Январь 1808 года
Сначала была тяжесть шелкового одеяла на теле и прохлада тонких простыней под щекой. Не звук, не свет — чистое ощущение. Открыв глаза, я утонул в жемчужном полумраке незнакомой спальни. Воздух здесь был пропитан ароматом сандалового дерева и еще чем-то тонким, едва уловимым, что осталось на подушке от ее волос. Впервые за все это время в голове стояла тишина — лишь эхо ночной бури, оставившее после себя странное, зыбкое умиротворение.
Я повернул голову. Тело отозвалось ленивой, сладкой болью в мышцах, пробуждая во мне и 17-летнего юнца с его приливом сил, и 65-летнего старика с его давно забытой легкостью бытия.
В глубоком кресле у окна, закутавшись в кашемировый халат, сидела Элен. Ее волосы, скованные в неприступную прическу, тяжелой медной волной рассыпались по плечам, в этом утреннем беспорядке она выглядела уязвимой. Не глядя на меня, она держала тонкую фарфоровую чашку, с преувеличенным вниманием изучая крошечную трещинку на глазури, словно та была важнейшей загадкой мироздания. Не знала, что я уже не сплю.
Мой взгляд заставил ее вздрогнуть. Легкое, почти незаметное движение плечом, в котором, однако, были и секундная растерянность, и трещина в ее привычном контроле. Она медленно подняла голову.
Ее глаза.
Эх, Толя, молодец.
Льда в них больше не было. В дымчатой глубине плескалось любопытство, удивление и что-то насмешливое. Она смотрела на меня так, как я смотрю на необработанный алмаз, пытаясь угадать, какой огонь скрыт внутри.
— Кажется, Петербург нас дождался, — прохрипел я, нарушая тишину.
Она не сразу ответила, только чуть склонила голову, словно прислушиваясь к моему голосу.
— Петербург всегда ждет, — произнесла она бархатным голосом. — Он любит смотреть, как заканчиваются красивые истории.
— А я думал, они только начинаются.
Откинув одеяло, я сел. Она поднялась и подошла к столику, где на серебряном подносе дымился кофейник. Двигалась она плавно, без прежней отстраненной механики. Она налила чашку, и когда протянула ее мне, наши пальцы соприкоснулись. Ее прохладная, гладкая кожа, как отполированный лунный камень, задержалась на моей на мгновение дольше необходимого.
— Вы вошли в мой дом как протеже капитана Воронцова, как диковинка, о которой гудит весь свет, — сказала она, когда мы устроились в креслах у догорающего камина. — Теперь вы сидите здесь. Пьете мой кофе. Кем вы стали, мастер Григорий?
Вопрос был без метафор. Ей нужна была ясность?
Я сделал глоток. Крепкий, обжигающий кофе с пряной ноткой кардамона.
— Тем, кто увидел, что у этого города есть душа. И у этой души — хранительница. — Я посмотрел на нее. — И теперь я не знаю, что восхищает меня больше.
На ее губах промелькнула легкая, невесомая улыбка. Мой, лишенный лести ответ, кажется, попал в цель.
— Душа города капризна и требует жертв, — тихо сказала она. — А ее хранительница… еще капризнее.
— Я умею работать со сложными материалами. Чем больше в них внутренних трещин, тем интереснее результат.
Она рассмеялась. Тихо, негромко, но так искренне, как, я был уверен, не смеялась уже много лет.
— Вы опасный человек, Саламандра, вы видите то, что должно быть скрыто.
Она поднялась.
— У вас впереди трудный день. После вчерашнего весь город захочет оторвать от вас кусочек — кто славы, кто денег. Вам понадобятся союзники.
Подойдя к резному бюро, она достала небольшой, запечатанный сургучом конверт и протянула его мне.
— Это часть моего мира, которой я готова поделиться. Там имена и нити, за которые можно дергать. Но помните, — ее взгляд стал серьезным, — каждая нить, за которую дернете вы, задрожит и в моих руках.
Взяв почти невесомый конверт, я ощутил его тяжесть. Тяжесть доверия.
— Это щедро, — сказал я просто.
— Это взаимовыгодно.
Я оделся и собрался выйти, когда меня нагнал ее поцелуй в щеку. Мне даже показалось, что она покраснела слегка.
Из ее покоев я вышел в пустой зал. Словно выросший из-под пола швейцар бесшумно распахнул передо мной массивную дверь.
Морозный воздух хлестнул по лицу, возвращая к реальности. Город шумел, жил, требовал, но я уже был другим. Эта ночь подарила мне могущественную союзницу и вернула то, что я, казалось, давно похоронил под толщей цинизма. Она вернула мне вкус к жизни.
Когда над крышами Петербурга едва забрезжил скупой январский рассвет, я вернулся в свой дом. Меня окутал запахом остывающей золы и свежей стружки. У входа, в руке — заряженный штуцер, дремал на посту огромный, как медведь, Семен. При моем появлении он вскинулся, и его глаза мгновенно прояснились. Все в порядке. Система работала.
Первым делом я отыскал Варвару. Она не спала: в своей маленькой конторе при свече разбирала счета от подрядчиков. Лицо осунулось, под глазами залегли тени, взгляд оставался прежним — острым, ясным, не терпящим суеты.
— Варвара Павловна, — начал я, кладя перед ней тугой кошель, полученный от императрицы. — Вот наш капитал. Каждую копейку — в дело. Мне нужен особняк.
Она молча пересчитала золотые, отодвигая в сторону бумаги. Вкратце я ей пересказал диалог с Аглаей.
— Я так понимаю, согласие госпожи Давыдовой у нас есть, — сказала она. — Но сделка не оформлена. Нужны поверенные, внесение в книги… Это займет время. И потребует присутствия.
— Этим займетесь вы. Я подпишу все необходимые доверенности. Будете моими глазами, ушами и голосом во всех этих канцеляриях. Обустройте тот дом, сделайте его неприступным. Моя тихая гавань. Главную битву мы дадим здесь, на Невском.
Она кивнула, мгновенно уловив суть. Ее лицо преобразилось, эта женщина была рождена для сложных задач.
— А стройка… — я вздохнул, — нам нужно закончить все за три недели.
Ее бровь удивленно поползла вверх. Спорить, однако, она не стала. С такими деньгами любой каприз исполним.
— Будет сделано, — коротко ответила она. И я знал, что так и будет.
Оставив Варвару ковать тылы моей маленькой империи, я отправился на передовую. Следующие дни слились в калейдоскоп встреч, закреплявших мой успех. Вместо того чтобы поражать новых покровителей революционными идеями в чуждых мне сферах, я говорил с ними на единственном языке, которым владел в совершенстве, — языке абсолютной точности и безупречного качества.
Генералу Громову я продемонстрировал, как с помощью ювелирной точности можно усовершенствовать то, что уже есть. На примере его же эполета я объяснил, как облегчить вес офицерского снаряжения без потери прочности, используя пустотелое литье с ребрами жесткости — технику, которую я применял в оправах. Он, как старый вояка, ценящий функциональность, тут же ухватился за идею и выдал мне заказ на разработку нового стандарта для офицерских пряжек, пуговиц и элементов формы — легких, прочных и дешевых в производстве. Если все получится великолепно, он презентует его императору.
С Финансистом все вышло еще проще. Я просто забрал один из его «безнадежных» рубинов и за ночь переогранил его: убрал мутное пятно за счет потери веса, но многократно увеличил игру света и, соответственно, цену. Он повертел камень в руках, перевел взгляд на меня, потом снова на камень.
— У меня есть еще, — сказал он.
— Только рад, — ответил я, получая доступ к его сокровищам на условиях реализации.
Главный же визит я нанес главному поставщику драгоценных камней ко двору — Александру Боттому. Встретил он меня как родного, помнит прошлую встречу.
— Чем могу служить юному дарованию? — спросил он с елейной усмешкой.
На стол перед ним легли несколько мелких, дефектных камней.
— Александр Иосифович, — сказал я, — вы продаете совершенство. А я пришел предложить вам скупить мусор.
Он удивленно вскинул брови.
— Я хочу скупить у вас весь неликвид. Камни со сколами, с трещинами, с плохим цветом. Все, что годами лежит мертвым грузом. Заплачу половину цены.
Его глазки сузились, пытаясь разглядеть подвох.
— И что же ты, голубчик, будешь делать с этим хламом?
— То, что вы потом захотите купить у меня втридорога, — ответил я. — Но это уже моя тайна.
Он смотрел на меня несколько долгих секунд, а потом громко, раскатисто рассмеялся.
— А ты, пострел, не так прост! Люблю таких! Рисковый! — он хлопнул ладонью по столу. — Была не была! Забирай! Все равно пыль собирают.
Уходил я от него с несколькими туго набитыми мешочками, получив материал для своей главной идеи: доказать, что гений мастера важнее изначального совершенства природы.
Вернувшись, я разделил задачи. Степану достался военный заказ генерала и оправы для камней Финансиста. Илье, чьи руки чувствовали душу камня, я отдал «мусор» от Боттома и свои эскизы.
— Вот, — сказал я, показывая ему эскиз броши в виде виноградной грозди. — Каждая ягодка — желтоватый алмаз. Но вместе, в тени изумрудных листьев, их цвет будет казаться теплым, медовым. Мы не скроем недостаток, превратим его в эффект.
Я перестал стоять у них над душой. Моя роль изменилась: я стал мозгом, они — руками. Я генерировал концепции, они — воплощали их в металле и камне. На моих глазах мастерская превращалась из кустарного цеха в мануфактуру, где каждый знал свою роль в сложном, идеально отлаженном механизме. Ковка империи началась. Сам же я буду брать только эксклюзивные заказы. А их у меня предостаточно. Начиная от маски императрицы, заканчивая гильошинной машиной императора.
Три недели. Двадцать один день, пролетевший как один бесконечный вдох, как один удар молота. Воздух сгустился от запахов: острая известковая пыль щекотала ноздри, к ней примешивался терпкий дух свежей древесины и горьковатый аромат горячего льняного масла для дубовых панелей. Под железной волей Варвары Павловны люди двигались с молчаливой точностью солдат, возводящих редут перед боем.
И вот, в одно морозное, хрустальное утро, когда Невский еще спал под тонким одеялом инея, леса убрали. Петербургу открылся фасад, не похожий ни на один другой. Глубокий, почти черный полированный гранит, в котором, как в темной воде, отражались бегущие облака. Огромные окна — каждое единый лист кристально чистого стекла в тончайшей бронзовой раме. И над входом, на вороненой стали, изящной французской вязью выведено одно слово: «La Salamandre».
Никаких гербов, виньеток и обещаний «лучших бриллиантов». Только это имя, уже ставшее в городе легендой и сплетней.
Но настоящий шок ждал внутри. Войдя в готовый зал, я сам на мгновение замер. Идея, жившая в моей голове, обрела плоть — и оказалась совершеннее самых смелых моих мечтаний. Пространство дышало прохладой и тишиной. Матовые плиты пола из серого камня съедали звук шагов, заставляя говорить шепотом. Стены, обшитые темным, почти черным мореным дубом, будто впитывали свет. Все здесь — от высоты потолков до строгости линий — подчинялось одной цели: заставить посетителя забыть о суете улицы и сосредоточиться на главном.
А главным был бренд. В самом центре зала, на постаменте из цельного куска черного мрамора, под массивным стеклянным колпаком, в воздухе парила стальная маска саламандры. За этой иллюзией стояла неделя бессонных ночей и сложная система из тончайших клавесинных струн, скрытых зеркал и линз, фокусировавших свет от спрятанных свечей. Медленно, почти незаметно вращаясь в потоках теплого воздуха, маска отбрасывала на стены живые, рваные тени, словно языки невидимого пламени. Сердце дома, его талисман и страж.
Вдоль стен располагались витрины, но они были пусты. Вместо бархатных лотков с готовыми изделиями я создал «Галерею Замысла». В каждой витрине, на грубом, неотбеленном льне, покоился один-единственный необработанный камень от Боттома — мутный изумруд, желтоватый алмаз, сапфир с внутренним изъяном. Рядом с этим «гадким утенком» лежал детальный, проработанный до мелочей эскиз будущего «лебедя» — колье, броши, перстня. И подпись: «Колье „Дыхание Леса“. Изумруд уральский, 18 карат. Чернение. Срок воплощения — 4 недели. Цена — 2000 рублей».
Я продавал чудо преображения, приглашая клиента стать его свидетелем и соучастником. Я выставлял на показ то, что мои конкуренты тщательно скрывали: несовершенство. И объявлял его своей силой.
У противоположной стены разместилась «Галерея Мастерства». По моей просьбе Илья и Степан несколько недель трудились над созданием точных копий популярных в свете, но безвкусных украшений. Теперь в витринах соседствовали два почти идентичных предмета. Слева, под табличкой «Шаблон», — копия. Справа, под табличкой «Воплощение», — тот же дизайн, но исполненный нами. Тот же камень, но с идеальной огранкой. Та же форма, но с безупречной полировкой, облегченной оправой и более детализированной. Разница была колоссальной. Один предмет был мертвой, хотя и дорогой вещью. Другой — дышал, играл светом, жил. Это было наглядное пособие, доказывающее, что имя мастера уже говорит само за себя.
В глубине зала открывалась широкая, витая лестница из дуба, ведущая на второй этаж. Там, за огромной стеклянной стеной, располагалась святая святых — мастерская. Я намеренно сделал ее видимой. Любой гость мог подняться по лестнице и с галереи второго этажа, как из театральной ложи, наблюдать за таинством рождения шедевра: видеть сосредоточенные лица мастеров, блеск инструментов, огонь в горне. Моей целью было показать высочайшее ремесло, граничащее с искусством.
Когда последние штрихи были нанесены, я собрал свою команду. Варвара Павловна, Ефимыч с его солдатами, Илья, Степан и Прошка. Они стояли посреди зала, озираясь с благоговейным молчанием. Они видели, как все это росло, но только сейчас осознали, что именно я создал.
— Вот, — сказал я, мой голос разнесся под высокими сводами. — Это наш дом. Наша крепость. И наше оружие. С завтрашнего дня Петербург узнает, что ювелирное искусство — это наука, а не торговля побрякушками.
За день до открытия я совершил самую отчаянную ставку в своей новой жизни. Вместо того чтобы рассылать сотни приглашений, пытаясь согнать в свой дом пеструю толпу, я отправил только одно. С курьером, прямиком в Гатчинский дворец. На плотном листе голландской бумаги каллиграфическим почерком Варвары Павловны было выведено всего несколько строк: «Ваше Императорское Величество, осмелюсь просить Вас освятить своим присутствием рождение нового русского искусства. Ваш покорный слуга, мастер Григорий».
Переписывая послание, Варвара Павловна смотрела на меня как на безумца. И была права. Мальчишка-ремесленник, без году неделя обласканный двором, приглашал на открытие своей лавки саму Вдовствующую императрицу. Дерзкий поступок на грани фола. Либо я взлетал на самую вершину, либо меня стирали в порошок за неслыханную наглость.
В день открытия я не устраивал приема с шампанским. На втором этаже размесились музыканты. Полилась спокойная расслабляющая музыка. Ничего, дойдут руки и д музыкального автоматона.
Я приказал Ефимычу распахнуть тяжелые дубовые двери. Мой дом должен был говорить сам за себя. И он заговорил. Сначала робко, потом все громче и увереннее. Первыми заглянули зеваки с Невского, привлеченные невиданными окнами-витринами, где на манекенах из черного дерева сверкали несколько моих лучших работ. Пролетающие мимо кареты замедляли ход, дамы приникали к стеклам, разглядывая смелую вывеску «La Salamandre».
К полудню молва сделала свое дело, и в зал начали входить те, ради кого все и затевалось. Каждого именитого гостя я встречал лично у входа. Первым, разумеется, явился князь Оболенский с видом триумфатора.
— Ну, Гришка, поразил! — пророкотал он, стискивая мою руку. — Дерзко! Свежо! Весь город только о тебе и говорит!
Я с поклоном принял его похвалу и, проводив к центральной витрине, уже встречал следующего.
Вот, брезгливо поджав губы, вошел месье Дюваль. Его профессиональный взгляд скользнул по залу, оценивая качество дубовых панелей и чистоту стекол. Не удостоив меня даже кивком, он надолго застыл у витрины «Шаблон/Воплощение», и на его лице отразилось то ли презрение, то ли уважение. Он, как никто другой, понимал, какой уровень мастерства стоит за этой кажущейся простотой.
Постепенно зал наполнился. Шелест шелковых платьев, тихий звон шпор, приглушенный гул светской беседы. Воздух пропитался ароматами дорогих духов, табака и морозной свежести. Двигаясь среди гостей, я отвечал на вопросы, объяснял суть своих идей. Я просвещал, чувствуя себя куратором на собственной выставке.
Время шло, а из Гатчины не было ответа. Кажется, я переборщил с этим приглашением. Мой безумный вызов остался без ответа.
И как раз тогда, когда я почти смирился с поражением, ко мне быстрым шагом подошел Ефимыч. Мой верный комендант был бледен, лицо выражало крайнее изумление.
— Григорий Пантелеич… — выдохнул он, — там… гость. Прибыл. Говорит, из Нижнего Новгорода. По делу.
Дыхание перехватило. Да неужели? Только одного человека из Нижнего я ждал.
— Как… как он представился?
— Сказал, механик Кулибин. Иван Петрович. Сердитый какой-то, на шум ругается.
Он здесь, приехал. Старый лев, гений, единственный, кому я осмелился написать. Моя приманка сработала.
Я ринулся к выходу, машинально извиняясь перед гостями, на которых натыкался. Мне нужно было его увидеть. В мыслях я уже представлял, как мы поднимемся в мою лабораторию, как я покажу ему чертежи, как его выцветшие глаза загорятся огнем понимания…
Но я не успел.
Внезапно весь шум в зале стих, будто его отрезало ножом. Разговоры оборвались на полуслове. Люди застыли, как восковые фигуры, и все головы разом повернулись к огромным окнам.
Улица за стеклом пылала. Свет сотен факелов конной стражи заливал мостовую трепещущим, кроваво-золотым светом, отражаясь в лицах и драгоценностях моих гостей. И в этом нереальном сиянии, раздвигая толпу зевак, как ледокол, к дверям «Саламандры» медленно, с королевским достоинством, подкатила черная карета с золотыми гербами, запряженная четверкой вороных лошадей в парадной сбруе.
Императорская.
По залу пронесся вздох, похожий на стон. Лакей в ливрее распахнул дверцу. На мостовую ступила нога в атласной туфельке. Из кареты, опираясь на руку камергера, вышла Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна.
Она приехала. Все же получилось. Не знаю как и почему — но она здесь.
В глазах Оболенского я увидел триумф, в глазах Дюваля — незамутненную ненависть.
Я пошел ей навстречу, пытаясь унять дрожь в руках и вспомнить все уроки этикета. Но в тот же миг улица снова взорвалась криками.
Из-за поворота выехала вторая карета. Еще больше, еще пышнее, запряженная шестеркой белоснежных лошадей. И герб на ее дверце был не просто императорским.
Карета остановилась. Замерло все: улица, гости в зале, мое собственное дыхание. Дверца отворилась. И из нее, в простом гвардейском мундире без всяких регалий, вышел Император Александр I.