляпой от непривычно яркого солнца. От реки всё ещё тянуло холодом, и над ней верещали мелкие черноголовые чайки; я полюбила сидеть на набережной, устроив рядом с собой на рукове свитера мраморную голову и глядя невидяще в какой-нибудь приключенческий роман.
В них всё было быстро, бодро, и судьбы мира решались одним ярким всплеском. От этого читать было трудно.
Или, может быть, от того, что мрамор под моей ладонью оставался холодным.
Плакаты так и щерились с остановок: оракул знает ответы. Кое-где их сорвали, кое-где дождь размыл краски в некрасивые грязные потёки. А где-то ещё легко читались узкие жирные буквы: принимает в Огице с Долгой Ночи и до первой весенней грозы.
Как-то, не удержавшись, я позвонила по телефону с плаката, но мне ответила щебечущая девушка, судя по голосу — хохотушка. Он знать ничего не знала об оракуле, зато звала меня на последние спектакли этого сезона.
Грозы всё не было. Саркофаги все оказались не те. Голова рыцаря оставалась молчаливым куском мрамора, а лён всё никак не превращался в саван. Я сняла один из плакатов, отрезала от него верх, с красно-чёрным абстрактным узором, и попросила в багетной мастерской вырезать мне таких печатей для ткани.
Моя комнатка была совсем маленькой, и в ней никак нельзя было расправить ткань целиком, даже если бы я вынесла всю мебель. И большого стола, вроде раскройного, в наёмных комнатах, конечно, не было тоже. Я думала даже попроситься в какой-нибудь цех, но от этого по плечам почему-то побежал холодок.
Расправила отрез по обычному столу, поскладывала её так и эдак, замерила и перемерила, чтобы попасть узором в задуманное место, придавила ткань головой, чтобы не скользила. Развела в двух блюдцах чернила, испоганила пробами с десяток страниц блокнота.
— Я всё читаю, читаю, — сказала я, оставляя на ткани первый робкий оттиск, — и мне кажется… знаешь, мне кажется, тебе всё-таки зачем-то нужно проснуться. Может быть, даже не тебе нужно, а нам. Наверное, это нужно… нам.
Голова молчала.
— Ты и правда… не помнишь?
Я взяла другую печать, треугольную, и шлёпнула ею несколько отпечатков подряд.
— Ты что-то помнил. Это было заметно. Но не всё, наверное. Ту деревню, Осинки или как их там… Мне кажется, ты не помнил этого. Ты знал, что есть что-то плохое, но ведь… не такое? Или…
Красные чернила похожи на кровь. Я не замечала этого, пока смотрела на плакат, но здесь, во влажной поблескивающей краске, это стало вдруг очевидным.
Чёрные оттиски были чёрными, как немой берег, как мёртвая вода, как текущая с неба смолянистая гниль. Красные были густой, багряно-бурой кровью, липкой и пахнущей болью.
А льняной отрез, мой холст, был светлым, как обесцвеченное сияющим мечом небо.
Какое-то время я глядела в него, унимая дрожь в пальцах. Проморгалась, поставила пару оттисков. И заставила смотреть в переплетение льняных нитей и то, как медленно расползается по волокнам краска.
Пока она сохла, я лежала на кровати, запустив пальцы в мраморные волосы, и любовалась тем, как по белёному потолку рассыпались блики от мендабелё. Они плясали надо мной, складываясь с каждым моим вдохом в новый узор, а потом картинка разбивалась заново. Они кружились, сплетаясь, смешиваясь цветами и делясь друг с другом светом.
Этого света было всё больше и больше. Он пробуждался где-то внутри, ласковый и тёплый. Я лежала неподвижно — тело свинцовое, глаза закрыты — и вместе с тем тянулась к нему руками, пока вокруг не оставался один только свет, белый-белый, полный цветных разводов вроде тех, какими горит небо в Долгую Ночь.
— Наверное, это плохо, — шептала я, касаясь тонкой золотой нити, связывающей меня с чем-то ещё, — наверное, я не должна. Но я… я так хочу, чтобы ты проснулся. Я… я жду, ты знаешь? Ты только…
Золотая нить крепла с каждым днём. Она и пугала меня, и почему-то давала нелепую, слепую надежду, как будто эта связь обещала мне другую жизнь — новую и лучше прежней, и вместе с ней свободу, и выбор, и смысл. В ней было что-то пронзительно волшебное и при этом ужасно интимное. Очнувшись, я ещё долго лежала с глупой улыбкой, глядя, как надо мной кружится потолок.
А потом садилась — и бралась за другие нити. Разрезала их на равные отрезки, связывала узлом, вешала на гвоздик от картины и плела, плела, плела.
Плела чёрно-красно-белый шнурок, а потом свивала шнурки вместе. Концы обжала медными колпачками, и к ним привесила пушистые тяжёлые кисти.
— Меня зовут Олта, — сказала я важно, и цветные искры рассыпались по тяжёлой малиновой мантии колдуна. — Олта Тардаш из Марпери. Я голос жреца Луны, и по поручению лунного господина…
Был почти конец мая, и город пропах рекой и сиренью, пьяной и ядовитой. Пару недель назад по набережным прокатился шёлковый паланкин, в котором прибыли в хрустальный дворец какие-то важные лунные, но я видела их только на мутных фотографиях в газете.
— Наш склеп? — колдун встревоженно посмотрел на тёмное небо, а затем посторонился в дверях: — Проходите.
Это был довольно простой дом, какого-то не очень значительного рода. В склепе здесь были толстые деревянные опоры, наборный паркет и потолок, выложенный мелкой плиткой и ракушками; саркофаги были такие же, все один к одному, в дереве и с ракушечным декором.
— Спасибо, — сухо сказала я. — Это всё.
— Если на то воля Луны, — задумчиво протянул колдун. — Госпожа голос, кажется, будет дождь. Вызвать для вас водителя?
Я покачала головой, поправила свитер на плечах и спустилась по ступеням.
Я не боялась дождя. Мне даже хотелось отчасти вымокнуть, чтобы снова почувствовать себя живой. Но пока только ветер гнал по улице вниз пыль и кленовые серёжки, трепал платье, звенел нитями в моих волосах. Я глянула вверх и всё-таки ускорила шаг.
Сверкнуло. Это молния разбила небо, ткнулась белыми шипами в громоотводы, прокатилась по холмам вибрацией. Вслед за ней — грохот: такой оглушительный, что заложило уши. Иссиня-фиолетовые, глубокие глухие тучи клубились над головой, комкались и скручивались.
Молния рождалась где-то в глубине, и тогда тучу на долгое мгновение высвечивало изнутри, будто кто-то зажёг в тумане фонарь. Потом это свечение затухало, и вместо него разбегался по куполу неба слепящий разряд.
Их было пять или шесть подряд, злых ветвистых молний, звенящих в воздухе сухим электричеством. Ветер пугано прятался в юбке, измученно скрипнула едва зацветшая груша.
Туча вздохнула — шумно и совсем по-человечески. И в город осколками ударил дождь.