Внутри было темно, пыльно и на удивление сухо.
Я ожидал увидеть руины — прогнившие доски, плесень по стенам, лужи на полу… Крыша-то провалилась, дождь и снег должны были за эти годы превратить избу в труху. Но нет. Гниль добралась до стропил и перекрытий, однако ниже, в самой избе не было ни плесени, ни сырости. Будто кто-то провёл черту и сказал: досюда можно, дальше — нельзя. Стены стояли крепко, пол подо мной не проваливался, и даже брёвна, хоть и потемнели от времени, выглядели куда здоровее, чем иные в Малом Днище.
Странно.
Я огляделся, привыкая к полумраку. На первый взгляд — обычная крестьянская изба. Горница, кухня, полати под потолком… Покосившаяся печь в углу, на ней — горшки, покрытые таким слоем пыли, что цвет глины под ней только угадывался. Под потолком на кухне — пучки трав, развешанные когда-то на просушку. Истлели давно, рассыпались, и от них остались только сухие стебли да бурая труха на полу.
Пыль лежала везде: на лавках, на столе, на подоконнике, на печной заслонке. Годами сюда никто не заходил. Мои следы на полу были единственными — тёмные отпечатки мокрых сапог на сером.
Стол, лавка, ухват у печи, крынка на полке, рушник на гвозде — серый, истлевший, но ещё узнаваемый. Изба как изба. У Ерофеича — и та побольше будет.
И вот за этим я топал через болото? Ради этого рубился с утопцами, тонул дважды и чуть не сдох?
А разговоров-то было… Комариная плешь, Ведьмин остров, дом на болоте… «Не ходил бы ты, барин, сгинешь!» А тут — печка, лавка и пучки сухой травы. Ответы, значит. Ну-ну.
Я прошёлся по горнице, трогая стены и заглядывая в углы. Горшки в печи были покрыты коркой чего-то засохшего. На гвозде под полкой висела связка ржавых ключей. На столе остался огарок свечи в глиняной плошке. Всё мёртвое, пыльное, давно забытое.
Я уже готов был выругаться вслух от подступившего разочарования, развернуться и идти обратно — но зов не отпускал. То самое гудение, что тянуло меня от берега через лес, здесь, внутри, стало отчётливее. Дар откликался, и я чувствовал источник каким-то наитием, которому пока не подобрал названия.
Источник был внизу, подо мной. Под полом.
Я опустил взгляд. Доски как доски — широкие, потемневшие, плотно подогнанные. Притопнул каблуком — глухо. Притопнул в другом месте — то же самое. Шагнул к печи, притопнул рядом — и звук изменился. Не глухой, а гулкий. Пустота.
Я присел и провёл ладонью по доскам. Ничего. Подвинулся ближе к печи, ощупал пол у самого основания — и пальцы наткнулись на железо. Кольцо. Массивное, кованое, утопленное в выемку так, что было вровень с полом — не заметишь, если не знаешь, где искать.
Люк.
И в этот момент снаружи послышался треск.
Я вскинул голову, а рука сама дёрнулась к терцеролю в кармане. Замерев, я забыл даже, как дышать, и что было сил вслушивался. Ничего. Тишина. Я подождал секунду, другую, третью… Нет. Ничего. Или ветка с дерева упала, или зверь шарахнулся в кустах. Дом скрипел и потрескивал, и нервы мои после утопцев и болота были натянуты так, что ещё немного — и лопнут.
Тихо.
Ладно, к чёрту. Я выдохнул, убрал руку от кармана и вернулся к люку.
Ещё раз осмотрев его, я ухватился за кольцо обеими руками и потянул. Доски разбухли, вросли друг в друга и вылезать не желали. Я упёрся ногой в пол, потянул сильнее — люк заскрипел, но всё равно остался на месте. Разозлившись, я перехватил кольцо и рванул что было сил. Послышался хруст, скрежет, что-то треснуло, и люк распахнулся, едва не сбив меня с ног и подняв облако пыли, от которого я закашлялся, зажмурился и чихнул. Откинув крышку к стене, я осторожно заглянул вниз.
Темнота. Чёрная, плотная, из которой тянуло спёртым и густым воздухом. В том запахе смешалась пыль, сухие травы, земля, и что-то непонятное, будто бы… Не знаю, будто бы отвар какой варили. Но давно. Настолько, что в этом месте осталась лишь память об этом событии. Вниз вела лестница — крутая, деревянная и с узкими ступенями.
Зов, безусловно, слышался оттуда. Если до этого он был ровным и мерным, но рассеянным, то сейчас стал сильным и отчётливым, тянувшим к себе, как тянет течение.
Я достал из ранца маленький жестяной фонарь со слюдяными окошками — из тех, что берут в ночной караул. Нашёл огниво, кремень… Искра высеклась не с первого раза, но через некоторое время мне удалось добиться того, чтоб фитиль затлел. Я раздул его и закрыл заслонку. Жёлтый свет дёрнулся, разбежался по стенам, и тени заплясали по горнице.
Я забросил штуцер за плечо, взял в левую руку фонарь, в правую — терцероль и поставил ногу на первую ступень. Дерево скрипнуло, но выдержало. Вторая ступень. Третья…
Свет фонаря скользнул по земляным стенам, по низкому потолку, по паутине, которая свисала отовсюду — серая, густая, давно покинутая пауками. Воздух внизу был тяжёлый, неподвижный, и в нём стоял тот самый запах трав, пыли и горечи. Дар гудел в висках всё сильнее с каждой ступенькой.
Оказавшись внизу, я огляделся. Так… Кажется, я всё же попал, куда надо. Наверху была изба. Обычная, деревенская, каких в любом уезде сотни. А здесь, внизу… Здесь было куда занимательнее.
Свет фонаря выхватил из темноты полки из грубых досок, прибитых к стойкам. На них рядами теснилось такое количество склянок, горшочков и мешочков, что хватило бы на аптеку средней руки.
Глиняные горшки, запечатанные тряпицей и бечёвкой — одни маленькие, с кулак, другие побольше, стеклянные пузырьки с мутной жидкостью, в которой плавало что-то неразличимое… Ящички, плотно закрытые крышками. Холщовые мешочки, и на каждом — надпись, выведенная аккуратным мелким почерком, от которого повеяло чем-то знакомым, хотя я и не мог сообразить, чем именно. «Зверобой сухой», «полынь горькая», «корень чемерицы», «жабья трава, июль»…
На столике у дальней стены лежали несколько ножей. Один с тонким лезвием и костяной ручкой, до того похожий на тот, что я видел у Настасьи, что я даже оглянулся, будто ожидая увидеть травницу за спиной. Рядом — маленький серп для срезки трав, пара ступок, в одной из которых темнела истлевшая труха.
Из любопытства я открыл один горшочек — и пожалел. В нос ударило так, что слёзы выступили. Внутри была мазь — густая, зеленоватая, и вонявшая, как сто мертвяков разом. Я торопливо закрыл горшок и отставил прочь. Пузырьки с мутной жидкостью нюхать не решился. Бог знает, что туда намешано, — ещё надышишься и в лягушку превратишься…
Заглянул в мешочки — измельчённые травы, коренья, сушёные лягушачьи лапки, змеиные выползки, чьи-то когти. Ведьмин набор. Полный, обстоятельный, собиравшийся, судя по количеству, не один год.
Стало быть, не зря остров Ведьминым назвали… Вот только я всё ещё не нашёл того, за чем пришёл — хоть и понятия не имел, что ищу.
Я обвёл фонарём стол ещё раз, медленнее. Провёл рукой под столешницей — и пальцы вдруг наткнулись на планку. Полочка, скрытая, прибитая к нижней стороне стола. А на полочке — свёрток. Небольшой, в промасленную тряпицу завёрнутый, перевязанный бечёвкой.
Я развязал бечёвку и развернул тряпицу. Внутри оказалась пачка листков. Письма. Бумага пожелтела, края обтрепались, но буквы были видны чётко. Я развернул верхнее…
И похолодел.
Я знал этот почерк. Ровный, аккуратный, с характерным наклоном вправо и длинными хвостами у букв «д» и «у». Сколько раз я вчитывался в эти строки, получая в Петербурге редкую весточку от отца. Сколько раз перечитывал — мальчишкой ещё, едва выучившись грамоте, разбирая по слогам каждое слово, — а потом, подростком, уже бегло, жадно, надеясь отыскать между строк обещание приехать…
Но… Этого просто не может быть!
Однако ошибки быть не могло. Я тряхнул головой и принялся читать.
«Дорогая моя Дарья! — гласило письмо. — Как и ожидалось, не услышал я от отца своего одобрения моим замыслам. Больше того — сделалось ему нехорошо, кричал он, топал ногами и грозил лишить меня наследства, ежели поступлю я так, как задумал. Но знай — мне не нужно ни поместье его, ни Малое это, опостылевшее Днище. С того момента, как ответила ты мне взаимностью, мне весь свет белый не мил, если нет тебя подле. Так что знай — пойду я на что угодно, но добьюсь своего…»
Лоб покрылся испариной. В голове, некстати и гадко, зазвучал пьяный голос Краснова: «С болотной ведьмой путался. Даже странно, что не лягушонок получился…»
Дрожащими руками я развернул второе письмо.
«Снова пытался я к отцу подступиться. В ответ он сказал, что отписал уже старому своему товарищу и собирается отправить меня на действительную военную службу, если не отступлюсь я от своих замыслов. Но не бывать этому. Я всё придумал. Отец Никодим, духовник наш, обвенчает нас тайком в церквушке в Малом Днище. С ним уже договорено. После этого батюшка не посмеет пойти против Закона Божьего, и придётся ему смириться. Одно лишь согласие мне от тебя требуется: готова ли ты стать моею женою?»
Я нащупал за спиной лавку и сел. Ноги держать отказывались, а руки дрожали, как у старика.
Третье письмо.
«Готово, душа моя. Ровно через седмицу батюшка мой уезжает на охоту к соседу нашему, Козодоеву Михаилу Василичу, большому другу его, и не будет его несколько дней. Буду ждать тебя в тот же день, едва скроется солнце, у Комариной плеши. Не дам отцу стоять между собой и своим счастием! И Сашка наш родится, как и положено ему, в родовом имении, приняв фамилию Дубравиных, а не будет скитаться вместе с несчастными родителями, скрываясь! Я решил! Навеки твой, А.»
Письма выскользнули из ослабевших пальцев, рассыпались по полу веером, белыми пятнами на тёмной земле. Я сидел на лавке и смотрел на них, а тени от фонаря прыгали по стенам.
«Сашка наш…»
Только что передо мной промелькнула целая жизнь. Несчастная любовь отца и… матушки моей. Я попытался вспомнить всё, что мне когда-либо о ней говорили. Умерла родами, в тот момент, когда отец отбыл на службу. Вот, пожалуй, и всё.
Если вдуматься — я и отца-то толком не знал: дед, едва я на свет появился, отправил меня мальцом с кормилицей да дядькой Фомой в Петербург к двоюродной тётке. Помнил, как отец писал мне, мальчонке, едва выучившемуся грамоте. Как обещал приехать. И как спустя годы вместо отца приехал дед — со страшным известием о том, что батюшка погиб на войне.
Выходит, всю жизнь мне говорили неправду. А вот слухи, ходившие по Порховскому уезду, слухи, о которых я сам узнал лишь из-за ревности пьяного юнца — они были правдой.
Всё складывалось. Одно к одному, как зубчатые колёсики в поджигах Кузьмы. Щёлк, щёлк, щёлк — и механизм заработал, и картина, которую я собирал с первого дня в Малом Днище, вдруг обрела законченность. Слухи в уезде. Реплика Краснова за столом. Молчание Ерофеича. «Не ходил бы ты, барин, сгинешь…»
Конечно, не ходил бы. Потому что правда — она порой хуже мертвяка. Мертвяку голову отрубил — и порядок. А правду не зарубишь.
Дрожащими руками я собрал письма, сложил, перевязал бечёвкой и сунул за пазуху. Дома прочитаю остальные. Все до единого.
Да уж, получил ответы. Сполна получил, нечего сказать. Вот только не очень понятно, нужны ли они мне такие…
Хотя нет, нужны. Лучше горькая правда, чем сладкая ложь. Это ещё дядька Фома говорил, правда, обычно после того, как выдавал мне подзатыльник за враньё.
Я встал, вытер лоб рукавом, вдохнул поглубже — насколько позволяли рёбра — и снова огляделся.
Зов не утих. Он по-прежнему пульсировал, тянул к себе. И теперь, когда оторопь от писем чуть отступила, я снова его чувствовал — ровный, упругий, настойчивый. Письма были не единственным, что ждало меня в этом подвале. Здесь было что-то ещё. Что-то, что звало мой дар и не собиралось замолкать.
Ладно, поищем. Я встал посреди подвала и закрыл глаза.
Дар отозвался сразу — охотно, будто ждал. Зов пульсировал ровно, и теперь, когда я сосредоточился, стало ясно: он шёл не отовсюду. Из одной точки. Откуда-то справа, низко, почти от земли.
Я двинулся, не открывая глаз, ведя ладонью перед собой. Шаг, другой. Ближе — сильнее. Ещё шаг — сильнее. Это было как игра в «горячо-холодно». Я открыл глаза. Передо мной была стена. Бугристая, земляная, с торчащими из неё корнями. Я наклонился — зов усилился. Повернулся — полки. Ещё сильнее.
Я присел, подсвечивая фонарём. Под нижней полкой на земляном полу стоял деревянный ящик, задвинутый к стене. Я выдвинул его, и гул в висках окреп. Внутри ящика было всякое тряпьё, сухие травы, какая-то труха. Я вывалил содержимое, ощупал дно. Пусто. Но зов шёл из-под коробки, из-под земли.
Отставив коробку в сторону, я залез под полку. Земля была плотная, слежавшаяся, пальцы саднило, но я рыл, потому что с каждым снятым слоем дар гудел всё отчётливее. Через пару минут пальцы наткнулись на дерево. Доска. Я расчистил её, нащупал края — небольшая, с полуаршина, врезанная в земляной пол. И на ней — кольцо. Железное, кованое, двойник того, что наверху, только поменьше.
Ухватившись за него, я потянул. Зов ударил так, что я отшатнулся — будто рядом ударили в колокол, а голову мою засунули внутрь. Доска вылезла, под ней оказалась неглубокая, выложенная камнем ниша. А в ней — свёрток. Холщовый мешочек и что-то, завёрнутое в тряпицу.
Я вытащил свёрток и развернул тряпицу.
У меня в руках оказалась книга. Небольшая, в ладонь, в кожаном переплёте, потемневшем от времени. Кожа потрескалась, истёрлась на углах, но держалась крепко. На обложке виднелось полустёртое тиснение, и я поднёс фонарь ближе, чтобы разобрать надпись. Старые буквы читались с трудом.
«Некроника, или мрецов вразумление».
Я уставился на обложку, борясь с желанием протереть глаза. Мрецов? М. м… мертвяков, что ли?
Я открыл книгу.
Бумага была толстая, желтоватая и будто тряпичная. Чернила выцвели, но текст разбирался. Почерк — мелкий, не такой, как в отцовских письмах. Другой, незнакомый. Я пробежал глазами по строчкам:
«Яко младше мрец, тем боле он наставлению подлежит. Свежий мрец Дару поддаётся легко, и даже малой силой можно его остановить. Старый же мрец, что ходит давно, утрачивает вразумляемость и становится глух к Дару, ибо разум его растворяется в мертвечине, подобно соли в воде…»
Перелистнул. Дальше — рисунки, грубые, но понятные: схемы, пометки на полях…
«Мрецы, что питаются от плоти живой обильно, силу набирают невиданную и вида становятся страшенного и приказов слушают только сильного Дара, ибо малому Дару над ними власти нет…»
Несмотря на исковерканный язык, я вдруг прекрасно понял, о чём речь. Мельник, хитиновые борзые… Всё, что я видел, было здесь описано. Кем-то, кто знал об этом задолго до меня. Я не думал, что почерк был матушкин — было в нём что-то мужское, да и книга пережила явно не одно поколение. Но само её наличие в мастерской болотной ведьмы говорило о многом…
Я закрыл книгу. Руки подрагивали, но уже не от слабости — от азарта. Это не просто ответы. Это оружие! Оружие, которое мне было нужно с первого дня, с того момента, как я заорал «Стоять!» на мёртвого волка и не понял, что произошло…
Однако источником зова была не книга. Гудело что-то, что лежало под ней, в мешочке. Что-то звало меня, с каждой секундой всё сильнее.
Я сунул книгу за пазуху, рядом с письмами, и развязал мешочек.
Зов ударил по ушам с такой силой, что меня качнуло. Я схватился за полку — горшочки звякнули, один свалился и разбился, — и сморгнул, пережидая гул. Когда перед глазами прояснилось, я посмотрел на то, что лежало у меня на ладони.
Камень. Крупный, зелёный, с голубиное яйцо, в серебряной оправе на потемневшей серебряной цепи. Оправа — тонкая, витая, тоже потемневшая от времени, но не потерявшая формы. Камень играл в свете фонаря — глубокий, тёмно-зелёный, и в глубине его словно что-то двигалось, переливалось, как дым в запечатанной бутылке.
Надеть.
Не слово, не приказ. Просто — знание, которое вошло в голову и встало там, как гвоздь, вбитый в стену. Надень, примерь. Это твоё.
Я, как в наваждении, поднял цепь обеими руками, накинул на шею и опустил камень на грудь.
Вспышка!
Зелёный свет полыхнул так, что весь подвал на мгновение осветился — полки, горшочки, стены, земляной пол, мои собственные руки, будто облитые зелёным. Это продолжалось всего миг, потом свет погас. Разом, как задутая свеча.
Зов исчез.
На меня навалилась тишина. Полная, абсолютная. Камень лежал на груди, тёплый, тяжёлый — и молчал.
Чертовщина какая-то…
И в этот момент сверху раздался рёв.
Низкий, утробный, — и следом послышался удар. Тяжёлый, глухой, от которого пол подпрыгнул. Доски наверху затрещали, с потолка обвалился пласт глины, и я едва успел прикрыть голову. Новый удар — ещё сильнее предыдущего. Будто что-то ломилось в дом, и ломилось с такой силой, что стены ходили ходуном. Третий — и наверху с грохотом обрушилось что-то деревянное, а с потолка посыпалась труха.
Не знаю, что там происходило наверху, но ясно было одно — если это нечто продолжит своё занятие, то изба сложится, а меня попросту завалит в погребе.
— Этого ещё не хватало, — пробормотал я, перехватил поудобнее штуцер и полез наверх.