Задетый за живое необходимостью возиться с моей «бочкой», Кулибин решил для начала доказать, что его дедовские методы чего-то да стоят. Саботаж? О нет, это было бы слишком примитивно для старого интригана. Вместо этого он предпочел нанести удар с фланга: создать такой безупречный механизм, который одним своим видом низвел бы мои «бумажные выдумки» до уровня детских каракуль.
За его работой я следил с тревогой и восхищением. На моих глазах разворачивался театр одного актера. Часами, согнувшись над верстаком, он притирал медный клапан к седлу — пальцем. Капнув масла и посыпав деталь тончайшей кирпичной пылью, он круговыми движениями доводил поверхность до такой зеркальной гладкости, что две детали слипались намертво, будто живые. Это было какое-то колдовское священнодействие, ритуал, в котором металл покорялся воле мастера. В итоге он создал два мощных сердца, работающих в идеальной противофазе. Пока одно выталкивало воду, второе уже всасывало новую порцию, не теряя ни единого мгновения, ни капли давления. Этот старый черт заставил бездушный металл дышать без малейшей одышки, как живое существо.
В день испытаний был трескучий мороз. Пар клубился изо рта, а под ногами хрустел снег. Во дворе, среди покрытых седым инеем стройматериалов, собралась вся наша честная компания: Варвара Павловна, кутавшаяся в тяжелую шаль и с тревогой поглядывавшая то на меня, то на грозную машину; Прошка, который с разинутым ртом взирал на чудо-механизм; солдаты, которых позвал Ефимыч за дополнительную плату, перешучивались и разминали замерзшие руки. В центре всего этого, черный от копоти и масла, с лихорадочно горящими глазами, стоял Кулибин. Он похлопывал свое творение по бронзовому боку, как любимого коня. Перед самым началом, к моему немалому удивлению, он истово перекрестился и сплюнул через левое плечо.
— Ну что, счетовод-выдумщик? — проскрипел он, глядя на меня. — Бумажки свои отложил? Пойдем, поглядим, как настоящее железо воду двигает, а не цифирь на пергаменте.
Я молча пожал плечами, предоставляя металлу самому вынести свой вердикт. Все то время, что он потратил на эту самодеятельность мне было жалко. Время играло против нас. А этот человек вроде как принял мою идею, но все равно ее переиначил.
Для чистоты эксперимента он решил испытать только насосную часть, подключив рукав напрямую. Четыре дюжих солдата, что уже нарушало техзадание императора, выдыхая облака пара, ухватились за мощные дубовые рычаги. С первым же качком насос ожил. С ровным, сытым урчанием он принялся всасывать ледяную воду из подставленной бочки. Лицо старика озарил незамутненный триумф. Он побеждал.
Но этот триумф оказался недолговечным. Стоило струе ударить из брандспойта, как на лице механика проступило недоумение. Вода била мощно, ровным, литым потоком, без малейших пульсаций. Она с силой впилась в стену дома… вот только долетала едва-едва до подоконников второго этажа. Солдаты, багровея от натуги, налегали на рычаги всем весом. Мышцы бугрились под форменным сукном, жилы вздулись на шеях. А струя, словно насмехаясь над их титаническими усилиями, не поднималась ни на вершок выше.
Императорское техническое задание было провалено.
После того, как солдаты, выдохшись, бросили рычаги, было слышно как капает вода с мокрой стены да недовольно каркает ворона на обледенелой крыше. Осунувшийся Кулибин стоял у своего идеального и бесполезного творения. Медленно подошел к стене, растер пальцем темное мокрое пятно, будто проверяя качество полива, и с горечью проворчал в пространство:
— Стены мыть — в самый раз. Или господам летом пыль с карет сбивать…
Он в сердцах пнул свое творение, сбивая с него несколько деталей. Я подобрал подкатившийся к ногам кусок. Глядя на его ссутулившуюся спину, я почти физически ощущал бушевавшую в нем бурю: гордость за безупречную работу схлестнулась с горьким осознанием провала. Блистательная тактическая победа механика обернулась сокрушительным стратегическим поражением инженера. Он создал лучший в мире ручной насос, который, однако, не мог решить поставленную задачу.
Он не мог не признать, что без моего шарлатанского «фокуса» с гидроаккумулятором не обойтись.
Глядя на Кулибина, я еле сдерживал появившуюся злость. Гормоны юношеского тела вновь вскипели. Впустую! Драгоценные дни, слитые в унитаз инженерного эго, чтобы доказать свою правоту и в итоге прийти ровно к тому, что я рассчитал на клочке бумаги в первую же ночь. Меня так и подмывало подойти и высказать старому упрямцу все, что я о нем думаю. Однако я сдержался. Сжав кулаки до белых костяшек, я развернулся и зашагал в свой кабинет. Споры сейчас были бессмысленны. Мне нужно было остыть и чем-то занять руки, пока они не наломали дров в самом прямом смысле этого слова.
Спасение всегда было в работе — в тихом диалоге с металлом и камнем, в рождении идей и эскизов. Усевшись за стол, я уставился на девственно-чистый лист бумаги.
Отринем все, что было. У нас есть заказ. Маска. Обещание, данное Вдовствующей императрице. Пора. Взяв уголь, я попытался поймать нужную волну. Так, что у нас на пике моды? Ампир, чтоб его. Римская и греческая строгость, летящие ткани, камеи, инталии — вся эта пресная «цивилизованная» скука. Несколько быстрых штрихов — и на бумаге появилась холодная Диана с полумесяцем во лбу, еще пара — и рядом возникла строгая Минерва в шлеме. С отвращением я перечеркнул оба наброска жирным крестом. Нет, не то. Вялые акантовые листья, безжизненные античные профили. Мертворожденная красота. Беззубая эстетика. Такое мог нарисовать любой смазливый французский щеголь, а я ведь обещал чудо.
Творческий тупик ощущался почти физически — как вязкая трясина, в которую погружается мозг. Моя голова пасовала перед этой эфемерной, туманной эстетикой. В сердцах отбросив уголь, я взял в руки то, что машинально прихватил со двора, — небольшой бронзовый рычаг, выкованный Кулибиным. Грубый, неотполированный. На его матовой поверхности остались следы молота, крошечные вмятины. Он был лишен салонного изящества, зато в нем жила первобытная мощь.
Именно в этот момент, когда пальцы ощутили живую фактуру металла, в голове промелькнула интересная мысль, на краю сознания. Я всеми силами пытался ее ухватить. А что, если маска будет не изящной, а… сильной? Не венецианской, а… скифской?
Закрыв глаза, я увидел яркую вспышку из прошлого. Эрмитаж. Золотая кладовая. Мальчишкой, еще в той, другой жизни, я прилип носом к витрине со скифским золотом. Эта пектораль… Там не было ни единого полированного сантиметра. Все дышало, все было живым, рваным, полным необузданной ярости. Кони, грифоны, терзающие оленей люди… Смерть и жизнь, сплетенные в тугой, неразрывный узел. Вот она, подлинная роскошь — роскошь неприкрытой силы, а не выхолощенного богатства.
Я выдохнул. Руки летали сами, опережая мысль. Хватит подражать. Хватит врать самому себе. Пора создавать свое поле, свои правила игры.
Эскиз рождался в лихорадке. Основой маски стало черненое серебро, которому я придам фактуру грубой, выдубленной кожи. Формой — хищная, стилизованная морда снежного барса. Вместо глазниц — два крупных уральских александрита. При свечах бала они будут гореть кроваво-красным, а при дневном свете — холодеть до зелено-стальной синевы. По контуру я пустил грубую, «варварскую» россыпь мелкого, несовершенного речного жемчуга, будто мех хищника тронул иней. И никаких атласных лент. Крепиться маска будет на тонком, прочном обруче, полностью скрытом в прическе.
Отложив уголь, я взглянул на рисунок. Это было дерзко, опасно, на грани приличий.
Мысль, освобожденная от оков чужих канонов, полетела дальше. Как одержимый, я начал развивать эту новую эстетику, набрасывая эскиз за эскизом. Массивный браслет: переплетение из черненого серебра и красного золота, имитирующее кольчужное плетение, с огромным, почти необработанным, мутно-зеленым хризопразом в центре. Настольное пресс-папье для мужского кабинета — обломок дикого гранита, обвитый литой бронзовой змеей.
Этот стиль я мысленно окрестил «варварским», или «скифским». Но для публики требовалось что-то более благозвучное и интригующее. «Русский стиль»? Банально и отдает лубочностью. «Новорусский»? Пошло до зубовного скрежета. А может «Стиль Саламандра»? Да. Звучало таинственно и уже было неразрывно связано с моим именем.
Я снова посмотрел на эскиз маски. Это манифест. Я не собирался следовать моде — я намеревался ее диктовать. Все зависело от того, хватит ли у меня мастерства и дерзости, чтобы заставить этот снобистский, преклоняющийся перед всем французским Петербург влюбиться в свое собственное, дикое и яростное прошлое.
Творческую лихорадку, кипевшую в кабинете, сменил озноб. Меня будто выжали. Внутри — пустота и холод. Выйдя из своего убежища, я вернулся в реальность. За огромными окнами мастерской валил липкий снег, глушил тусклый свет дня и превращал наш двор в замкнутый, изолированный снежный кокон. Внизу, в торговом зале, Прошка уже зажигал первые свечи, готовясь к редким вечерним посетителям. Из кухни доносился густой запах свежеиспеченного хлеба — это Варвара Павловна командовала подготовкой к ужину. Жизнь в доме текла своим чередом, однако ее сердце — огромная мастерская — замерло. Безупречный, но бесполезный насос Кулибина был стыдливо накрыт брезентом, словно покойник. Сам же старик, как шепнула мне Варвара Павловна, заперся в своей каморке и не отзывался. Провал ударил по нему сильнее, чем я мог предположить.
Кипевшая во мне после испытаний ярость остыла. Идти сейчас напролом, сотрясая стены обвинениями? Глупо и контрпродуктивно. Старик сейчас — как раненый медведь в берлоге: любого, кто сунется, молча порвет на куски. Или просто пошлет в далекое путешествие. Значит, зверя нужно выкуривать. Медленно и без лишнего шума. Поднявшись на второй этаж, я остановился у его двери. За ней — тишина, которую подчеркивало тоскливое завывание ветра в печной трубе. Стучать я не стал. Просто встал рядом и негромко заговорил, чтобы каждое слово прошло сквозь толстую дубовую доску.
— Иван Петрович. Насос ваш — зверь, спору нет. Но силенок ему не хватает, сами видели. А моя бочка без него — просто кадка с водой.
Сделав паузу, я напряженно прислушался. Ни скрипа, ни вздоха.
— Чертежи на верстаке. Просто примите к сведению.
Я развернулся и ушел. Я оставил его наедине с уязвленной гордыней, поражением и — я на это ставил все — его неутомимым инженерным зудом. Это была наживка, брошенная в берлогу. Вызов соавтору поневоле.
Ночь прошла в лаборатории, за доведением до ума чертежей котла-ресивера, хотя надежды на успех почти не было. В голове упрямо вертелась картина: утром я найду старика, увязывающего в узел свои скудные пожитки. Не выдержав напряжения, ближе к полуночи я тихонько спустился в мастерскую. Она тонула в чернильной темноте, тусклый свет из моего кабинета наверху бросал на станки длинные, уродливые тени. Я осторожно приоткрыл дверь в каморку Кулибина. Пусто. Аккуратно застеленная кровать нетронута.
Ушел?
В самом дальнем углу, при неверном свете единственной сальной свечи, я его и увидел. Неспящий Кулибин застыл у верстака, на котором были небрежно разбросаны мои чертежи. Сперва он просто смотрел на них с брезгливым презрением. Потом взял кусок угля и зло зачеркнул мой расчет толщины стенки. До меня донеслось глухое ворчание:
— Безрукий… теоретик… тут же разорвет к чертям….
А затем его рука начала двигаться. Он стал исправлять, рисовать прямо поверх моих линий, выводя свою конструкцию. Инженер в нем победил обиженного старика. Он не мог пройти мимо инженерного вызова, не приняв его. Я тихо прикрыл дверь и вернулся к себе.
Утром, когда мастерская уже наполнилась привычным шумом, он сам подошел ко мне. В руках — мой чертеж, весь исполосованный его правками. Ни извинений, ни рукопожатий. Он ткнул грязным от угля пальцем в изображение мембраны.
Неужели не спал даже? Всю ночь корпел?
— Тряпка твоя! — проскрипел он, будто гвоздем по металлу. — Да ее давлением в клочья порвет в первое же мгновение! Неужто не сообразил, счетовод?
Я сдержал «хмыкание».
— И котел твой… — он перешел к главному листу. — Лить его — гиблое дело! Раковины будут, пузыри воздушные внутри останутся. Рванет под давлением, как пушка бракованная, всех нас тут и покалечит! Ковать надо! Из красной меди! В два слоя!
Он предлагал компромисс, улучшал мою идею, спасая ее от моей же «теоретической глупости». Он брал на себя ответственность за самую сложную, материальную часть проекта.
Это и было начало нашего сотрудничества. Мы работали бок о бок, однако это напоминало войну двух генералов, вынужденных заключить временный союз против общего врага. Мы спорили до хрипоты. Я доказывал ему что-то с помощью формул на грифельной доске; он в ответ притаскивал два куска металла и ломал их у меня на глазах, демонстрируя разницу. Он по-прежнему звал меня «счетоводом» и «пустозвоном», я его в ответ — «упрямым самоваром» и «ворчливым дедом». Но под этой словесной перепалкой рождалось нечто новое.
Я восхищался его звериным чутьем к металлу, его способностью видеть внутреннее напряжение там, где я видел гладкую поверхность. А он, хоть бы и под пыткой не признался, начал прислушиваться к моим расчетам, ворчливо убеждаясь, что цифры на бумаге каким-то чудом превращаются во вполне осязаемую прочность. Впервые мы работали вместе. Над общей целью.
Наш хрупкий союз держался исключительно на общем деле. И меня это не устраивало. Стоило закончить с насосом, и он мог просто уехать. Значит, его нужно было зацепить чем-то. Нужна была приманка, причем такая, чтобы этот старый щукарь заглотил ее вместе с крючком.
К концу недели грохот и копоть вымотали нас до предела. Вечером Варвара Павловна, смерив наши почерневшие физиономии строгим взглядом, вынесла безапелляционный вердикт:
— На вас обоих смотреть страшно, как из трубы вылезли. Во дворе банька готова, я велела истопить. Идите, смойте с себя эту гарь да усталость, а то и до горячки недалеко.
Идея была гениальной. В дальнем углу двора банька топилась по-черному, с открытой каменкой, но для нас, промерзших, уставших и въевших в кожу металлическую пыль, этот сруб был сущим раем.
В густом пару мы молча отмокали. Кулибин, смачно крякая, с первобытной яростью охаживал себя березовым веником, сбивая с него тучи листьев. Я же просто растянулся на верхнем полке, позволяя горячему, влажному воздуху, пахнущему дымком, березовым листом и распаренной сосной, проникать в самые кости. В этой расслабленной, неформальной обстановке наша вечная производственная война взяла перемирие.
— Эх, кожа-то у тебя барская, белая, — проворчал Кулибин, с любопытством оглядев меня. — Не то что у нас, мастеровых. Тебя веником-то тронь — синяк вскочит. А ну, поддай пару!
Я плеснул на раскаленные докрасна камни ковш воды с мятным отваром. Баня взорвалась новой волной обжигающего и ароматного пара.
— Иван Петрович, — я начал осторожно прощупывать почву, когда мы уже сидели в предбаннике, остывая и потягивая ледяной квас из запотевших деревянных кружек. — Голова кругом идет от одной задачки, совсем запутался. Может, вы, на свежую голову, что присоветуете?
— Опять со своими финтифлюшками? — отмахнулся он. — У нас тут дело государевой важности не доделано, а он узоры малюет! Девкам на сарафанах вышивать, что ли?
— Государю на ассигнациях, — невозмутимо поправил я, сдерживая улыбку из-за того, что так удачно свернул разговор в нужное русло. — Чтобы фальшивок меньше было. Задачка, доложу я вам, похлеще нашей помпы будет.
Выхватив уголек возле печки, я прямо на чистой сосновой доске, служившей нам столом, начал рисовать.
— Представьте, — сказал я, выводя схему, — что мне нужно заставить иголку вышивать узор, который никогда не повторяется. Управляют же этой иголкой три танцора, и каждый пляшет свой, отдельный танец. Как мне сложить их движения в один, но всегда новый и непредсказуемый рисунок?
Кулибин нахмурился, подался вперед, забыв и про квас, и про усталость. Его разум мгновенно вцепился в проблему. Это была задача по его части — элегантная, сложная, на грани невозможного. Головоломка из чистого движения.
— А ты не заставляй их танцы складывать, — проворчал он, ткнув мозолистым пальцем в мой рисунок. — Ты их на карусель поставь. Пусть каждый пляшет на своей лошадке, а сама карусель-то вращается! И иголка твоя, что в центре торчит, будет выписывать и танец лошадки, и большой круг самой карусели. Вот тебе и узор, который сам черт не повторит!
Просто. Гениально. Планетарная передача, объясненная на языке ярмарочных каруселей и пляшущих скоморохов. Решение, которое лежало на поверхности, но до которого мой, привыкший к абстракциям мозг, так и не додумался. Я смотрел на него, и злость, накопившаяся за все эти дни, сменилась детским восхищением.
— Иван Петрович, вы гений.
Он довольно крякнул, но тут же напустил на себя привычно суровый вид.
— То-то же. А то всё «расчеты», «формулы»… Головой думать надо, а не только цифирью по бумаге водить.
С хитрым прищуром он оглядел меня с ног до головы.
— Ну что, счетовод? Задачку-то я твою решил. Теперь с тебя магарыч. Да не деньгами, а делом. Завтра поможешь мне кожу дубить. Поглядим, как твои белы рученьки с ворваньим жиром да дубовой корой справятся!
Меня прорвало на смех. Искренний, громкий. Ключ. Я нашел ключ к этому вечно ворчащему гению. Теперь, даже когда мы закончим с помпой, он не уедет. Не сможет. Я забросил в его беспокойный мозг такую наживку, которую он будет обдумывать месяцами. И я найду еще. И еще. Он попался.