Оракул видела, как он открывает глаза. Оракул видела это; значит, это обязательно будет. Оракул никогда не ошибается, оракул никогда не лжёт, оракул всё и всегда знает верно.
Я повторяла это, как заклинание, раз за разом, но что-то внутри меня глухо, тревожно тикало. От этого сжималось сердце и темнело в глазах. Что-то внутри торопилось, волновалось, но вместе с тем безразлично отсчитывало бегущие вперёд и утекающие сквозь пальцы минуты.
Времени совсем мало, — шептало это что-то.
Его вовсе почти и нет, — приносило гулкое эхо.
Мы опаздываем, опаздываем! — говорили прохожие, и ветер повторял за ними:
…опаздываем, опаздываем, опаздываем…
Совсем скоро, — звучало в весенней капели, — совсем скоро что-то случится.
Странные часы внутри меня ощущались почему-то клепсидрой. Я видела такую ровно однажды, в холле очередного колдовского особняка, среди картин и безвкусных каминных статуэток. Из верхнего сосуда тёмная, мерцающая серебром вода тянулась вниз — и падала в хрустальную чашу крупными громкими каплями.
Кап, — это я снова делаю важное лицо в дверях богатого дома. Кап, кап — десятки саркофагов, и каждый из них — не тот. Кап — бессмысленные вежливые прощания.
Кап, кап, кап. Кап, кап, кап.
И за этим мерным, сводящим с ума звуком — то ли шелест набегающих волн, то ли свист; он стихает, как только я пытаюсь прислушаться, и тогда только бьёт набатом: кап, кап, кап.
Для этого нет никаких причин, но я измотана и испугана. Я сгрызла губы в кровь, они болели теперь, и от этого всё труднее было улыбаться. Я перестала замечать даже, с каким лицом на меня смотрит очередной колдун; я и так знала, что они видят перед собой — двоедушницу в лунных знаках и фиолетовом пальто, на котором, несмотря на чистку, всё ещё видны пятна; я знала, и мне было всё равно.
Странные часы не останавливались ни на мгновение. Они стучали, пока я чистила зубы, и пока ждала трамвая, и пока жевала масляный пирожок с печенью, прячась от ветра на остановке.
Они стучали — и был ровно один способ заткнуть их хотя бы на полчаса.
Вообще-то, когда Юта посоветовала мне медитировать, я не приняла это всерьёз.
Сидеть в странной позе и глупо мычать, делая вид, будто имеет какой-то смысл? Зачем бы, что с этого толку? Я и не умею; это, говорят, принято в друзах, и есть три сотни правил о том, как медитировать верно.
Но так уж вышло, что после визитов в склепы у меня оставалось ещё достаточно времени, которое было совершенно не на что потратить, — и что в брошюре с лунными словами был раздел об «осознании света».
И как-то раз, после новых трупов и мучительно-неприятного разговора о величии колдовских островов и истинной истории вселенной, я вернулась в пустую холодную комнату нервная и сердитая. Я хмурилась и расплетала косу, больно дёргая расчёской, а внутри меня сжималось тревожное, почти болезненное чувство, которое знало точно: время заканчивается.
Тогда я решила попробовать.
Порядочные лунные, конечно же, медитировали в самых странных позах: то стоя на голове, то балансируя на цыпочках и скрестив руки за спиной. Но брошюра уверяла, что это всё — для опытных практиков, а всякие лохи могут начать с любой удобной позы. У меня была одна такая: я любила сидеть на кровати, заложив под себя одну ногу и упираясь второй в пол.
«Закройте глаза и представьте, что видите себя по стороны, — велела брошюра. — Расщепите себя на тело и наблюдателя.»
С тем, чтобы закрыть глаза, я справилась без затруднений. С остальным было сложнее: я не могла похвастаться особенным воображением, и даже платья предпочитала рисовать снова и снова, пока образ хоть как-то не уложится в голове. Если я смотрю на себя со стороны, то со стороны — это откуда? Коса у меня тяжёлая, густая, стекает по спине и тянет голову назад. Она всегда немного давит виски. Ноги босые — пол холодит ступню. Должно быть, со стороны можно увидеть крупную косточку на большом пальце. Ещё чуть-чуть, и она перестанет помещаться в туфли. Хмурюсь ли я? Кажется, да; мышцы лица казались онемевшими.
«Освободите сознание. Представьте весь ряд линз, в которых преломляется свет. Потянитесь своей сутью к первой из них…»
Схема с линзами была большая и страшная: странная несимметричная жуть, десятки взаимосвязей, какие-то стрелки и подписи с лунными знаками. У каждой линзы и каждой связи было своё имя, пафосное и труднопроизносимое. Как я ни старалась, моя суть не хотела тянуться к «всепроницающему флюиду», «универсальному астральному приливу» и «источнику потенций», что бы это всё ни значило. К тому же, внутри меня грохотали часы, и волнительная дрожь в теле болезненно сжимала кишки и скручивала их, как хозяйка выжимает бельё.
Я пролистнула раздражённо все инструкции про линзы и уставилась на последнюю строчку.
Почувствуйте свет.
В этом тоже не было никакого смысла, — почувствуйте чем? и какой, в конце-то концов, свет? — но стоило мне вдохнуть, как он хлынул в меня сам.
Если всё вокруг создано светом — если всё из него состоит — если и мы сами друг другу лишь кажемся из-за причудливой игры лучей — всего лишь естественно, что и свет этот видно… не глазами.
На голове легонько звенели лунные знаки, и я вспомнила вдруг, как красиво рассыпаются блики. Они пляшут и кружатся, лёгкие и цветные, они уравнивают собой волосы и кожу, снег и асфальт, и я потянулась за ними — и будто скользнула в иное пространство, дивное и дикое.
Здесь был только свет, и он был не белый и не жёлтый, и не синеватый по-больничному и не электрически дрожащий.
Он был тёплый. Он был мягкий и медленный. Он был вокруг, ласковый, как нагретая летним солнцем прудовая вода, и я плыла в этом свете.
Потом вдали что-то сверкнуло.
— Дезире?..
Мои слова — стайка пушистых искр.
— Дезире!..
Свет качал в себе, будто в лодке, и тянул вперёд, кружа. Я была в нём — песчинка, невесомое зерно, точка в бесконечности бытия. И он тоже был точкой, абсолютной и неузнаваемой, но не узнать было нельзя.
— Дезире!
Мы соприкоснулись на мгновение, и меня прошибло, будто молнией, от макушки до пяток
…он стоит по колено в мёртвой воде, густой, жирной, страшной. Деревья стекают вниз каплями жжёной плоти, и травы рассыпаются трухой и скользят по маслянистой глади сизо-серым пеплом.
Во всякой волне — пасть, искажённая воплем ужаса.
В далёком береге — чёрный камень без следа жизни.
Тягучие струны-капли, связывающие землю и воду, — пуповины, в которых пульсирует кровь.
Мёртвая вода собрана из тысяч стеклянных осколков. Они перекатываются с шелестом и звоном, скрежетом и криком, и над ними стоят глаза, мёртвые и живые одновременно.
— Ты слышишь меня, — значится в них. — Я знаю, ты слышишь меня. Так чего же ты хочешь?
И всё вокруг серое, или чёрное, или красное, или мёртвое. И ничто не дышит. И нет ни звука, и небо немое и низкое, и всё, что есть под ним белого — сияющий меч.
Тогда он поднимает его.
Я хватанула ртом воздух и завалилась на спину.
Надо мной — потолок, белёный с синькой и перечёркнутый длинной трещиной там, где угадывался контур балки. С крюка на витом проводе свисала лампочка, на стене — бледный выцветший пейзаж, ещё чуть ниже, на самом краю видимого — красный умывальник над жестяным тазом.
За окном темнота. Форточка плотно закрыта, и занавески неподвижны.
Тихо. Только оглушительно стучало сердце.
Была ли это — магия? Странные видения, дрожащие на пальцах так, словно только они и есть реальность. Они пахли ничем, но казались — магией. Запретной магией, неблагой, чёрной.
Но я ведь и не делала ничего, ничего не прочла, не сказала ни единого слова. И там был Дезире, там, в этом свете, яркая искра в сияющем потоке. Я коснулась его, и тогда…
Был ли это его сон?
Кап, — сказали мои внутренние часы, и вместе с этим будто снова запустилось время.
Кап. Кап. Кап, кап, кап.
А за этими каплями и за звуком часов — то ли шелест, то ли свист, то ли звон; прислушаешься — пропадёт, будто и не было. Вот только теперь я вдруг почувствовала холодным, противоестественным чувством: он действительно есть.
Это шептали осколки, из которых собраны волны в мёртвой воде. Там, на-обратной-стороне-бесконечного-света, вода говорит тысячей голосов и отражает в себе самые страшные в мире глаза.
Эта вода точит камень.