Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus[151]…
Вытравить из мыслей эту строчку, засевшую в разуме, не выходило никак. В голову не шли молитвы об усопшем, как Курт ни старался, не шли простые, мирские горестные сетования или, напротив, отрадные мысли об освобождении, коего так чаял покойный и каковое, наконец, получил. В мыслях и чувствах не обретали отклика мысли о деле, и даже тревога о Мартине, оставшемся в одиночестве у тела фон Вегерхофа, была какой-то мутной и далекой. В мыслях и чувствах прочно водворилось серое, сухое равнодушие. Так, наверное, чувствовала бы себя марионетка уличного гистриона, если б вдруг обрела разум и осознание.
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus…
Все необходимое Курт исполнял механически и бездумно, тело само шло, куда следовало, губы складывали слова сами по себе, голос звучал сам собою, производя нужные слова, разум наблюдал за происходящим, отмечая в мысленном списке исполненные дела. Дойти до отца Конрада. Договориться об отпевании. Принять соболезнования. Навестить графа Грайерца. Кратко изложить ситуацию. Принять соболезнования. Договориться о предоставлении части семейного склепа и льда с солью из продуктового ледника для сохранения тела почившего до прибытия служителей Конгрегации. Принять благодарность за избавление и заверения в полнейшей готовности предоставить все, что угодно.
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus…
Найти фон Нойбауэра, возвратиться с ним в дом матушки Лессар. Дождаться священника. Составить протокол освидетельствования тела. Снова принять соболезнования. Отговориться обтекаемым «малефиция» в ответ на ошеломление и вопросы. Передать фон Нойбауэру шифрованное послание для Бруно и Висконти, потребовать немедленной отправки гонца в Констанц. Выставить рыцаря и священника прочь, не давая им времени заподозрить, что майстер Бекер хмур и бледен не только лишь из-за печали по погибшему сослужителю.
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus…
Попытаться вытянуть из Мартина честный ответ о самочувствии. Наткнуться на глухую стену. Повторить попытку. Услышать неохотное «мутно». Попытаться вытянуть подробности. Вытянув, велеть не покидать дома. Услышать явное и нескрываемое облегчение в ответном «хорошо».
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus…
Помочь прибывшим графским слугам с погрузкой тела и размещением его на месте. Снова ответить «малефиция» на изумление графа, лично явившегося почтить погибшего служителя Божия. Снова принять соболезнования. Явиться к лагерю паломников, пресечь попытки фон Нойбауэра отправить майстера инквизитора отдыхать до завтра. Велеть бойцам освободить от паломников и обустроить для допросов ближний уголок лагеря, выставить четверых в охрану рядом. Повелеть приводить паломников по одному.
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus…
Провести почти пять часов за разговорами. Отметить ответы каждого из двадцати двух допрошенных. Приказать вывести из лагеря детей (четверо мальчишек и две девочки в возрасте от трех до десяти), повелеть найти для них место содержания. Поблагодарить фон Нойбауэра за выдержку, пожать руки бойцам, оставить охрану вокруг лагеря до особого распоряжения.
Уже в сумерках вернуться в дом.
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus…
Scio opera tua[152]…
Дом пропитался сумерками. Сумерками и тишиной. Они свились в единый клубок, оплетя жилище от кровли до порога, плотный ком сумрака и безмолвия заполонил комнаты, смотрел из окон, встретил за дверью. Шаги разбивали тишину и шуршали ее осколками, тонкими и хрупкими, как ледяная корка, а сумрак лишь плотнее сбивался вокруг, словно пытаясь утаить нечто в глубине себя…
У закрытой двери комнаты Мартина Курт остановился, вслушавшись; рука потянулась к арбалету на плече, помедлила и опустилась, решительно толкнув толстую створу. Курт сделал шаг вперед, ком сумрака и безмолвия содрогнулся, пропустив пришельца в себя, и снова замер, затаившись.
Мартин стоял у стены, упершись в нее ладонями, сгорбившись и опустив голову, и на звук открывшейся двери и шагов не обернулся. Курт медленно прошел внутрь и остановился у стола, окинув комнату взглядом.
Постель разворошена и смята. Подушка валяется у стены. Один из двух табуретов лежит рядом с нею, ножка треснула и почти переломилась. На темном старом дереве стены свежая ссадина. В одной из досок столешницы — заметная трещина, Сигнум — рядом с нею на столе, опрокинутый светильник — на полу в темном пятне масла, впитавшегося в пол…
— Я бы не входил на твоем месте.
Голос… Этот голос. Эти знакомые сухие льдины в шипящем шепоте. Голос другой, лед — тот же…
— Почему?
Сгорбленная спина распрямилась, но Мартин так и не обернулся, оставшись стоять, как стоял, упираясь в стену обеими руками, точно боясь упасть.
— Тебе не понравится то, что увидишь.
— Так себе аргумент, — отозвался Курт сдержанно. — Я и сам себе не слишком нравлюсь.
Мартин снова ссутулился, не ответив, и ткнулся лбом в стену, так и оставшись спиной к двери. Курт еще мгновение стоял на месте, потом медленно развернулся, вышел в общую комнату, взял светильник со стола и прошел с ним в пустую кухню. В очаге, как и следовало ожидать, было холодно и темно, и огонь пришлось разводить самому. Возвратившись с горящим светильником в комнату Мартина, он подтянул к себе уцелевший табурет, водрузил лампу на стол и уселся, упершись локтями в столешницу.
Тишина в полумраке, растворяемом крохотным язычком пламени, стала словно еще глубже, еще плотнее и будто физически ощутимой, и мгновения молчания повлеклись одно за другим — долго, тягуче.
— Ты так уверенно сказал, что я справлюсь, — снова заговорил Мартин и, помолчав, добавил: — И я так был в этом уверен.
Он умолк, еще ниже опустив голову и шумно вздохнув, и медленно, нехотя обернулся. Курт остался сидеть, как сидел, не изменившись в лице, не сказав ни слова, не шевельнувшись, не отведя взгляда…
— Я считал, что самыми тяжелыми были часы самого обращения, — продолжил Мартин глухо, привалившись спиной к стене и уставясь в пол у своих ног. — Тогда словно проживаешь целую жизнь. Во множестве вариантов, в бездне возможностей, и все они такие… соблазнительные. Легкие. Подкупающие. Такие привлекательные. И только один — неприятный и тяжелый. Его не хочется принимать. А ведь есть еще и пограничные пути. Их тоже можно выбрать. Не так тяжело, не так неприятно, не так много придется на себя брать, просто поступиться какой-то мелочью, совсем немного… И память сдается, память не хочет помогать, она отступает, и ты словно младенец — без прошлого, без убеждений, без веры, без себя самого, стоишь в начале пути перед множеством дорог и делаешь шаг по каждой из них, решая, хочешь ли идти дальше. Решаешь здесь и сейчас, заново, не помня себя.
Мартин умолк, все так же стоя у стены и глядя под ноги, и Курт молчал, ничего не говоря и не спрашивая, и никак не выходило отделаться от ощущения déjà vu, и пусть слова были другие, история — другая, голос — другой, другой город, другое время, но все это уже было четверть века назад. Целая жизнь…
— Когда приходишь в себя, все это забывается.
Мартин приподнял голову, но на собеседника не смотрел, обратив взгляд к окну, где уже сгущалась темнота — стремительная и плотная.
— Ты лишь помнишь, что что-то было. Что-то… трудное, как первая исповедь. Что-то опасное, что могло повернуть всё по-другому. И еще облегчение. Невероятное и воодушевляющее, и кажется, что можешь горы свернуть и больше уже ничто не страшно. Как после первой серьезной стычки, когда не на тренировке в лагере, а в бою, где потерять можно жизнь, а не одобрение наставника, и такой подъем, такое чувство… свободы. Чувство, что все позади. Ты не помнишь, что именно, но знаешь, что позади, что ты это прошел, прожил, миновал. Потом проходит время — и разум начинает подозревать неладное, потому что постепенно возвращается память о том, что было…
Огонь светильника отразился в полированном цирконе глаз, когда Мартин отвернулся от окна и уставился на пламя, по-прежнему стоя у стены и не приближаясь.
— Поначалу это терпимо. Рядом мастер, и это… это как будто тебе, одноногому, подставляют плечо. Идти тяжело, неудобно, но все-таки можно, и ты не падаешь и знаешь, что не упадешь. А потом… Потом ты остаешься один, и все это обваливается и рассыпается, как старая стена, по которой ударили тараном. И с той стороны прорывается всё — всё сразу. Ты остаешься один на один с проснувшейся памятью и снова возвращаешься туда, к началу всех дорог, только теперь — помня себя и понимая, чего стоит выбор. И снова выбираешь.
— Разве теперь выбор не должен стать легче?
Мартин распрямился, отступив от стены, и впервые за эти минуты поднял взгляд к собеседнику, болезненно усмехнувшись:
— В том-то и дело. Намного легче. Слишком легко.
От того, каким чужим снова стал этот взгляд, Курта передернуло, и он всей душой надеялся, что лицо удалось сохранить невозмутимым. Тот помедлил, то ли следя за его реакцией, то ли прислушиваясь к себе самому, и вздохнул:
— Я сейчас пытаюсь напомнить себе, что я вообще делаю на этом распутье. Что привело меня сюда и зачем мне этот выбор. Это… — он запнулся, подбирая слова, и через силу продолжил: — Это первое, что пытается уйти. Чувства. Хоть какие-то. Они разбегаются, как цыплята из опрокинутой корзины. И я смотрю на них — и понимаю, что так будет лучше, так будет спокойней и легче.
— Я когда-то тоже так думал, — осторожно заметил Курт и Мартин вдруг рассмеялся:
— Да брось! Ты и сейчас так думаешь. Тебя пугает, что я говорю об этом так откровенно, но будь обстоятельства иными — ты же первый сказал бы, что все верно, что все это лишнее и только мешает жить, и быть может, это не следствие обращения, может, это настоящий я просыпаюсь? Может, просто от тебя я унаследовал это бесчувствие, и лишь воспитание отца Бруно наслоило на него то, что я считал своим? Ты же всегда таким был, — все более уверенно продолжал Мартин. — Ты проводил дни и годы на службе, видя собственных детей раз в сто лет, проводя с ними когда дни, а когда и часы, и легко расставался, снова уходя, потому что дело, потому что служба, потому что так надо. Ты и к нам приходил, потому что надо. Не потому что чувствовал необходимость, а потому что так положено, так заведено, да и для воспитания будущих служителей полезно.
— Ты ошибаешься.
— Нет! — рявкнул Мартин так, что он вздрогнул, и едва удалось удержать на столе руку, готовую схватиться за арбалет. — Я не ошибаюсь. Где ты был сегодня весь день? Исполнял свой долг! — нарочито торжественно провозгласил он и, в три стремительных шага приблизившись, уперся в столешницу ладонями, нависнув над сидящим собеседником и понизив голос до сдавленного шепота: — Работа. Служба. Дело. Вот что на первом месте. Ты видел, что со мной неладно. Видел. Понимал. Но сюда явился лишь после того, как закончил с делами. И так было — всегда. Скажи еще раз, что я ошибаюсь.
— Ты ошибаешься, — повторил Курт, не отводя взгляда от глаз напротив.
— А ты врешь, — широко улыбнулся Мартин и распрямился, глядя на него сверху вниз. — Я понимаю, зачем. Впрочем, как знать… Вдруг ты и сам в это веришь и врешь в первую очередь себе самому. А я так не хочу. Я хочу знать, во что верю, чем живу и кто я такой.
— Думаешь, легкий выбор даст ответ на все эти вопросы? Пусть разбегаются твои ненужные чувства, спроси разум: когда-нибудь так было, с тобой или кем другим, чтобы самый легкий путь давал самые верные ответы?
— Верные — для кого?
— Для себя. Если не верные, то хотя бы честные. Я лгу, по-твоему? Так и ты не слишком честен. Одно из чувств ты отпускать не желаешь, ты сейчас держишь его обеими руками, лелеешь и взращиваешь. Ожесточение. Зачем оно тебе? Не затем ли, что им так легко прикрыть пустоту, которая открылась перед тобой и в тебе?
— Да что ты обо мне знаешь?! — снова повысил голос Мартин. — Что ты вообще понимаешь во мне? В том, что происходит? Ни-че-го! — выкрикнул он, снова упершись в стол и подавшись вперед, и полированный циркон в глазах блеснул багровым, отразив пламя светильника. — Слова, слова, слова… Пустые слова! В них нет смысла, во всем этом нет смысла! Нет! Никакого! Смысла!
Сжатый кулак ударил в столешницу, трещина в доске расселась, став толщиной с палец, и Курт едва успел подхватить светильник, не дав ему опрокинуться. Мартин отпрянул, на миг застыв на месте, и метнулся прочь, с утробным рычанием ударив кулаком стену раз, другой, третий, и, точно разом утратив все силы, со стоном сполз на пол, смолкнув и ткнувшись в стену лбом.
Курт еще мгновение сидел со светильником в руке, ожидая неведомо чего, и медленно, осторожно поставил его обратно на стол, стараясь не стукнуть донцем. Мартин не шевелился, все так же скорчившись у стены, и в тишине было слышно, как он дышит — часто и хрипло, точно раненый.
— Пустота… — тихо произнес он, наконец, и обернулся, оставшись сидеть на полу, устало привалившись к стене спиною. — Даже не знаешь, насколько ты прав. Ощущение, будто выскребли все внутренности, и тут… — ладонь легла на грудь, и пальцы сжались, собрав складки рубашки в кулак, — тут словно дыра. Настоящая, без метафор. Я не знаю, что с этим делать. Я… не смог. Я ошибся. Слишком много на себя взял.
— Мы все сильнее, чем думаем, — негромко возразил Курт, и тот замотал головой:
— Нет. Я — нет. Самонадеянность, любопытство, безрассудство — этого оказалось много, а силы духа и веры недостало. Я сдаюсь. Я сползаю в эту дыру, все быстрее и безвозвратней. Эта пустота разрастается, тянет в себя, и я падаю, и скоро пути назад не будет, потому что чем глубже — тем больше мне по душе там, в этой пустоте. Если перестать ей противиться, станет легче, знаю. И у меня все меньше и меньше сил и… желания держаться.
— Ведь ты понимаешь, что это не будет длиться вечно, — осторожно заметил Курт. — Ты ведь понимаешь, что это просто последний удар, и его надо просто сдержать.
— «Просто»… — болезненно усмехнулся Мартин. — Это не просто.
— Глупо будет говорить «понимаю», потому что я могу вообразить, могу предположить, но не смогу всецело понять…
— Именно, — оборвал тот и медленно поднял голову, снова обратив взгляд к Курту. — Именно так. Сейчас меня понимаю только я, только я могу делать выводы, потому что только я понимаю и чувствую, что происходит и чем все закончится. Только я понимаю, что больше не смогу. Когда я сдамся — а я сдамся — всем будет плохо… Я не смогу нанести себе повреждения, несовместимые с жизнью, — продолжил Мартин устало, не услышав ответа. — Это теперь, как я понимаю, технически сложно. А чуть позже — не позволю это сделать тебе.
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus…
— Отчаяние — плохой советчик, — произнес Курт, наконец, и тот качнул головой:
— Нет. Это не отчаянье, а всего лишь верная оценка собственных сил. Я не справился, надо это признать и исправить, насколько возможно. Пока это возможно.
«Ты хороший следователь, Гессе. Ты все сделал правильно. Не вздумай в той же ситуации в будущем поступить по-другому; иначе — за что я сейчас подыхаю?»…
Голос из далекого прошлого, умирающий напарник на берегу Везера, арбалет в руке, дождь, кровь на руках и никаких сомнений, что поступил верно. Что выхода не было.
Scio opera tua…
— Хорошо, — отозвался Курт.
Он поднялся и медленно снял арбалет с плеча; Мартин сдержанно кивнул, распрямившись, но все так же оставшись сидеть на полу у стены. Курт еще мгновение стоял со сложенным оружием в руке, потом развернулся и размеренно прошагал к выходу из комнаты; переступив порог, бросил арбалет на пол, отправил следом оба кинжала и, возвратившись в комнату, закрыл дверь и вдвинул засов в петли.
— Что ты делаешь? — напряженно спросил Мартин, и он пожал плечами, усевшись снова на табурет у стола:
— Исправляю, что возможно, пока это возможно.
— Ты совершаешь ошибку.
— Нет.
Нет, Дитрих. Сейчас все иначе…
— Нет, — повторил он твердо. — Сейчас выход есть, тебе просто надо до него дойти. И ты дойдешь. Отступать некуда, Мартин, позади преисподняя. Не говоря уж о том, как ты разочаруешь Готтер и Альту, и я не знаю, что из этого страшнее.
Тот вскочил на ноги одним движением, в следующий миг уже оказавшись у двери — разом, вдруг, неуловимо стремительно…
— Вот, — сдавленно произнес Мартин, демонстративно ударив ладонью по створке. — Вот единственный выход, до которого я могу дойти! И мне нельзя этого позволить!
— Так не позволяй.
— Ты не слушал меня! — еще один невидимый шаг — и лихорадочно горящие глаза снова оказались прямо напротив, почти вплотную, и снова голос упал до змеиного шипения. — Не в то время ты решил поиграть в заботливого отца. Поздно. Ты ничего не исправишь. В любую минуту вот это может оказаться последним, что ты увидишь в жизни!
Scio opera tua…
— Да, — отозвался Курт спокойно, не отводя взгляда. — Когда мы с Александером вызволяли твою мать из замка стригов, один из них мне сказал примерно то же.
Мартин отшатнулся, распрямившись и отступив назад, и темный блеск в глазах потух, а лицо застыло каменной маской…
— Помнишь? — так же ровно произнес Курт. — Была жизнь до этой ночи. Были люди и не только. Меньше суток назад вон там, в той комнате, умирал тот, благодаря кому ты сейчас живешь, и он верил в тебя. Так же, как еще ночь тому назад в тебя поверил его, а теперь и твой Мастер; а Он поверил, иначе не дал бы шанса дожить до этой минуты, когда ты отказываешься верить в самого себя и хочешь сделать все жертвы напрасными.
Мартин снова сделал назад шаг, другой, третий, а потом, пошатываясь, прошел к разворошенной постели и обессиленно уселся на кровать, сгорбившись, упершись в колени локтями и уронив лицо в ладони.
— Эта комната — твой Гефсиманский сад, — тихо сказал Курт. — Принимай чашу, которую выбрал. Горько, тяжело, невыносимо? Разумеется. Нечеловеческим возможностям — нечеловеческое искушение. Но это тебе по силам. Deus impossibilia non jubet[153].
Мартин не ответил, все так же сидя неподвижно с опущенной головой, и в полной тишине, казалось, было слышно, как крошечная пламенная бабочка покусывает фитиль лампы, как трутся тени о стены комнаты, как медленно и лениво ползет темнота через спящий город, как тянется сквозь ночь время — скрипящей ржавой цепью…
Курт сидел так же молча и на застывшую в полумраке фигуру не смотрел, замерев на месте, не шевелясь, уставившись в столешницу у своих рук.
Scio opera tua…
«Ты ничего не исправишь»…
Bonas facite vias vestras et studia vestra[154]…
«Поздно»…
— Sed et si ambulavero in valle mortis non timebo malum, quoniam tu mecum es virga tua et baculus tuus ipsa consolabuntur me[155]…
Голос Мартина прозвучал еле различимо и снова смолк, и голова так и осталась опущенной, а сам он — неподвижным, и Курт уже не был уверен в том, что действительно это слышал, что голос этот и вправду звучал, что это не было наваждением, не усталый разум подбросил то, что хотелось бы слышать. Прошла минута, другая, а тишина так и осталась понуро стоять рядом, хрупкая и дрожащая.
Тишина…
Déjà vu.
Снова ночь и тишина, снова неподвижность и ожидание. Снова минуты, бегущие галопом и ползущие медленно, как раненые змеи. Снова напряжение, распластавшееся над головой и стискивающее со всех сторон. Снова всё, как две ночи назад, и только покореженные деревья вокруг сменились стенами тесной комнаты, и крохотный огонек светильника вместо пламени костра. Но всё те же ночь и тишина, неподвижность и ожидание, и минуты, бегущие и ползущие мимо, прочь, в небытие…
Ночь за окном продвинулась за середину — так сказала луна, заглянув в окно. Ноги онемели, в пояснице уныло и обреченно ворочалась колкая боль, но Курт все так же сидел неподвижно, опасаясь нарушить тишину даже шорохом рукава по столу…
— Все-таки родительская судьба тебя настигла, — неожиданно усмехнулся Мартин и поднял, наконец, голову, распрямившись. — Тебе все же пришлось провести бессонную ночь подле голодного ребенка с душевными коликами.
— Tout se paye[156], как сказал бы один наш общий знакомец, — осторожно отозвался Курт и медленно, стараясь не морщиться от болезненных прострелов в суставах, уселся поудобней, привалившись к столешнице боком и вытянув правую ногу.
Мартин помолчал, глядя на него с выжиданием, и снова хмыкнул:
— Предпочел не заострять внимания на «голодном»… Гадаешь, что бы это значило и насколько пора пугаться последствий?
— Что тут гадать? — ровно возразил Курт. — Если б сейчас вкупе с прочими искушениями не пришел и голод — вот тогда я бы удивился.
— Да… — вздохнул Мартин, погасив усмешку, и яростно потер лицо ладонями. — Когда Александер рассказывал об этом, я воображал, что представляю, о чем речь. Однажды под контролем Хауэра я попытался провести опыт — сколько смогу вынести без воды и пищи. Без физических нагрузок, просто не пить и не есть. Сдался на четвертый день… И я считал, что знаю, чего мне ожидать и как это будет. Но нет. Это не похоже. Жажда… Голод… Это совсем не те слова. Это что-то другое. Это…
— Пустота, — тихо подсказал Курт, когда Мартин запнулся, и тот, помедлив, кивнул:
— Да. И… Он ведь с этим жил. Десятилетия. Жил, ворочал торговыми делами, ухаживал за женщинами, любил, шутил, чем-то увлекался — книгами, шахматами, взваливал на себя чужие проблемы и решал свои… И все это на краю пустоты. Ежеминутно. Как?
— У него все же было, чем эту пустоту заполнить, хотя бы отчасти, — напомнил Курт и, помолчав, договорил: — И он считал, что у тебя тоже есть чем.
Мартин не ответил; рывком поднявшись, он прошел к окну, остановился в шаге от проема и замер, глядя в ночное небо. Снова потекли минуты, скованные бездвижностью и тишиной — одна за другою, медленные и мутные, как заиленный ручей…
Курт медленно и тяжело поднялся, сделал вперед шаг, другой, третий и остановился на расстоянии вытянутой руки.
— Не забывай, — произнес он негромко, — и у него, и у тебя Мастер — один. В отличие от прочих, Он никогда и никуда не исчезнет, если только ты захочешь Его слушать и заполнить пустоту Им, а не подделкой, которой так тянет соблазниться.
От взметнувшейся руки Курт уклониться не успел, и на горле сжались пальцы каменной хваткой, не перекрывая дыхание полностью, но не давая говорить и отступить, и чужое лицо приблизилось — холодное, тусклое.
— Серьезно? — переспросил чужой голос, пересыпая слова острыми сухими льдинами. — И с каких пор ты стал таким набожным? Да ты в Макарии вошел в легенду как первейший еретик и богохульник, смеющийся над тем, что сейчас пытаешься вбить мне в голову. Десятки юных дураков мечтают «стать как Молот Ведьм» в служебных успехах, но никто, никто и никогда не приведет тебя как пример благочестия. С чего бы, а?
Лицо придвинулось еще ближе, и губы искривились в усмешке.
— Жалеешь, что не выстрелил тогда и дал мне подняться? Жалеешь, вижу. Ты сам не веришь ни единому своему слову, просто повторяешь то, что слышал от Александера — бездумно и безотчетно. «Мастер»… Ты служил Ему четверть века, и что, вспомнил ты об этом хоть раз, хотя бы один раз за эти годы?
Хватка чуть ослабла — едва-едва, по-прежнему не давая высвободиться и отступить, но позволив вдохнуть и заговорить.
— Ежедневно, — хрипло вытолкнул Курт, и пальцы сжались снова, на этот раз сильнее, и голова мягко закружилась, а воздух беспомощно застыл, с трудом протискиваясь сквозь пережатое горло.
— Вранье! — повысил голос Мартин, и рука его мелко задрожала, точно в лихорадке. — Но знаешь, даже если б ты был искренен… — кривая усмешка сползла с губ, сменившись ожесточенной гримасой. — Этот твой Мастер — его здесь нет!
Последнее слово тот выкрикнул резко и зло, оттолкнув Курта прочь, и он отступил назад, чтобы не упасть, с трудом глотая воздух — колючий и черствый, как песок.
— Уходи, — сухо сказал Мартин. — Надо было остановить меня, пока ты еще мог.
— Нет, — отозвался Курт, сдвинувшись в сторону и встав на пути к двери.
Мартин порывисто шагнул к нему, переведя дыхание тяжело и сипло, будто это его горло только что сжимали каменные тиски, и повторил — так тихо, что шепот еле расслышался:
— Уходи. Я не хочу начинать с тебя.
— Начинать — что? — ровно уточнил Курт. — Свой путь? Куда? На эту тропу ты встал, потому что у тебя была цель, а твой выбор был средством. И что теперь? Куда твой путь приведет без этой цели? Для чего тогда ты жить-то собрался, для кого, зачем, инквизитор Мартин Бекер?
От толчка ладонью в грудь Курт отлетел назад, ударился о столешницу спиной и повалился на пол; перед взором вспыхнули черные и цветные мошки, почти ослепив, а в груди заныло, отдавшись тупой болью в лопатку и плечо. Сквозь разноцветную муть он увидел, как Мартин попятился, прижимая к груди правую руку, точно раненую, но разглядеть этого знакомого чужого лица никак не удавалось — цветные мошки все роились и мельтешили, мешая видеть, и боль в груди все никак не уходила, не давая толком дышать…
Мартин медленно отвернулся и, пошатываясь, сделал шаг к окну, вновь остановившись, вперив взгляд в небо.
— Конгрегация по делам веры Священной Римской Империи, — заговорил он — тихо, с видимым усилием выговаривая каждое слово. — Следователь второго ранга Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три.
Он запнулся, встряхнул головой, ссутулившись и тяжело упершись кулаками в подоконник, и глубоко, собранно перевел дыхание.
— Конгрегация по делам веры Священной Римской Империи, — повторил он сосредоточенно и напряженно. — Следователь второго ранга Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три. Nemini dantes ullam offensionem ut non vituperetur ministerium, sed in omnibus exhibeamus nosmet ipsos sicut Dei ministros, in multa patientia, in tribulationibus, in necessitatibus, in angustiis, in plagis, in carceribus, in seditionibus, in laboribus, in vigiliis, in ieiuniis, in castitate, in scientia, in longanimitate, in suavitate, in Spiritu Sancto[157]…
Мартин снова сбился, умолк и болезненно зажмурился, сжав зубы.
— In caritate non ficta, — продолжил Курт ровно, опершись о стол и с трудом поднявшись, — in verbo veritatis, in virtute Dei per arma iustitiae a dextris et sinistris, per gloriam et ignobilitatem, per infamiam et bonam famam ut seductores, et veraces sicut qui ignoti, et cogniti, quasi morientes et ecce vivimus ut castigati, et non mortificati, quasi tristes semper autem gaudentes, sicut egentes multos autem locupletantes, tamquam nihil habentes et omnia possidentes[158].
— Gratias ago ei qui me confortavit Christo Iesu Domino nostro, quia fidelem me existimavit ponens in ministerio[159], — тяжело складывая слова, договорил Мартин и опять замолчал, открыв глаза и уставившись в окно; минуту он стоял неподвижно, плотно сжав губы и не произнося ни звука, а потом повторил — медленно, через силу: — Конгрегация по делам веры Священной Римской Империи. Следователь второго ранга Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три…
Вновь словно споткнувшись на последнем слове, он смолкнул, распрямился и отступил назад, сжав виски ладонями.
— Fidelem me existimavit[160], — шепнул он сорванно; отвернувшись, прошагал к двери — стремительно и порывисто. — Fidelem me existimavit, — повторил Мартин все тем же севшим шепотом и метнулся к противоположной стене, тут же развернувшись и устремившись к окну, и снова к двери, к стене, к окну, к двери — и со стоном, похожим на рычание, саданул кулаками в тяжелую окованную створу, и еще раз, и снова. — Мартин! Бекер! — с каждым словом удар был все сильнее, и что-то жалобно захрустело в петлях. — Мартин! Бекер! Инквизитор! — выкрикнул он хрипло и застыл, навалившись на дверь спиной. — Две тысячи три, — выдавил Мартин, обессиленно сполз на пол, закрыв глаза и уже едва слышно шепнув: — Следователь второго ранга…
Тишина обрушилась снова, снова все такая же внезапная и полная, и снова воцарилась мертвая неподвижность, и лишь огонек светильника трепетал еле-еле на слабом ночном сквозняке. Мартин так и сидел у двери, привалившись к ней затылком, уронив руки на колени и закрыв глаза, и заострившиеся черты чужого лица медленно-медленно сглаживались, теплели, постепенно становясь знакомыми, живыми…
Курт неторопливо приблизился к двери, остановился и неспешно, осторожно, морщась от боли в ноге и плече, уселся на пол рядом. Еще минута прошла в безмолвии, и Мартин, наконец, размеренно произнес, не открывая глаз:
— «Если хотите расположить к себе обвиняемого — не пожалейте времени, войдите к нему в камеру, и не пожалейте штанов, сядьте на пол подле него»…
— С чего бы мне не использовать в обыденности знания, полученные на службе? — ровно отозвался Курт и уселся поудобней, подтянув к себе колени и уложив на них сцепленные замком руки. — Однако приятно узнать, что мои косноязычные лекции еще помнят после выпуска.
Мартин скривил губы в едва заметной усмешке и открыл глаза, однако на собеседника не взглянул, уставившись в стену напротив. Еще минута тишины упала медленно, нехотя, за нею ленивыми снежинками пролетели вторая, третья, пятая…
— Все, что я наговорил… — начал Мартин, и он оборвал:
— …во многом правда.
— В этом и суть. Правда, щедро разбавленная ложью, куда гаже и бьет больнее.
Курт не ответил, и стриг умолк тоже.
Стриг…
Кажется, лишь теперь это слово начало укладываться в мыслях, лишь теперь это начало осмысляться окончательно и всецело, лишь сегодня, сейчас это стали постепенно, нехотя принимать и рассудок, и душа. Лишь сейчас разум начал смиряться с непреложным фактом, который видели глаза, переставать содрогаться в отвращении, когда это мерзкое слово пролетало в мыслях…
— Я это чувствую, — заметил Мартин негромко и пояснил в ответ на вопросительный взгляд: — Гадливость. Все это время. Точно сидишь рядом с гнилым собачьим трупом. Просто хотел сказать, что всё понимаю, и нет нужды это скрывать.
Стриг. Бессмертная тварь, прикинувшаяся человеком…
— Я привыкну, — не сразу отозвался Курт. — Привык же к Александеру когда-то. Как оказалось, это всякий раз требует новой настройки. Издержки службы, знаешь…
— А как, по-твоему, это воспримут Нессель и Альта?
Стриг…
Конгрегация по делам веры Священной Римской Империи. Следователь второго ранга Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три.
— О Готтер ничего не могу сказать, — хмыкнул Курт, — но Альта точно первым делом выскажет все, что думает о твоей манере влипать в неприятности.
Мартин Бекер.
Личный номер две тысячи три.
Стриг…
Стриг протянул руку к висящим на его запястье четкам и тихо спросил:
— Можно?
Курт помедлил, глядя на отполированные пальцами деревянные бусины, потом неторопливо снял и, взяв Мартина за руку, сбросил их ему в ладонь. Тот вздрогнул, с явным трудом сдержав желание отшатнуться и выронить четки на пол, но тут же сжал пальцы в кулак и затаил дыхание.
— И признан верным, — размеренно проговорил Курт.
Стриг.
Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три.
Мартин медленно разжал пальцы, еще несколько мгновений смотрел на раскрытую ладонь, будто не веря, будто все еще ожидая чего-то, потом аккуратно взял низку старых бусин тремя пальцами и молча протянул Курту. Он качнул головой:
— Оставь.
Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три.
Стриг…
Стриг растерянно запнулся, бросив взгляд на четки в своей руке, и неуверенно возразил:
— Святой Юрген вручил их тебе. Именно тебе.
— Id est, он счел, что и принадлежать они должны мне, со всеми вытекающими последствиями, в том числе — с правом распорядиться моей собственностью по своему усмотрению.
— Эти четки спасали тебя невесть сколько раз, — упрямо возразил Мартин. — Ты оставишь себя без защиты.
Стриг.
Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три…
— Как ты там сказал — надо помнить, Кому я служу? — усмехнулся Курт, и тот смятенно отвел взгляд. — Вот я и буду. И если это меня не защитит — значит, необходимости во мне по эту сторону бытия Высокое Начальство более не испытывает, и кто я такой, чтобы с Его решением спорить.
Мартин Бекер. Личный номер две тысячи три…
Стриг…
Стриг замешкался, крутя темную бусину в пальцах, и нерешительно возразил:
— Если меня снова сорвет, я могу их повредить.
— Починим.
— Полагаешь, в моих руках они сохранят свою чудотворность?
— Посмотрим.
Мартин помедлил, глядя на четки, потом осторожно продел в них запястье и снова опустил руки на колени, переведя взгляд за окно.
— Светает.
Курт молча кивнул, и стриг умолк тоже, так и оставшись сидеть недвижимо, глядя на то, как расступается тьма за окном.
Минуты снова потекли мимо, но что-то в их течении изменилось — они уже не тянулись мутным илистым ручьем, а бежали стремительным светлым потоком, и солнце за окном, казалось, помчалось за ними следом, торопясь вылить на город как можно больше света тотчас же после своего пробуждения…
Мартин приподнял голову и вслушался за миг до того, как во входную дверь постучали — аккуратно, но настойчиво и громко. Курт неспешно поднялся, стриг вскочил на ноги стремительно, прошагал к столу, подхватил лежащий на треснувшей столешнице Сигнум и, на миг задержав взгляд на стальном медальоне, надел его и обернулся.
— Грехи мои тяжкие… — показательно скривившись, пробормотал Курт, прижав ладонь к пояснице, и отодвинул засов. — Не спится же кому-то.
Свое оружие, лежащее на полу, он подвинул с пути ногой, прошел к входной двери и открыл, отметив про себя, что совершенно не удивился, увидев на пороге Грегора Харта.
— Доброго утра, — поприветствовал тот напряженно, пытаясь заглянуть внутрь через плечо Курта, и просветлел, добавив: — Доброго утра, майстер Бекер!
— Что-то случилось? — поинтересовался Курт, не ответив, и несостоявшийся философ смущенно переступил с ноги на ногу.
— Отец просил узнать, когда вы придете поговорить с ним, потому что уже сутки прошли, а ему бы хотелось вернуться поскорее, наши ведь волнуются…
— А если честно?
Харт вздохнул, снова бросив взгляд внутрь дома, и тихо спросил:
— У вас все в порядке? Вчера вы были один у лагеря с паломниками, и на вас было больно смотреть. Потом вы ушли и… я поздно вечером пришел к дому, чтобы убедиться, что все хорошо. В окнах было темно, и только в одной комнате горел свет — всю ночь, и мне казалось — я слышал… что-то. Крик или вроде того. Два раза. Я дождался рассвета, чтобы… вдруг я понапрасну паникую, и ничего не случилось, и просто кому-то из вас привиделось что-то неприятное, и это был просто крик во сне… И вот я дождался утра и пришел убедиться, что вы оба в порядке.
Курт помедлил, глядя на раннего гостя, и отступил в сторону, пропустив его внутрь.
— Не поймите неправильно, я не следил, просто…
— Ты следил, — оборвал он с усмешкой, и беспокойный философ отвел взгляд. — Но все в порядке. Просто кое-кому надо было прийти в себя.
— Понимаю, — кивнул Грегор серьезно и, помявшись, спросил многозначительно: — Моя помощь требуется?
Курт переглянулся со стригом, стоящим в шаге от распахнутой двери комнаты, где все еще горел уже никому не нужный светильник; тот замялся, тронув висящие на запястье четки, и качнул головой:
— Нет.
— Это хорошо, — отозвался Грегор с облегчением и снова повернулся к Курту. — Но отец и впрямь хотел, чтобы я спросил у вас… То есть, мы не хотим торопить, но он очень хотел бы уехать как можно скорее.
— Мы тоже хотели бы как можно быстрее покинуть Грайерц, посему можешь передать отцу, что сегодня я зайду поговорить, после чего он волен ехать на все четыре стороны.
— Вы… направитесь в Констанц, да? — нерешительно уточнил Грегор, и Курт нахмурился:
— С чего ты взял?
— Ну… Урсула… Она же говорила про решение судеб мира или земного града и всякого такого… Где сейчас решается судьба христианского мира? В Констанце. Мне кажется, туда и отбыл человек с осколком камня. Вы, разве, так не думаете?
— Сообразительный паренек, — хмыкнул Мартин одобрительно и стер с лица усмешку, обернувшись к Курту. — Что ты скажешь? Какой… у тебя план?
Мартин Бекер. Следователь второго ранга. Личный номер две тысячи три…
— То есть… — переводя настороженный взгляд с одного на другого, уточнил Грегор, — вы не поедете? Или…
— Поедем, — кивнул Курт, однако смотрел не на него, а на стрига с четками святого на руке. — Висконти я описал ситуацию и сообщил, что мы покидаем это гостеприимное графство, не дожидаясь наших — сразу же, как только немного разгребем дела. Из дел остались только беседа с многоуважаемым спецом по камням и отчеты для следователей, которые прибудут нам на замену, а за происходящим вполне способен присмотреть фон Нойбауэр.
— Ты описал всю ситуацию?
— Разумеется. В деталях.
— И уже тогда решил, что едем вдвоем?
— Вера, — криво усмехнулся Курт. — Это такая штука, знаешь ли, которая приходит внезапно и утверждается в душе и разуме сама собою и напрочь, и ничего ты с ней не поделаешь. Нерационально, глупо, но куда деваться.
Мартин не ответил, лишь кивнув и опустив взгляд на руку с четками. Грегор снова перевел глаза с него на Курта и, смущенно прокашлявшись, уточнил:
— Я еще хотел спросить, майстер Гессе… Я должен ждать здесь ваших вербовщиков, или мне можно с вами?