Глава 38


— Я в порядке.

Курт отступил на шаг назад, окинул Мартина нарочито внимательным взглядом с ног до головы и так же демонстративно серьезно кивнул:

— Да, я вижу.

Тот широко улыбнулся, распрямился и болезненно зашипел, схватившись ладонью за бедро и едва не сверзившись на пол с низкого табурета.

— Раниться и правда по-прежнему больно, — хмыкнул он недовольно. — Это, пожалуй, моя единственная проблема. А в остальном я в порядке. Вот уже и кровотечение остановилось, еще немного — и буду на ногах.

— Хочу напомнить о том очевидном факте, — мягко заметил Курт, — что отсеченную ногу или руку, или выбитый глаз ты заново не вырастишь. Не говоря уж о том, что, как верно заметила Альта, против отрубленной головы не устоит никакой организм, будь он хоть трижды нечеловеческим.

— Я осторожен, — еще шире улыбнулся Мартин.

Курт не ответил, лишь изобразив всем лицом предельный скепсис; все аргументы давно и не по одному разу были исчерпаны, воспринимать ни один из них его оппонент не желал, а пользоваться своим правом на приказ не желал уже он сам. Искушение, надо сказать, было велико и крепло все сильнее — Курту не нравилось решительно всё. Ему не нравилось рвение, с которым новообращенный стриг кинулся познавать пределы своего нового тела. Ему не нравилось воодушевление и, прямо сказать, безрассудство, с которым тот относился к происходящему. Ему не нравились планы Фридриха в отношении нового приобретения Конгрегации и тот факт, что приобретение восприняло эти планы с энтузиазмом. Ему не нравилось, как горели эти глаза, и нет, это не был тот чужой и холодный цирконовый блеск, это был самый обычный, заурядный и вполне человеческий азарт.

— Нет, ты прав, — вдруг сказал Мартин, и он нахмурился, глядя с подозрением. — Ты отчасти прав. Я понимаю, что тебя беспокоит совсем не телесное мое самочувствие…

— Да, если ты внезапно останешься без головы, меня это не удручит, главное — спокойствие духа.

Тот опять улыбнулся — все так же широко и непритворно — и, посерьезнев, продолжил:

— Со спокойствием не все гладко, ты прав. Но мне нужно вот это всё, — он широко повел рукой, указав вокруг и завершив жест на выходе из конгрегатского шатра, — мне нужно время и нужен опыт, а поскольку времени в обрез — опыта требуется втрое больше. Мне надо, понимаешь, надо избавиться от прежних настроек. Я сейчас как лютня, к которой прикрутили две лишних струны, а еще две заменили, и на ней надо как-то играть, а настраивать приходится на ходу. Мне надо привыкнуть к самому себе. Это лишь со стороны казалось, что все останется по-прежнему и восприниматься будет по-прежнему — ну подумаешь, пара новых полезных способностей и умений, пара полезных мелочей всего-то… Нет. Это меняет всё. Я даже представить не мог, насколько меняет.

Мартин замолчал, помедлил, потом осторожно поднялся на ноги, повернулся, оглядывая раненое бедро, сделал шаг вперед, назад, приподнял и опустил ногу.

— Вот, — сказал он, вновь подняв взгляд к Курту. — Мелочь. Порез, который уже зажил. А я все еще помню, что он есть. Он болел еще минуту назад, а меньше четверти часа назад кровоточил так, что… было страшно, понимаешь? — с усилием договорил он, и Курт кивнул:

— Понимаю. Потому что совсем недавно ты точно знал, что такая рана — это если и не верная смерть, то по меньшей мере ее немалая вероятность. Это привычка.

— В том и дело, — согласился Мартин; подумав, снова уселся и вздохнул: — А ведь теперь бояться нечего. К этому оказалось сложнее всего привыкнуть; тяжело отвыкать от страха. И меня швыряет из крайности в крайность — от этой привычной и вбитой в тело и разум боязни к совершенно беспечному бесстрашию и обратно, и самое скверное во всем происходящем — то, что я это не контролирую. Оно накатывает само по себе, то одно, то другое, то оба этих чувства разом. Я лезу в стычки — и привычно боюсь, боюсь ранений, боюсь гибели, боюсь неудачи. Я помню, что умирать это неприятно, больно и страшно, и — боюсь. И понимаю, что теперь не должен. Понимаю умом — но не могу в полной мере принять, и разум ежеминутно стремится об этом забыть.

— Однако…

— Да, — согласился Мартин, не дослушав, — однако при том я понимаю, что должен быть осторожным, ибо все-таки не бессмертен. Потом настает миг, когда оно приходит — то самое, о чем предупреждал Александер, ощущение всемогущества, непобедимости, неуязвимости… И я вспоминаю и понимаю, и осознаю, что теперь все иначе, теперь я могу безбоязненно лезть туда и делать то, на что прежде не хватило бы… сил, умений, возможностей, чего угодно. И теперь я могу. И я это делаю, и…

— …у тебя сносит кровлю, — докончил Курт, и Мартин невесело хмыкнул:

— Да пожалуй, крышу целиком. Вместо спокойствия и осознания своих сил приходит безоглядное воодушевление. А потом — все так же внезапно — наступает отрезвление, но вместо разумной оценки происходящего просто снова возвращается страх. И не надо говорить, что я должен переварить это, не влезая в стычки: primo, у меня нет времени на душекопательства, и в сложившейся ситуации это лучший способ, а secundo — я сейчас полезная боевая единица, которая уже вычистила несчетное количество единиц противника и спасла около десятка своих, и не прилагать эту полезную единицу к делу было бы преступлением.

— Ты хоть следишь за тем, чтоб не попадаться? — вздохнул Курт устало. — Нам будет сложно объяснить тем самым своим, что там вытворяет с недобитыми врагами следователь Конгрегации и почему он сегодня опять в строю, хотя вчера его несли на перевязку чуть живого.

— Я все ж не настолько не в себе, — снова улыбнулся Мартин. — Слежу. Восстановлением не злоупотребляю.

— Я…

— Знаю, ты спрашивал не об этом, но ты об этом думаешь. Все в порядке. Я слежу за тем, чтобы меня не заметили, я не увлекаюсь. И не позволяю видеть себя с ранами, а когда это не удалось, один раз всего — сумел не подать вида, что рана серьезна.

Курт снова вздохнул, отмахнувшись, уселся напротив и устало велел:

— Зайди к Фридриху. И серьезно подумай, пока еще есть время и возможность. Оцени ситуацию и самого себя трезво; я не смогу это сделать за тебя, а больше некому.

— А ты доверишься моей оценке?

— В прошлый раз доверился, и ты не подвел, с чего бы мне сомневаться теперь.

— Тогда не сомневайся, — кивнул Мартин серьезно. — Все будет в порядке. Мне просто нужно еще немного настроить эту лютню, но играть на ней уже можно.

— Струны не порви, — тихо буркнул Курт. — Переоденься, если не хочешь объяснять каждому встречному, откуда окровавленный разрез при здоровой ноге. Мелочи, помнишь?

Мартин бросил взгляд вниз, скривил губы, поддев пальцем прореху в штанине, поднялся и уныло поплелся вглубь шатра.

Курт вздохнул. Забывать об осторожности, само собою, не стоило, однако он сам сомневался, что каких-то встречных в этом лагере будет беспокоить чья бы то ни было окровавленная одежда — в такой сейчас были слишком многие, и сестрам Альты неизменно было чем заняться.

Без занятий не оставался и майстер инквизитор. Откровенно говоря, чувствовал он себя совершенно не на своем месте и ежедневно мысленно крыл нелестными словами Висконти, Бруно и отца Альберта, которым почему-то втемяшилось в голову, что чистой воды oper’а можно вот так просто сделать членом Совета и оставить единственным представителем этого Совета при императорской армии. C правом и обязанностью вязать и решить или, как заметил майстер инквизитор, «связать и порешить», с каковой формулировкой Висконти спорить не стал, а Бруно лишь вздохнул. И поскольку решения теперь следовало принимать без оглядки на высокий сан прелатов, что в надлежащем количестве сопровождали армию, кардинал-епископ Антонио Висконти, дабы не уязвить их достоинства, припомнив старые обычаи, спешно возвел диакона Курта Игнациуса Гессе в чин архидиакона.

Худо-бедно втянуться в происходящее, как ни странно, помог один из присутствующих здесь же епископов; их с имперской армией было пятеро, и трое из них майстеру инквизитору были известны задолго до личного знакомства в этом походе.

Самой невероятной карьерой отличился Никодемус делла Скала, чье семейство давно имело связи с Баварией: ещё дед Никодемуса, Кангранде, властитель Вероны, женился на Елизавете, дочери Людвига IV Виттельсбаха. Но детей у них не случилось, и Кангранде сделал ставку на бастардов, имевшихся у него, как и у его предков мужского пола, в изобилии. Впрочем, его брат Кансиньоро полагал, что станет для Вероны лучшим хозяином — и убил Кангранде, на беду которого граждане Вероны разделяли мнение Кансиньоро и не любили баварских наёмников, весьма щедро оплачиваемых Кангранде из денег, с тщанием отобранных у горожан. В свою очередь бастард Кансиньоро, Антонио, был свергнут народом и… Джан Галеаццо Висконти, которому совершенно не хватало Милана для достижения счастья и довольства жизнью. Бастард же Кангранде, Гульельмо, пытался после этого осадить Верону и даже нашёл себе для этой авантюры союзников, но кто-то из них, подумав как следует, Гульельмо отравил. Вдова же и дети Гульельмо, хвала Мадонне, остались в Баварии, ставшей для них новым домом и переиначившей их фамилию на немецкий лад. Там юный Никодемус фон Ляйтер встал на духовную стезю, став сначала простым субдиаконом, но его таланты в области изыскания денежных средств там, где, казалось бы, никаких средств найти решительно невозможно, не могли не остаться незамеченными и в результате Никодемус в неполных двадцать лет сделался казначеем Фридриха, тогда ещё герцога.

Затем приключилось дело если и не совсем небывалое, то не усмотреть в нём знак и назидание свыше было просто невозможно. Когда место епископа Фрайзинга, древнейшего епископства Баварии, оказалось вакантным, его возжелал некий Конрад фон Хебенштрайт, епископ Штрасбурга и камергер Тирольца, ибо епископство это было весьма доходным в сравнении с тем, что он имел и уже почти разорил. Без проволочек дав Коссе требуемую сумму (ведь Тирольца, имевшего прозвание Пустого Кармана не обкрадывал только ленивый или глупый, но фон Хебенштрайт не был ни глуп, ни ленив), Конрад получил назначение и отбыл из Штрасбурга в Баварию, но по дороге был убит слугами, что соблазнились пятью тысячами венецианских дукатов, которые новоназначенный епископ вёз при себе… Нет, это не была operatio имперцев или конгрегатов, но Висконти немедленно ухватился за открывшуюся возможность: ещё одна хорошая взятка Коссе — и для Никодемуса фон Ляйтера, уже священника, было получено особое разрешение быть рукоположенным в епископы, хотя возраст его был весьма далёк от положенного. Доминиканцы Фрайбурга отнюдь не возражали собрату-кардиналу, и так Никодемус стал епископом-фюрстом, мудро вняв словам Висконти — «да, наши отцы не ладили, но ты можешь оказать услугу мне, а я уже оказал услугу тебе и как знать, сколько ещё услуг мы можем оказать друг другу — а уж Империя тем более не забывает тех, кто оказывает услуги ей».

Второй примечательной персоной был Рупрехт фон Берг — потомок старинного рыцарского рода, старший сын графа Вильгельма. Отец, не презрев природных склонностей сына, избрал для него церковную карьеру, и ещё подростком Рупрехт был отправлен обучаться в Рим, где преуспел настолько, что заслужил должность апостольского нотария. Вернувшись на родину — дерзал занять епископский трон Мюнстера, однако недоброй памяти архиепископ Кёльна, который всегда недолюбливал графа фон Берга за добрую дружбу с королём Рудольфом и окончательно возненавидел его за возвышение императорской волей до герцога, сделал всё для того, чтобы Рупрехт остался не у дел, и притом тайком распускал слухи, что герцогиня издавна и щедро одаривала своими милостями на ложе не только мужа, но и Рудольфа, "настоящего отца" Рупрехта, отчего и проистекает высокое благоволение к фон Бергам, а успех юного Рупрехта в Риме связан никак не с прилежанием и благочестием, но с особенными вкусами кое-кого в окружении Папы.

Через пять лет Рупрехт решил претендовать на место епископа Пассау, в чём был решительно поддержан Императором, но здесь у него на пути встали уже не внутренние распри имперских вассалов, а большая политика: не меньше половины епископства находилось на землях, которые Альберт, герцог Австрии, считал своими и оттого противопоставил человеку Императора сразу нескольких кандидатов из числа своих приближенных. Золотые райхсмарки купили решение Папы Бонифация в пользу Рупрехта, как уже не раз решали некоторые проблемы Империи, да и добрые миряне и клирики Пассау недвусмысленно одобрили епископа, поддержанного Рудольфом, однако это не помешало герцогу Альберту, отцу нынешнего Австрийца, позволить своей креатуре, Георгу фон Хоэнлоэ, выдвинуться в епископство с многочисленным вооруженным отрядом. С тех пор Рупрехт правил в баварской части Пассау, а Георг — в «австрийской», засев в Санкт-Пёльтене, рукополагая верных себе священников, смущая простолюдинов и тех благородных особ, что поглупее прочих, россказнями, весьма напоминавшими измышления сожжённого архиепископа, и регулярно учиняя провокации на границе.

Рупрехт фон Берг же проявил себя не только в качестве любимого всеми сословиями духовного пастыря, но и как истинный имперский фюрст, повелев строить в городе дополнительные оборонительные стены, укрепленные заставы на переправах "угла трёх рек" и замок. В те годы, пока сын его покровителя, принц Фридрих Люксембург ещё только начинал свой путь к герцогскому престолу Баварии, фон Берг уже приобрёл серьезный опыт военачальника, отбивая не только вылазки австрийцев, но и разбойничьи притязания рыцарских союзов, связанных с Фемой. Когда же Фридрих железной рукой утверждал в Баварии своё господство и торжество будущего нового имперского порядка, именно епископ Рупрехт фон Берг первым открыто заявил о полной поддержке нового герцога Баварского и, не будучи формально его вассалом, оказал ему, не ожидая просьбы и не требуя за то никаких преференций, посильную помощь, помимо прочего — пленив тех, кто, не желая покориться Фридриху, пытался вымогать в Пассау убежище или же напрямую перебежать к Австрийцу.

Третий из известных Курту епископов был заочно знаком ему лучше всех, ибо его история жизни шла, что называется, по конгрегатской линии.

Некогда в землях Бранденбурга случилось редкое даже по тем временам злодеяние: Генрих фон Бюлов, один из самых жестоких раубриттеров Германии, вместе с братьями сжег городок Вильснак и десять деревень рядом, дабы преподать урок епископу Хафельберга, не желавшему уступать свои законные земли. Подобным образом он поступал и раньше, а затем — поселяне отправляли гонцов с недобрыми вестями к своему господину, хоронили пять-десять убитых, какая-нибудь девица могла наложить на себя руки, не снеся насилия, покалеченные умирали или отправлялись восвояси нищенствовать, если о них некому было позаботиться, дома отстраивали заново и хвалили господина, если тот проявлял щедрость и давал средства на восстановление селения, а если не выделял, ибо сам был разорен или же по натуре скареден — горестно вздыхали и продолжали жить, как жили, полагая, что зла в этом мире не избыть, а страдающих в терпении Господь вознаградит в мире ином. Но в этот раз все было иначе.

Поздним вечером, когда на дорогах уже не оставалось припозднившихся путников и в Вильснак вернулись все те, кто провел праздник Вознесения Девы Марии в Хафельберге, а было таковых среди жителей Вильснака не меньше половины, фон Бюлов, трое его братьев и их люди, числом около сотни, сопровождавшие малый обоз из трех крытых телег, въехали в городок. Еще два десятка разбойников, возглавляемых младшим братом Генриха, что лишь недавно достиг четырнадцати лет, но в порочной похоти уже пытался соперничать со старшим братом, а в неуёмном пристрастии к винопитию превзошел его, расположились наготове группами вокруг Вильснака.

Первым принял смерть трактирщик, что предусмотрительно вышел встретить доспешных всадников в гербовых накидках, как ему казалось очевидным — богатых постояльцев. И не успело еще его тело осесть на землю, как по знаку раубриттера уже начали разгружать повозки, заполненные, как оказалось, бочонками с дёгтем и смолой. Разбойники действовали быстро и слаженно: часть из них врывалась в дома, вытаскивая на улицу людей, еще не понимавших, что происходит, часть — складывала бочонки вокруг церкви, остальные — сгоняли людей на маленькую площадь перед церковью. К той минуте, когда церковь была забита людьми до предела, а двери были закрыты на цепь и приперты для верности повозкой с оставшимися бочонками, поверх которых натащили соломы и сухого сена, пятьдесят жителей Вильснака уже лежали мертвыми в домах и на улице, а тех, кто пытался бежать в поля — догоняли и убивали. Бежали, впрочем, многие, и многим даже довелось в ту ночь спастись. Отморозкам фон Бюлова-младшенького велено было не выпускать из Вильснака никого, но искушение весело позабавиться конной охотой с улюлюканьем и подсчетом дичи, состязанием в ночной стрельбе и ловлей девиц помоложе, было чрезмерно непосильным.

Впрочем, не исключено, что фон Бюлов-старший знал, с какой именно дотошностью выполнят его приказ: когда те несчастные, кто убежал достаточно далеко, остановились, не в силах сделать ни шага, оглянулись и подобно жене Лота замерли от ужаса, подкосившего их ноги более, нежели усталость, ибо зарево над Вильснаком осветило окрестности так, будто солнце взошло ранее назначенного часа, а ярче всего полыхал столб пламени над церковью, и нечеловеческие крики запертых в ней были слышны им не хуже, чем двукратный сигнал рога, призывающего убийц к сбору, раубриттер сказал (как поведали через много лет на допросе те из остатков его шайки, кому повезло прожить дольше остальных) — «Молва делает свинью жирнее. Но для молвы нужны те, кто её разнесут. Всем возвращаться!».

Клирики, что задержались в гостях у епископа, еще только успели заснуть после обильного угощения с добрым вином, когда над Хафельбергом раздался колокольный набат… Хорошо знающие отца Йохана Кальбуца прихожане говорили, что если бы он уже не был убелен сединой, то непременно поседел бы в тот же час, когда вернулся в Вильснак вместе с вооруженным отрядом, высланным фюрстом. И забыться сном почти на сутки он смог только через неделю, которая превратилась в бесконечную череду похорон, исповедей, причастий обычных и предсмертных, бесчисленных слов утешения, совместных молитв, слез и труда, в поте, саже и пепле, которыми отец Йохан пропитался вместе с хабитом, ибо не мог позволить себе оказывать своим прихожанам помощь сугубо духовную, как бы его ни умоляли себя поберечь.

Проснувшись, отец Йохан немедленно бросился бегом на пепелище церкви, куда ему было добираться не менее часа, учитывая возраст и расстояние — на ночлег священника устроили в деревне, которая почти не пострадала после набега и куда стеклись почти все выжившие из Вильснака и многие беглецы из остальных деревень, где разбойники лишь подпалили крыши, сараи и овины, а убили только тех, кто случайно подвернулся на пути или имел достаточно храбрости и глупости, чтобы, схватив вилы или грабли, пытаться помешать опытным головорезам. Всю дорогу отец Йохан думал только об одном — слышанном во сне голосе, как будто детском, но не напомнившем ему никого из детей, которых он знал в Вильснаке поименно, голосе, который звал его в сожженную церковь служить мессу.

Позже слух о чуде дойдет до Рима, где Папа Урбан, погрязший в борьбе за власть и постепенно теряющий рассудок, застынет в изумлении, получив неоспоримые доказательства Господнего посещения, и весь остаток дня будет спокоен и мягок, вспоминая Святую Екатерину[177], единственную, кто мог иногда обратить его мысли от земного и суетного к истинному призванию раба рабов Божьих.

А еще позже в новоотстроенную большую церковь в Вильснаке будут стекаться паломники со всей Германии, Богемии, из соседних с ними королевств и даже из далеких Кастилии и Англии. И назовут её — церковь Чудесной Крови. Ибо в памятный день отец Йохан, следуя зову и охватившему его разум наитию, голыми руками расчистил остатки алтаря и под обгоревшей дубовой алтарной плитой нашел патену[178], обернутую совершенно чистым, не тронутым огнем корпоралом[179], к которому он поначалу побоялся прикоснуться даже после того, как несколько раз омыл руки, настолько тот сиял белизной; но когда отец Йохан все же развернул корпорал, оказалось, что в патене лежат три гостии. Иного же, что потребно было для совершения таинства, не осталось, и чашей послужил простой кубок, что до того вмещал в себя чаще колодезную воду, нежели недорогое вино, какое обычно было у священника с собой в дорожной фляге.

А когда отец Йохан произнес все, что должно, не упустив ничего из того, что предназначено быть сказанным для собрания верных, хоть и было пепелище пустынным, преломил он одну из гостий и оцепенел, едва найдя в себе силы не уронить ее или не отбросить в великом страхе — на месте слома явственно выступили красные капли. И когда, превозмогая трепет, отпил он из чаши — разум его едва не помрачился, ибо вкус крови нельзя было перепутать ни с чем иным, и вид того, что было в чаше, не был видом вина. И обернувшись от алтаря с истинными и несомненными Святыми Дарами в руках — слова "Тело Христово…" отец Йохан сумел лишь прошептать, потому что те, кто неделю назад нашли здесь смерть в огне, стояли перед ним коленопреклоненные в том обличии, которое имели при жизни, и подходили к причастию, а получив его — исчезали. А потом в изнеможении распростерся ниц перед алтарём отец Йохан и пробыл так до ночи, когда же очнулся — три гостии были целыми, будто бы никогда и не преломлялись, а случившееся было сном, но белый корпорал все еще пребывал в неизменной и невероятной чистоте, что отметало сомнения в реальности происшедшего.

Выслушав рассказ священника, что примчался в Хафельберг, епископ Дитрих Ман лично прибыл в Вильснак и сам служил там на развалинах мессу, а отец Йохан теперь сослужил ему вместе с канониками и министрантами, народ же, что начал собираться со всех окрестностей, стража епископа держала в отдалении, дабы не случилось смущения и волнения. И снова на гостиях выступила кровь и стало кровью вино в чаше, а как гостии снова приобрели целый вид — никто не успел заметить, хоть многие и тщились. Иных же явлений на этот раз не произошло, только корпорал оставался девственно белым, хотя ветер, что поднялся во время мессы, немало осыпал пеплом и сажей облачения клириков. Тогда повелел епископ везти чудесные гостии вместе с патеной, кубком отца Йохана и корпоралом в собор Святой Марии в Хафельберг. В назначенный день сотни мирян собрались в храме и ещё больше — снаружи, и Святые Дары из Вильснака назначены были для поклонения после мессы. Перед мессой, когда во время омовения рук священников читались слова псалма "ure renes meos et cor meum[180]" и "lavabo inter innocentes manus meas[181]", отец Йохан зашёлся в рыданиях, и разрешено ему было не участвовать в служении. На мессе же случилось вот что: к трем гостиям добавил епископ другие и намеревался продолжить священнодействие, но тут в храме задул ветер и погасил все свечи и лампады, а три гостии и корпорал обратились в пепел, что тут же и развеялся до последней пылинки. Патена же приобрела вид совершенно оплавившийся, только чаша, принадлежавшая до того отцу Йохану, не претерпела никаких видимых изменений, но вино в ней кровью, что была бы зрима и доступна органам чувств, уже не обратилось. Свидетелем же тому, помимо прочих, был и некий служитель Конгрегации, который пребывал тайно в окружении епископа.

Также станут называть церковь в Вильснаке — церковь Блаженных Мучеников. Уже с самого начала не было разногласий в том решении, что следует в новой церкви устроить под алтарем крипту и поместить в ней часть останков убиенных, которые чудесным образом сподобились последнего причастия. На кладбище же, что было рядом, поставили особую часовню. Многие, кто приходил туда, обретали неожиданное исцеление от телесных страданий, а иные нарочно молились об этом и получали желаемое. Случались и невероятные спасения, когда захваченные разбойниками молили о заступничестве вильснакских мучеников и помощь приходила — то в лице какого-нибудь рыцаря с отрядом кнехтов, то в виде внезапного ливня с грозой, что давали возможность сбежать от мучителей, а то и разбойники почему-то вдруг переменяли свои намерения и отпускали ограбленных восвояси. А несколько раз было так, что услышавшие мольбы к мученикам злодеи, то ли по велению проснувшейся совести, то ли устрашившись повелительного шепота, что начинал преследовать их повсюду, добровольно отдавались в руки правосудия.

Когда на епископской кафедре Хафельберга утвердился Отто фон Рор, а отец Йохан Кальбуц уже двенадцать лет как отошёл к Господу, дожив свои последние дни в тихом безвестном монастыре, по Империи понемногу, но упорно поползли нехорошие слухи. Будто бы умножившееся число исцелений в Вильснаке, о которых шла повсеместная молва — обман, многие даже поговаривали, что ни исцелений, ни прочих удивительных случаев не было вовсе, а кое-кто, рискуя прослыть еретиком и безбожником, даже осмеливался утверждать, что и самой Чудесной Крови быть не могло, а покойный епископ Дитрих выдумал ее, найдя чуть ли не на кухне первый попавшийся дешевый кубок с оловянным блюдом и объявив их реликвиями, чтобы раздобыть денег на новую церковь.

Представители Конгрегации могли бы сколь угодно жестко заявлять, что чудо неподдельно и о том ей известно от людей, заслуживающих всяческого доверия, однако в Конгрегации хорошо знали, что — primo: истина может выглядеть ложью в глазах, не видевших ничего, кроме лжи; что — secundo: ересь подчас питается ложью призванных хранить истину, а также — tertio: в Конгрегации намного, намного лучше, чем где-либо еще, знали о нравах прелатов. Однако никто из тех, кто с охотой сообщал Конгрегации о всяческих нечестиях (а людей, что поступали так уже не за плату, но из искреннего желания, было всё больше), не упоминал ничего стоящего о делах в Хафельбергском епископстве. Служители же местного отделения хоть и слышали то же, что и все остальные, но испытывали затруднение расследовать все обстоятельно, ибо и без того имели несколько неотложных дел и мало того, все время были на виду.

Тогда-то с особой инспекцией в Хафельсберг и был направлен человек извне — отец Эберхард Кёльпин, один из тех выпускников академии Святого Макария, кому не была наложена Печать и который определен был не к занятиям следователя, но к пастырскому служению.

Отец Эберхард прибыл в епископство с группой паломников, что в изобилии туда стремились, и не торопясь направился в Вильснак, где некоторое время внимательно наблюдал за происходящим, не пытаясь никого нарочно ни о чем расспрашивать. При нем произошел один случай, когда некий рыцарь, несколько лет как ослепший после сильного удара, но находившийся здесь с явной неохотой и только лишь по причине нежелания огорчать своих благочестивых родичей, что привезли его в Вильснак, действительно прозрел и затем долго и горячо молился, прося Небеса простить ему недостойное неверие. Также отец Эберхард был вполне уверен и в нескольких других, не менее очевидных, пусть и не таких впечатляющих исцелениях.

Но заметил он и странное — примечая каждого, кто был болен или увечен, он заподозрил, что уже в который раз узнает двоих, мужчину средних лет и женщину помоложе. Они по-разному одевались, имели разный цвет волос и выглядели то средней руки торговцем с женой, то ремесленником и крестьянкой порознь, а однажды отец Эберхард с изумлением опознал знакомые лица в старом хромом францисканце и благородной даме, которая не вставала с носилок. И всякий раз эти двое перед тем, как более не появляться в очередном обличье, громогласно хвалили Господа, вильснакских мучеников и святые реликвии за мнимое исцеление, а после того — настоятель и некие монахи в толпе велеречиво призывали паломников жертвовать свои богатства, ничтожные или великие, не скупясь ни на талер, ни на грош, и паломники жертвовали в изрядном изобилии.

Тогда произошла еще одна встреча, оказавшаяся знаменательной. В Вильснак прибыли три магистра из Пражского университета, одного из которых, самого молодого, звали отцом Яном. Богемцев в Вильснаке было много, но эти выделялись особенно — они держались особняком, подчеркнуто сторонясь толпы и не делая исключения даже для своих соотечественников, всегда односложно давая понять, что не заинтересованы сейчас поддержать беседу ни профанического свойства, ни просвещенную, и имели вид всегда озабоченный и притом немного надменный, хотя и перемежаемый некоторой снисходительностью.

Тут же случился и небольшой скандал, когда настоятель показывал народу сделанную из серебра руку в натуральную величину и громко рассказывал о том, как пожертвовавший церкви эту руку, копию своей собственной, что была парализована, стал здоров — какой-то богемец в потрепанной, некогда приличной одежде пытался протиснуться сквозь толпу и притом кричал на ломаном немецком, что все это ложь, он и есть тот, кто потратил последние средства на драгоценную безделку, но вот его рука, и она по-прежнему не подвижнее полена. Добраться до настоятеля богемцу не удалось, в толпе раздались возгласы — «врун! неверующий!», смутьяна сначала плотным полукольцом обхватили монахи, аккуратно отталкивая назад, а там, ближе к дверям, его подхватили стражники и выволокли прочь.

Пока настоятель призывал толпу и, попутно, Господа, не гневаться на несчастного, который, очевидно, просто потерял терпение и поддался греху отчаяния, отец Эберхард, призвав на помощь свои не слишком обширные познания в богемском наречии, которое он успел хорошенько подзабыть после обучения, внимательно прислушался к короткому, но очень эмоциональному разговору трех пражских магистров, что состоялся у них тут же, перед тем как они развернулись и быстро покинули церковь: «…я так и знал, что это мошенничество…чего еще ждать от немецких чудес?…они и на своей земле так же жадны, как и там, где их не звали…о, архиепископ будет доволен!…нет, его жаль, но надо просто уходить, могут заподозрить…они еще ответят».

И они ответили. Два месяца длились аресты, еще полгода — следствие и процесс, на котором отец Эберхард был тайным свидетелем, чье имя и положение не разглашались. Участниками в сговоре были дюжина священников, включая настоятеля церкви Чудесной Крови и Блаженных Мучеников, несколько десятков пройдох и ловкачей, что разыгрывали исцелившихся и попутно не гнушались воровством у паломников, бандиты, которые нанимались специально для того, чтобы, напугав как следует своих жертв, отпускать их, дабы последние уверялись в сверхъестественном вмешательстве, но главное — цепочка вела к епископу фон Рору, который оказался инициатором и главным выгодоприобретателем кощунственного предприятия.

Отто фон Рор был обвинен, помимо прочего, в экстраординарном богохульстве и надругательстве над божественным чудом, признан полностью виновным по всем пунктам и привезен для сожжения с предварительным усыплением в то же место, где тринадцать лет тому назад четвертовали и сожгли немыслимое чудовище в человеческом облике, раубриттера фон Бюлова вместе с его нечестивыми братьями, для поимки которого объединенному войску наемников Ханзы и людей Императора пришлось провести настоящую маленькую войну…

Еще через полгода отец Эберхард получил новое поручение, на этот раз иного свойства. Те трое магистров, встреченные им в Вильснаке, были тогда посланниками архиепископа Пражского, Збынека Зайица, что сменил достойного Иоанна фон Йенштейна, при котором Прагу потрясло ужасающее появление Дикой Охоты.

Архиепископ Збынек не был сведущ в богословии, и даже те, кто не был его недругами, признавали, что с обязанностями члена королевского совета Збынек фон Хазенбург справлялся не в пример лучше, например — возглавив войско, что послано было Императором Рудольфом на помощь Фридриху Хоэнцоллерну, усмирявшему бунтующую знать Бранденбурга, притом архиепископ Збынек был еще и убежденным патриотом Богемии, ставя интересы природных богемцев (неважно, настоящие или надуманные), выше остального, о чем по долгу положения полагалось бы ему иметь заботу. Не упускал архиепископ случая подчеркнуть в глазах Императора недостатки того, что делалось немцем и всячески возвысить достоинства того, что совершалось богемцем, потому и отправил тогда свою комиссию в Вильснак, включив в нее отца Яна Гуса, хорошо известного не только своим непримиримым отношением к злоупотреблениям, повсеместно совершавшимся прелатами и клиром при попустительстве, а иногда и прямом поощрении из Рима, но и нелюбовью к баварцам, саксонцам, швабам и прочим чужакам немецкого языка, а также своеобразными взглядами на таинство пресуществления.

Несколько месяцев, по возвращении комиссии с докладом, читалась по приказу архиепископа во многих приходах Богемии проповедь, в которой призывалось прекратить бесполезные и нимало не душеполезные паломничества в Вильснак, пока не пришло в Прагу известие о том, что инквизиторы Конгрегации арестовали нечестивцев, подделывавших Господни чудеса, а Великий Инквизитор Империи отец Бруно Хоффмайер нарочным посланием оповещает всех архиепископов и епископов, каноников и аббатов, священников и монахов, а также мирян всех званий, сословий и состояния, что вместе с тем — чудеса в Вильснаке несомненны и имели место быть точно так же, как и иные чудеса, памятные на этом веку жителям Праги и Бамберга, а Господь не бывает поругаем ложью кощунников и мздоимцев.

Известие это чрезвычайно смутило архиепископа Зайица, однако он, хоть и приказал прекратить проповедь, все равно продолжал благожелательно прислушиваться к речам отца Яна, который был много образованнее его и легко мог убедить архиепископа в своей правоте. Тогда же отец Ян преподнес архиепископу свой новый трактат, в котором утверждал, что истинному христианину не требуются ни знамения, ни чудеса, но достаточно только Евангелия, а священникам следует больше проповедовать учение Христа, нежели рассказывать о сверхъестественном, причастие же — в первую очередь воспоминание о жертве Сына Господня, должное поддерживать в христианах добрые нравы, и только во вторую — принятие Крови и Плоти, что присутствуют в хлебе и вине лишь невидимо. Объявлено было, что магистр Ян Гус выступит в университете Праги публично, где зачитает свое сочинение всем, кто бы ни пожелал услышать его и сумеет понять сказанное.

Так и случилось: талантлив был отец Ян Гус, и набившиеся в аудиторию студенты, профессора, толпившиеся у дверей в прилегавших коридорах благородные господа и простые горожане из тех, что хоть и не были образованы, но не упускали случая послушать ученые речи, встретили слова отца Яна одобрительным шумом и восторженными восклицаниями. Но тут, пользуясь правом на диспут и званием магистра, что у него было, слово взял отец Эберхард Кёльпин, заблаговременно прибывший в Прагу. Он сказал, что действительно, нет нужды истинному христианину в знамениях и чудесах, ведь поступает христианин как должно не из страха перед гневом Господа и не от изумления перед силой явлений сверхнатурального, но из любви к ближнему, что заповедана Иисусом Христом, но разве любовь к ближнему повсеместна и обычна? Разве не обычно и повсеместно совсем иное — когда человек ближнему волк и к дальнему присматривается алчным взглядом, когда смерть, страдания и горе щедро раздают людям не только лишь малефики и злобные духи, но живущие здесь, рядом, обычные люди, которым не нужно для успеха своих желаний иметь особенных способностей, но достаточно иметь себялюбие и злобу? Да, проповедь учения Христова важна неизмеримо. Но и здесь, и там случается, что слова человеческие, пусть и повторяющие в точности слова Господни, бессильны и тогда — тогда Господь в милости своей являет свои знаки, дабы раскрылись глаза у не желающих видеть. О чем говорит нам Чудесная Кровь Вильснака? Неужто о важности причастия? Нет, она говорит об ужасающей жестокости одних и безмерных страданиях других, о вопле невинных и правосудии для мучителей, а также о том, что тайное непременно станет явным и ничто не скроется от всеведения Господа о наших деяниях и наших помыслах. Пепел блаженных мучеников стучится в наши сердца и призывает нас устроить так, чтобы не повторялось более злодеяний, чтобы наделенные властью и силой были справедливы и блюли закон Божий, что отражается в меру нашего разумения и несовершенства в законе человеческом. И призывает громче, отчетливей и ясней, чем проповеди, для которых уши наши, увы, открываются ненадолго. Что же касается пресуществления — отрицать возможность его зримого явления значит отрицать могущество Господа.

Так говорил отец Эберхард Кёльпин, и те, кто поначалу шикали на него и выкрикивали обидные слова в адрес немецкого попа, теперь молча внимали. Затем, когда закончил свою речь отец Эберхард, не нашлось у отца Яна Гуса, что возразить ему. И долго ещё в Праге обсуждали тот диспут, в университете, в кабачках и на площадях повторяли на разные лады слова приезжего священника, что нет перед Господом ни немца, ни богемца, а есть лишь грешники и святые, и не было согласия в обсуждающих, но задумывались все. В том же году утвердил Император Рудольф кандидатуру нового епископа Хафельберга, которую ему подсказали влиятельные друзья отца Эберхарда, и клир в Хафельберге был единодушен с Императором.

В австрийском походе Кёльпин принял участие по собственной просьбе, и казалось, что все происходящее доставляет ему неизъяснимое удовольствие. Неутомимый и вездесущий святой отец, в отличие от майстера инквизитора, явно понимал, зачем он здесь, и всегда находил чем заняться и к какому делу себя приложить. Он почти не появлялся в той части лагеря, где стоял его шатер — Кёльпина можно было видеть то с кем-то из священников, сопровождавших армию, то с Фридрихом, то с кем-то из рядовых солдат, то в стане сестер-целительниц. Время от времени этот деятельный вихрь врывался в конгрегатский шатер, внося с собой набор новостей, вопросов и советов. Советы Кёльпин исхитрялся рассыпать как-то легко и ненавязчиво, ни единым словом или взглядом не давая понять Курту, которому он, вообще говоря, подчинялся de jure, что в ситуации разбирается куда легче и лучше него, и так же походя перехватывал у майстера члена Совета пару-другую необходимых на сегодня обязанностей, к которым тот не знал, как подступиться. Делать это, правду сказать, приходилось все реже, и за это мимоходное и крайне обходительное обучение организаторскому мастерству Курт был младому детищу Конгрегации безмерно благодарен.

На шепотом заданный однажды вопрос Мартина, а не тайный ли стриг господин епископ и спит ли он хоть когда-нибудь, Курт даже не улыбнулся — шутки шутками, а вообразить, как этот человек успевает всюду, знает всё и помнит обо всех, он мог с трудом. Один только костяк армии — баварский легион Фридриха — если верно помнил Курт, включал в себя четыре тысячи человек пехоты и шесть сотен рыцарей, к которым прилагался, по выражению Альты, походный священнический комплект, и весь этот набор святых отцов и служек так или иначе мог рассчитывать на доброе слово и совет, пусть даже и по мелочи, епископа Кёльпина, хоть то и не входило в его обязанности, ибо попечение над ними имел делла Скала, впрочем — последний был не против вездесущести собрата. И если это еще как-то умещалось в голове, то невероятная способность епископа помнить по именам, фанлейнам приписки, привычкам и внешности всех священников имперской многотысячной армии вгоняла майстера инквизитора в почти священный трепет.

Однако больше, чем епископ, Курта поражал свежеизбранный Император. Заглянув глубоко в собственную душу и как следует в ней покопавшись, он был вынужден признать, что все еще подспудно воспринимал венценосца как мальчишку — того самого, увиденного впервые в лагере зондеров, уже многое понимающим, но все еще мало на что способным, зато под завязку набитым собственными представлениями о благородстве и долге. И хотя представления, in universum, остались во многом неизменными, что регулярно приводило в тихое отчаяние Совет, все же мальчишка давно повзрослел, а майстер инквизитор все еще с трудом это осознавал.

Да, этот мальчишка отвоевал себе герцогство и усмирил Гельвецию, и Курт прекрасно знал, что Фридрих обязан этим исключительно самому себе — своему таланту и своему разуму, однако сия информация существовала точно сама по себе, неким независимым фактом, известным, но не осознаваемым — как знание о далеких странах, где никогда не падает снег, или о странных животных, которых он никогда не видел и не увидит. Теперь же он имел возможность наблюдать за тем, как вершится все то, о чем прежде узнавал post factum, и уже не раз приходила мысль, насколько далеки от реальности сочинители народных небылиц и сказок, в коих вершиной счастья для героя представлялись небывалой красоты принцесса и королевская корона. Курт и прежде ни минуты не сомневался, что большинство таких мечтателей, пробыв в королевской шкуре неделю, запросились бы обратно в родные поля и свинарники со слезами и стенаниями, а теперь развеялись бы последние сомнения, если б таковые и оставались.

Подобно епископу Кёльпину, Фридрих также ни минуты не сидел на месте, возникая там и тут, а когда все же удавалось обнаружить его в королевском шатре, вокруг толпились оберсты и хауптманны или кто-то из разведчиков, или шарфюреры зондергрупп, созданных по образцу конгрегатских, или кто-то, кого Курт вообще затруднялся идентифицировать хоть как-то. Вынужденно, в силу свалившихся на него обязанностей, присутствующий почти на каждом таком спонтанном или созванном совете майстер инквизитор поначалу ощущал себя мелким монастырским писцом или городским стражником, случайно забредшим туда, где ему быть не полагается и делать, вообще говоря, нечего. И лишь помощь и деликатные подсказки епископа Кёльпина позволили начать понимать хоть что-то из творимого венценосным мальчишкой.

«Александр Великий помнил в лицо каждого из трех тысяч своих воинов» — Курт всегда привычно воспринимал это как байку, каковые нарождаются, как грибы после дождя, вокруг всякого приметного правителя, однако за четыре месяца в этом убеждении пришлось не раз усомниться.

«Кайзер Фриц» — это междусобойное именование Курт слышал уже не раз и от рыцарей, и от простых пехотинцев, и нельзя было не заметить, что произносится это всегда с почти родственной теплотой.

Не было ничего особенно удивительного в том, что Фридрих помнил в лицо и по имени не только каждого баннерриттера, но и большинство подчиненных им рыцарей (впрочем, Курт подозревал, что не большинство, а всех), однако не раз доводилось видеть, как молодой Император приветствует по имени случайно попавшегося на пути простого латника. Фридрих знал каждого разведчика и командира стрелков. Фридрих знал и помнил всех священников, конгрегатских expertus’ов, армейских лекарей и сестер-целительниц. Фридрих, казалось, помнил даже клички мулов из обоза. Разбуженный ночью, мог припомнить расстановку сил, сменившуюся накануне вечером, еще раньше, чем до конца проснуться; в этом пришлось убедиться майстеру инквизитору лично, когда вставший на ночевку лагерь был атакован невесть откуда взявшимся войском. Потом expertus’ы объяснят, как так могло выйти, однако разведчики Фридриха, насколько знал Курт, так и остались в расстроенных чувствах, видя в случившемся исключительно свой прокол.

Впрочем, Австрия самой природой была неплохо подготовлена к приему гостей, и помощь малефиков не всегда была потребна тем, кто знал все эти дороги, обрывы, леса и внезапно возникающие на пути речушки, не отмеченные на картах — мелкие, но стремительные и способные задержать огромную армию не хуже тщательно спланированной засады. В самый разгар этого жаркого, как ад, лета многие из них усыхали до небольших быстрых ручьев, и больших усилий стоило не поддаться искушению и не воспринять это как знак благоволения свыше. Насколько бы замедлилось и без того неспешное продвижение войска, окажись этот лето дождливым и сырым, лучше было даже не думать.

Армия буквально ползла — похожая на растолстевшую гигантскую змею, объевшуюся сверх меры и жаждущую покоя в своей норе. Все то, что в хрониках и летописях выглядело как две строчки с несколькими цифрами и стремительными атаками и схватками, в реальности оказалось муторными, утомительными неделями и месяцами долгих переходов.

В лагере под Констанцем Фридрих оставил двести из трехсот размещенных там бойцов — город, заполоненный тысячами вооруженных гостей, большинство из которых на дух не переносило друг друга, и переживший такую встряску, какую ему устроил Косса, просто нельзя было оставить без охраны и защиты. На них же оставалась и помощь епископу-фюрсту в защите от вероятного нападения извне, и благодаря добытым Жижкой картам все возможные пути атаки с австрийской территории были под присмотром и контролем.

Едва придя в себя, вместе с сотней всадников императорской гвардии Фридрих направился навстречу основным силам, что в эти дни по сигналу, полученному с голубем, стягивались к границе неподалеку от Пассау. Разумеется, идти через земли Тирольца никто и не планировал; неизвестно, поверил ли Альбрехт полученной от брата информации и ждали ли на тирольских землях готовые к встрече гостей войска, но рисковать было ни к чему. Пройти основную часть пути по своей земле, не ожидая всякую минуту нападения, и войти через границу сразу на земли Альбрехта, не таща лишний раз людей через перевалы и не растеряв их на пути к цели, было куда сподручней.

Потом Фридрих расхвалит всех, вплоть до рядовых солдат, и скажет, что все было исполнено быстро и без лишних проволочек. Он сам со своей сотней быстро добрался до предместья Пассау, рассредоточенный вдоль границы баварский легион быстро собрался в указанном месте, быстро подтянулись основные силы имперской армии, быстро направились к границе войска курфюрстов, быстро объединенное войско миновало границу, быстро пронеслось по австрийской земле, быстро форсировав Донау…

Это и впрямь было быстро, разумом Курт это понимал. И четыре с лишним месяца, которые когда-нибудь будут указаны в хронике в нескольких строчках, вызовут у читающего уважительный кивок — протащить тысячи пехотинцев, сотни рыцарей, стрелков, артиллерию, осадные машины и обозы со всем прилагавшимся скарбом через вражескую территорию, беря городки и замки, встречая вражеские войска в засадах и форсируя реки, было достижением и впрямь немалым. Объективно это было так. А субъективно — время бежало, время убегало, словно некогда исчезнувший Предел дотянулся и сюда, и затягивал, затягивал в себя дни, недели, месяцы, вместе с тем вытягивая их в бесконечность, и перевалило за середину лето, и закончилось, и пришел сентябрь, а до цели как было, так и оставалось еще невесть сколько дней, переходов и боев…

Бесконечность пожирала время, порой выплескивая из себя сжатые в секунды дни, делая скачок — и вновь растягиваясь гигантской усталой змеей. Курт поневоле постигал на собственной шкуре, что за летописными строчками и цифрами скрываются скучные, но важные понятия вроде «исходный рубеж», «форсированный марш» и «малый привал». Через месяц он уже отмечал происходящее не днями недели, а событиями. Вторжение через границу. Первый бой. Взятый замок. Второй замок. Бой на равнине. Бой в густой роще.

Городок-крепость — мелкий и чахлый, взятый почти без боя, легко и быстро. Отравленный колодец и больше сотни смертей, прежде чем успели это заметить; имперцев и все до единого местные жители — несколько семей, не ушедших вместе с отступившими защитниками. Защитники с методами не церемонились…

Снова переход, снова вытянутое и сжавшееся время — и снова отсчет событий. Нападение на ночевке. Взятый замок. Взятый городок. Бой за мост и переход Донау. Замок. Город. Бой на равнине. Переправа. Городок. Замок.

Долина Вахау — и отсчет пошел чаще. Замок. Замок. Переправа. Замок. Большой замок. Хорошо укрепленный замок. Маленький и похожий на крепость-призрак. Крупный, но населенный десятком человек. Мелкий и забитый бойцами по самую крышу, как бочка — соленой рыбой. Замок в запустении и с пятком дряхлых солдат на защите. Замок на скале. Замок у дороги…

Вахау была напичкана замками, как праздничный пирог — орехами, и вскоре Курт ad verbum[182] потерял им счет. Какие-то приходилось осаждать день, какие-то — три, какие-то брались сходу, два сдались без боя, а какие-то просто открывались изнутри спустя полчаса после тихого ухода из лагеря к замку зондергруппы легиона.

Крепость зальцбургского архиепископа, над взятием которой Фридрих долго ломал голову задолго до вторжения, в итоге просто оставили в стороне. Покорить эту твердыню не удавалось еще никому за всю историю ее существования, и тратить силы на то, чтобы испытать замок на прочность снова, Император счел лишней тратой времени. В конце концов, если победа останется за имперским войском — взять Хоэнзальцбург в осаду и держать хоть десять лет никто уже не помешает, а если Империи суждено проиграть — еретичествующий архиепископ будет наименьшей проблемой. Собственное войско архиепископа на подмогу союзнику не спешило, а наемническая бригада, попытавшаяся ударить наступающему райхсверу в спину, осталась лежать под ногами настигшей ее армии саксонского герцога, совершившего невероятно стремительный рывок для воссоединения с основными силами.

«Невероятно стремительно»… Так сказал Фридрих и так, опять же, подсказывал здравый смысл, однако смириться с тем, что теперь этим словом принято называть многодневные и многонедельные отрезки времени, Курту все еще было нелегко, и эта новая жизнь с новыми истинами и правилами, новыми условностями и фактами принималась с трудом.


Загрузка...