Воскресный день в моем новом мире неизменно начинался с бархатного перезвона колоколов. По заведенному Варварой Павловной, блюстительницей не только счетов, но и нравов, непреложному порядку работа в мастерской замирала, и вся наша «артель» — от мастеров до вертлявого мальчишки Прошки — чинно отправлялась в храм. Я и не думал спорить: во-первых, себе дороже, а во-вторых, это была единственная возможность увидеть город не из окна мастерской, а своими ногами пройтись по его гулким улицам.
Сквозь высокие окна собора на Невском пробивалось скупое, белое солнце ясного морозного дня. Его лучи били в глаза, заставляя свежевыпавший снег сверкать мириадами ледяных искр — аж до слез.
Собор поглотил нас, окутав прохладой, смолистым запахом ладана и терпким духом воска — ароматом старого камня. Под расписанным ангелами куполом раскатывались басы хора. Могучие голоса взмывали вверх, бились о стены и возвращались обратно, заставляя сам воздух дрожать и петь. Прислонившись к массивной колонне, я отстранился от происходящего.
В голове заработал механизм оценщика. Какова прочность на разрыв у этой веры? Что за химический состав у этого клея, что скрепляет воедино и безграмотного мужика, и просвещенного Императора? Убери его — и что, все рассыплется? Или просто найдут новый, с улучшенной адгезией? Взгляд на иконостас — и снова не благоговение, а холодный анализ: сусальное золото, положенное на полимент. Технология соблюдена безупречно, но без души. Добротное ремесло, а не искусство.
Что только не приходит в голову с утра пораньше.
Скользнув по пестрой толпе, мой взгляд зацепился за что-то. В боковом приделе, чуть поодаль от основной массы молящихся, в глубокой тени от колонны, стояла Элен. Она была в простом, но безукоризненно скроенном темном бархатном платье и скромной шляпке с густой вуалью. Впрочем, даже эта завеса не могла скрыть ее точеного, гордого профиля. Она не молилась. Наши взгляды пересеклись поверх голов, и на долю секунды возникло странное чувство узнавания, будто два шпиона обменялись условным сигналом. Она едва заметно склонила голову и вновь устремила взгляд на алтарь.
Когда служба подошла к концу, тишина сменилась шелестом платьев и шарканьем сотен ног — толпа хлынула к выходу, на морозный, залитый солнцем воздух. Я намеренно замешкался, пропуская вперед своих, и вышел одним из последних. Ее карета, запряженная парой вороных, поджидала чуть в стороне от общей суеты. Она ждала меня.
— Вы не молились, мастер, — произнесла она, когда я подошел. Голос, даже приглушенный вуалью, прозвучал хрустальным звоном.
— Я изучал, — честно ответил я, выдыхая облачко пара.
— И что же?
— Что вера — самый прочный из всех известных мне материалов. Не ломается, не гнется, и обработке поддается с колоссальным трудом.
Уголки ее губ, видимые сквозь вуаль, дрогнули в усмешке.
— А я сегодня наблюдала за вашим маленьким войском. У вас удивительная управляющая. Я видела, как у входа она одним взглядом усмирила двух начавших было спорить подмастерьев. Железная женщина.
— Она — мой фельдмаршал, — согласился я. — Однако фельдмаршал хорош на поле боя, а не в торговой лавке. — Я задумался. — Мне нужен другой человек. Варвара Павловна — гений порядка, но она отпугивает клиентов почище гвардейца на посту. Мне нужен тот, кто будет не отпугивать, а соблазнять. Актер. Искуситель. Человек, способный продать заключенную в камне мечту.
Элен долго молчала, глядя куда-то вдаль, на сверкающие под солнцем купола. Затем медленно повернула голову и посмотрела прямо на меня. И этот взгляд выбил воздух из легких. Долгий, странный, задумчивый, в котором и удивление, и неподдельный интерес и какая-то глубоко запрятанная, непонятная мне мысль.
Ее взгляд, будто замкнул цепь. Время раскололось на «до» и «после». На одно ослепительное мгновение исчез Григорий, семнадцатилетний юнец, подающий надежды ювелир. Растворился морозный Петербург 1808 года. Остался только я — Анатолий Звягинцев, двадцатилетний студент в пыльной аудитории геологического факультета, а напротив — моя будущая жена. Я только что сморозил какую-то ученую чушь про кристаллические решетки, отчаянно пытаясь ее впечатлить, а она смотрела на меня вот так же. С тем же удивлением, с той же глубокой, непостижимой задумчивостью, словно увидела во мне какой-то путь. Этот взгляд, отпечатавшийся в памяти, я пронес его через всю свою жизнь.
Воспоминание обожгло так резко, что я невольно вздрогнул.
— Что с вами, мастер? — Голос Элен вернул меня из небытия.
— Ничего, — я тряхнул головой, отгоняя наваждение. — Просто… замерз. Так что вы думаете? Найдется в Петербурге такой человек?
Она не ответила сразу. Ее странный взгляд стал еще глубже.
— Актер… который продаст мечту… — произнесла она тихо, почти про себя. — Возможно, Григорий, вы ищете совсем не того, кого думаете.
Не сказав больше ни слова, она развернулась и села в карету. Дверца захлопнулась, и экипаж тронулся, оставив меня в полном недоумении наедине с ее загадочными словами.
Слова Элен могли бы крутиться в голове до самого вечера, но реальность в лице Кулибина, нашедшего меня после обеда, имела на этот счет свое мнение. На его морщинистом лице играла мальчишеская ухмылка.
— Ну что, счетовод, — проскрипел он. — Душу в храме облегчил? Пора и за ремесло браться. Магарыч-то за мной, помнишь?
Понятно. Отступать некуда, час расплаты настал. Ну что ж, Анатолий Звягинцев, вот он, пик твоей карьеры. Человек, привыкший к стерильным лабораториям и микронной точности, сейчас отправится в средневековье — мешать дохлую корову палкой. Блестящая траектория.
Старик потащил меня на задний двор, за кузню, где располагался его личный филиал преисподней. Воздух здесь был плотным. Удушливый смрад бил в нос с силой кулачного удара — дикая смесь из аммиачных нот гниющей плоти, терпкой кислоты дубильных веществ и рыбного духа китового жира. Посреди двора дымили два огромных чана. В одном, в мутной, коричневой жиже, отмокала исполинская бычья шкура. В другом, над жаровней, лениво булькало, выпуская жирные, радужные пузыри, нечто серое и омерзительное.
— Вот, — с гордостью истинного алхимика изрек Кулибин. — Слева — дубильня. Справа — жировальня. Ворвань. Китовый жир, то бишь. Вонюч, зараза, зато кожу делает мягкой, аки девичья щека, и воды не боится.
Он протянул мне длинный, тяжелый, грубо оструганный шест.
— Твоя задача, теоретик, — простая. Мешать. А я пока огнем займусь.
Я обреченно принял орудие пытки. К горлу подкатил тугой комок, но я сглотнул, закатав рукава. Погрузив шест в холодную, слизкую жижу, я навалился всем весом, пытаясь сдвинуть с места тяжелую, осклизлую шкуру на дне.
Кулибин не заставлял меня выполнять самую черную работу, но он требовал моего присутствия. Участия. Поддерживать огонь под чаном с ворванью. Таскать ведра с отваром. Пробовать на ощупь жесткость кожи, пачкая пальцы в этой дряни. Первые полчаса я действовал на автопилоте, отключив мозг и стараясь дышать ртом, однако исследовательская натура взяла свое. Отвращение уступило место любопытству.
— Иван Петрович, а почему ивовая кора? — не выдержал я, улучив момент. — В дубовой же танинов больше.
Он оторвался от своего ведьмовского варева и вперился в меня маленькими, острыми глазками.
— Ишь ты, слово-то какое выучил — та-ни-ны! — проворчал он с хитрым прищуром. — Пока ты свои танины по книжкам вычитывал, у меня дед еще этой вот ивой кожу для царских сапог мял. Дуб, он колом ставит, жестит, как полковник-немец. А ива — она душу дает, мягкость. Учись, счетовод, пока я жив.
Заметив мой неподдельный интерес, старик вошел в раж. Его ворчание сменилось азартом наставника, делящегося сокровенным знанием. Он показывал, как определить готовность кожи по тонкому скрипу, который она издает, если провести по ней ногтем; объяснял, почему так важно не «передубить» ее, не сделать хрупкой. Я слушал его дедовские методы пока они не начали укладываться в стройную и понятную химическую теорию. Этот старый черт на чистом чутье делал то, для обоснования чего в моем мире работали целые лаборатории.
— А если в отвар добавить немного извести? — предположил я. — Щелочная среда должна ускорить гидролиз коллагена. Процесс пойдет быстрее. Это как катализатор.
Тьфу, забылся. Старик же ничего не понял.
Кулибин нахмурился, почесывая в затылке.
— Ка-та-ли-затор… Ты мне голову-то не морочь своими немецкими словесами. Ты по-нашему скажи: быстрее будет? Ну, тогда можно и попробовать. На краешке. Ежели шкура твоя в кисель не обратится, хваленый ты теоретик.
К вечеру я был с ног до головы в грязи, а руки, окрашенные дубильным раствором в стойкий желто-коричневый цвет, казалось, навсегда впитали этот адский запах. Когда огромная, эластичная, темно-коричневая шкура была наконец растянута для просушки на деревянной раме, я, растирая ноющие плечи, выдохнул:
— Это не ремесло, Иван Петрович, а целая наука.
Кулибин крякнул, вытирая руки пучком соломы.
— Наука наукой, — проворчал он, но в его глазах я впервые уловил нечто похожее на уважение. — А руки марать все одно надобно. Ну вот, теперь от тебя не фиалками пахнет, а настоящим мастеровым. Может, и впрямь толк выйдет. Пойдем, Варвара Павловна грозилась самовар поставить. Заслужили.
Мы не стали друзьями в тот день, но в смраде и грязи дубильни между нами провалилась еще одна стена. Я заплатил свою дань этому миру грубых рук и вековых секретов, и Кулибин это принял.
Что только не сделаешь, чтобы заслужить уважение старика.
На следующий день шутки остались позади — началась настоящая, тяжелая работа. Моя роль в этом действе была четко определена: я — «мозг». Ночи напролет, при свете сальной свечи, я корпел над чертежами котла-ресивера, выводя идеальные параболы. Я проектировал совершенную «яичную скорлупу» — форму, где внутреннее давление равномерно распределяется по всей поверхности, делая ее почти неуязвимой. Однако малейшая трещина в этой скорлупе — и она разлетится на смертоносные осколки. Моя задача — нарисовать им это идеальное медное яйцо. Готовые листы я передал Кулибину утром.
— Красиво малюешь, — проворчал он, с недоверием изучая чертежи. — Как девкам в альбом. Поглядим, как твое бумажное колдовство железу-то понравится.
Кулибин и Степан стали «руками» этого проекта, и с этого момента мастерская превратилась в филиал преисподней. Воздух сотрясали рев горна и ритмичные, оглушающие удары молотов; в ушах стояло шипение раскаленной меди, погружаемой в чан с водой. Работая в паре, Кулибин и Степа напоминали двух атлетов в дьявольском танце: один наносил мощный, формирующий удар тяжелым молотом, а другой тут же отвечал серией частых, выравнивающих ударов легким молоточком. На наковальне раскаленный лист меди «дышал», переливаясь цветами от вишнево-алого до тускло-красного. Пахло окалиной, каленым железом и едким мужским потом. Я не лез под руку. Я не кузнец. Моя роль была иной: я стал их «глазами».
После каждого этапа ковки и каждой заклепки наступал мой черед. Склонившись с асферической линзой над еще пышущим жаром металлом, я осматривал каждый сантиметр. Я искал врага в микроскопическом масштабе: микротрещины, поры в швах, малейшие дефекты, способные стать причиной будущей катастрофы. Кулибин, утирая пот, не упускал случая беззлобно съязвить:
— Ну-ну, гляди в свое колдовское стеклышко. Ищешь, где черти отметину оставили? Мы тут железо потом и кровью гнем, а он с лупой ходит, как барышня, блоху ищущая!
Степан же, напротив, молчал, на его лице читалось почти суеверное уважение. Он доверял моему прибору безоговорочно.
Переломный момент настал через несколько дней, когда привезли новую партию листовой меди от проверенного поставщика. Безупречные, гладкие листы, отливающие на солнце теплым золотом. Степан уже примеривался пустить один из них в дело, но что-то меня насторожило.
— Погоди. Дай взглянуть.
Я начал медленно, методично водить линзой по металлу, сантиметр за сантиметром. И почти в самом центре листа мой взгляд зацепился за аномалию. Крошечное, почти неразличимое расслоение, похожее на тончайший темный волосок, вросший в самую толщу меди.
— Иван Петрович, Степан, подойдите.
Они склонились над листом. Степа нахмурил густые брови.
— Не нравится мне это, Григорий Пантелеич, — пробасил он. — На царапину не похоже. Будто волос под кожу загнали.
Кулибин же отмахнулся с шутливой досадой.
— Да это муха села, пока медь горячая была, вот и впеклась! Ерунда! Прокуем — и следа не останется!
Но мой опыт, впечатанный в подкорку, бил тревогу. Такие «волоски» — самые коварные дефекты. Это раковая опухоль внутри, начало усталостной трещины, которая под давлением пара расползется по котлу, как молния по грозовому небу.
— Нет, — произнес я, выпрямляясь. — Это внутренний расслой. Лист — брак. В работу не годится.
— Да брось, счетовод! — взорвался Кулибин, правда без злости, с одним лишь азартом практика, столкнувшегося с теоретиком. — Ты всю жизнь бумажки марал, а я это железо нутром чую! Спорим на штоф лучшей водки, что я его прокую так, что он станет крепче твоего слова!
— Спорим, — спокойно ответил я. — Только проверять будем не ковкой, а прямо сейчас. Степан, сделай одолжение. Согни лист. Вот здесь. И посильнее.
Степан, переведя взгляд с меня на старого мастера, взял тяжелый лист. Уперев его в край наковальни, он налег всем своим богатырским весом. Раздался сухой, резкий треск, похожий на пистолетный выстрел. Лист меди переломился точно по линии проклятого «волоска». На изломе, как срез больного дерева, была видна темная, слоистая структура металла. Скрытый дефект прокатки.
В мастерской воцарилась тишина. Степан с ужасом уставился на сломанный лист и размашисто перекрестился. Он понимал: останься этот дефект незамеченным, и наш котел разорвало бы на первом же испытании. Осколками распороло бы всех, кто оказался бы рядом.
Никакого саботажа. Наверное. Просто случайный, смертельно опасный заводской брак, который произвел на Кулибина сокрушительное впечатление. Он медленно подошел, словно к покойнику, взял в мозолистые руки обломки, всмотрелся в больной излом, потом поднял глаза на меня. Его интуиция, опыт, натруженные руки — все они пропустили смертельную угрозу.
Он ничего не сказал. Просто вернулся к верстаку. Но с этой минуты все изменилось.
Случай с бракованной медью стал тем самым изломом, который меняет структуру металла. Его ворчание никуда не делось, однако из него исчезла презрительная желчь. На смену ей пришла требовательность. Теперь перед каждым новым этапом он отрывался от работы и зычно кричал через всю мастерскую:
— А ну, счетовод, неси свою стекляшку! Гляди, нет ли тут какой дьявольской пакости!
Так я стал неотъемлемой частью процесса. Мой маленький кабинет превратился в штаб, а мастерская — в поле боя, где мы вели войну со временем и несовершенством материала. Работа набрала невиданный темп, заставив нас перейти почти на трехсменный режим. Днем мастерская содрогалась от грохота молотов, а по ночам, когда все затихало, наступало мое время — время чертежей и расчетов.
Глаза слипались, в висках стучал тяжелый молот усталости. Я пил ледяную воду из ведра, тер виски, чтобы не отключиться прямо на чертежном листе. Но стоило взять в руки циркуль, как усталость отступала, вытесненная ясностью мысли. В этом мире безупречных кривых я был дома. Я проектировал сопло, зная, что можно создать колоссальное давление, но если неправильно направить его высвобождение, вся наша титаническая работа пойдет прахом. Я вычерчивал идеальный профиль сопла Лаваля. Чтобы объяснить принцип его работы Кулибину, я выточил несколько деревянных моделей. Посыпая их мукой и продувая через меха, я наглядно показал, как из моего «хитрого» сопла мучная пыль вылетает, а плотной сфокусированной струей, а не рыхлым облаком.
— Хитро, — проворчал он, почесывая бороду. — Как у сокола, у которого ноздри для скорости сделаны. Давай свою мазню, выточу из бронзы.
Однако первая же модель, выточенная им «на глазок», провалила испытания. Струя «срывалась», била неровно — переход от узкой части к широкой старик сделал слишком резким. Мне пришлось, тыча пальцем в расчеты, доказывать ему, что здесь важна не интуиция, а математически точная плавная кривая. Он долго матерился, проклиная «немецкие фокусы», но в итоге переделал.
Следующим барьером стала пайка швов. Обычный оловянный припой «плыл» и горел под жаром горелки.
— Тут серебром паять надобно, — вынес вердикт Кулибин. — Припой тугоплавкий нужен, серебряный.
Неужели я не смогу сварить какой-то примитивный припой?
На глазах у изумленного старика и Степана я развел в плавильне огонь и начал свое колдовство, смешивая серебряный лом с медью и цинком. Первая плавка пошла насмарку — сплав получился зернистым и хрупким, слишком много цинка.
— Ну что, алхимик, доколдовался? — не упустил случая съязвить Кулибин.
Я вылил брак в изложницу, пересчитал пропорции, увеличив долю меди для пластичности, и вторая плавка дала идеальный результат — прочный, текучий, как ртуть, серебряный сплав.
Криво поглядывая на свой чертеж восьмиметровой стеклянной трубки и понимал, что это глупость какая-то. Мы потратим неделю только на то, чтобы ее изготовить, рискуя разбить при первом же неосторожном движении. Ртутный манометр не подойдет. Нужно было что-то компактное, надежное и понятное даже Кулибину. Нужен был механический манометр.
Я подошел к верстаку, где лежали обрезки металла. В голове уже складывалась простая, как все гениальное, конструкция. Взял короткий, толстостенный бронзовый цилиндр, оставшийся от каких-то экспериментов. Идеально. Это будет корпус. Внутреннюю поверхность я несколько часов притирал с помощью свинцового конуса и самой мелкой абразивной пасты, пока она не стала гладкой, как зеркало.
Затем — поршень. Я выточил его из той же бронзы, с минимальным зазором. Нарезал на нем несколько тонких канавок — они должны были задерживать воду, создавая гидравлический затвор, чтобы ничего не травило под давлением.
— Что за игрушку мастеришь, счетовод? — проворчал Кулибин, наблюдая за моей возней.
— Прибор, Иван Петрович. Чтобы наш котел нам головы не снес, — ответил я, не отрываясь от работы.
Самой сложной деталью была пружина. От нее зависело все. Мне нужна была мощная, упругая сталь, которая бы сжималась равномерно и не «уставала». Я взял кусок лучшей шведской пружинной стали, которую берег для особых случаев. Сам отковал, сам закалил, несколько раз отпуская в масле, пока не добился нужной упругости.
— Вот весы, — объяснил я Кулибину, собирая механизм. — Снизу, через эту трубку, будет давить вода из котла, толкая поршень вверх. А сверху на поршень будет давить вот эта пружина. Чем сильнее давление — тем выше поднимется поршень.
— И как ты собрался на это смотреть? — хмыкнул старик. — Каждый раз линейкой мерить?
— А вот для этого — фокус.
Я показал ему последнюю деталь. Тонкая стальная пластинка, на которой я с ювелирной точностью нарезал мелкие зубцы. Зубчатая рейка. Я прикрепил ее к верхушке поршня. Рядом, на оси, я установил крошечную латунную шестеренку, соединенную со стрелкой.
— Когда поршень пойдет вверх, — сказал я, двигая рейку пальцем, — он повернет эту шестеренку. А шестеренка — стрелку.
Перед нами, на деревянном основании, стоял готовый прибор. Оставалось только его откалибровать. Мы приспособили для этого простой рычаг и безмен. Давя на поршень с известным усилием, я наносил на циферблат риски: одна атмосфера, две, пять…
Кулибин долго молчал, глядя на то, как простая механика превращается в точный измерительный инструмент.
— Хитро, — пробормотал он наконец. — Почти как часы. Только наоборот. Ладно, счетовод. Убедил.
И вот он, момент истины. Огромный, пузатый котел, спаянный блестящими серебряными швами, стоял посреди двора, похожий на древнего идола. Перед началом испытаний Кулибин отвел меня в сторону.
— Ты вот что, парень, слушай сюда. Я в Туле раз видал, как паровую машину рвануло. От литейщика, что рядом стоял, только сапоги с ногами и нашли. Так что, как начнем давить, ежели услышишь что не так — скрип, треск, — беги. Беги и не оглядывайся. Железо — оно дурное, шуток не любит.
Выгнав всех со двора, мы остались втроем. Все отверстия котла были наглухо заделаны, кроме одного, к которому мы подсоединили ручной насос высокого давления. Я занял пост у своего самодельного манометра, а Кулибин и Степан, крякнув, взялись за длинные рычаги насоса.
Медленно, скрипя рукоятями, мы начали нагнетать в него воду.
— Две атмосферы… — отчитался я, и собственный голос показался мне чужим, хриплым.
— Три… Пять…
Стрелка ползла. Котел безмолвствовал.
— Восемь…
Внезапно тишину разорвал громкий, зловещий щелчок. Мы замерли, вслушиваясь.
— Металл усаживается, — выдохнул Кулибин, не сводя с котла напряженного взгляда. — На место встает. Давай дальше.
— Десять!
Предельное расчетное давление было превышено вдвое. Я напрягся. И тогда котел запел. Тихий, высокий, почти ультразвуковой стон — так поет металл за мгновение до того, как разорваться на части.
— Хватит! — скомандовал я.
Насос остановился. Давление замерло на отметке. Секунда. Десять. Минута. Котел держал. Ни капли, ни шипения. Он выдержал.
Кулибин вытер со лба пот грязным рукавом рубахи.
— Держит, чертяка… — выдохнул он.
Это была наша первая настоящая общая победа. Он подошел и с такой силой хлопнул меня по плечу, что я едва устоял на ногах.
— Держит, счетовод! Твоя цифирь и мои руки… держат!
Он удовлетворенно посмотрел на меня. Неужели получилось?