Вечером того же дня я сидел в дедовом кабинете и чистил оружие.
За окном догорал закат — мутный, рыжий, будто кто-то размазал по небу тыквенную кашу. Рёбра ныли при каждом вдохе, плечо саднило там, где мельник содрал кожу, а правая кисть, которую тварь сжала своей чудовищной хваткой, распухла и сгибалась с трудом. Но пальцы работали. Не так хорошо, как хотелось бы, но в целом вполне нормально.
Я готовился к поездке.
На столе, на расстеленной тряпице, лежал разобранный терцероль — тот самый, который сегодня спас мне жизнь. Второй раз подряд. Штука стоила каждого потраченного на неё рубля, и сейчас я вычищал её с особой нежностью, как хороший кавалерист чистит коня после боя. Рядом ждали очереди Лепажи, и штуцер. Сабля, по заведённой привычке, лежала поперёк стола.
За дверью кабинета скрипнула половица, потом послышалось осторожное покашливание, а затем — робкий стук.
Я мысленно выругался на себя самого. Опять двери внизу не закрыл, вот же дундук! С другой стороны, если бы закрыл — сейчас пришлось бы плестись вниз, отдуваясь и морщась от боли в рёбрах, открывать двери, чтобы впустить визитёра, подниматься обратно…
Нет, надо что-то делать. Прислуга мне здесь совсем не помешает. Хотя бы денщик. Вот только где его взять и с каких шишей ему жалование платить?
— Заходи, Ерофеич, — сказал я, повысив голос и не отрываясь от ствола. — Нечего там в коридоре мяться.
Дверь отворилась, и в щель просунулся Ерофеич. Сунув голову в кабинет, он внимательно огляделся, и только убедившись, что нечистая сила не планирует сей же момент цапнуть его за нос, протиснулся в помещение целиком. В руке Ерофеич держал чайник. Остановившись у порога, староста с интересом огляделся.
— А хорошо у вас здесь, барин, — проговорил он, наконец. — Уютно.
— А то! — усмехнулся я, продолжая возиться с терцеролем. — Да ты проходи, присаживайся, в ногах правды нет.
Ерофеич кивнул, зачем-то опять огляделся, и, явно подумав, не снять ли ему лапти, наконец прошёл к столу.
— Вот, барин, Марфа чайку прислала. Беспокоится, всё ли у вас хорошо.
— Поставь пока, — я кивнул на край стола. — Спасибо Марфе, всё хорошо. Рёбра болят только немного, а так — нормально.
Ерофеич кивнул, поставил чайник и ещё раз огляделся — цепко, внимательно. И только убедившись, что никакая нечисть здесь и сейчас ему не угрожает, уселся на краешек стула.
— Сейчас, у меня тут где-то кружки должны быть… — пробормотал я.
Часть посуды давно перекочевала в ящики массивного стола: почти всё время я проводил в кабинете, а бегать каждый раз на кухню желания не было. Достав пару чайных чашек, я поставил их перед Ерофеичем.
— Наливай. Я пока закончу.
Тот плеснул в чашки ароматного отвара, одну придвинул ко мне, вторую сжал в ладонях, будто пытался согреться. Отхлебнул. Покосился на меня поверх кружки, на разложенное оружие, на дорожное платье, которое я ещё днём достал из сундука и повесил на спинку стула, и физиономия его приобрела выражение человека, наблюдающего приближение стихийного бедствия.
— Это вы чего это, барин? — осторожно спросил он, хотя прекрасно знал ответ.
— Собираюсь, — сказал я, продёргивая шомпол через ствол терцероля. — Завтра с утра к Козодоеву поеду.
— Ох, барин… — Ерофеич вздохнул так, будто я объявил, что собираюсь жениться на мертвячке. — Ох, не ехали бы вы…
— Ерофеич, — я посмотрел на него. — Ты же сам мне сказал: ежели серу достать — это к Козодоеву. Или я что-то перепутал?
— Дак сказал, сказал… — Ерофеич заёрзал. — Только Козодоев, барин, мужик вредный. Хитрый. С вашим дедушкой поссорился — не за просто так ведь поссорился. Ну, достанете вы серу, а он потом припомнит, да ещё и с наваром каким-нибудь…
— А у нас варианты есть? — спросил я. — В Псков или в Порхов мне ехать не с чем. Денег — шиш, а там за порох дерут втридорога. Это тебе не столица, тут военное время, каждый фунт на вес золота. Ещё и разрешение на покупку поди получи сначала. А у Козодоева, если верить твоим же словам, есть всё. И ему самому выгодно, чтоб с нашей стороны мертвяки к нему не полезли. Мы ж, считай, между ним и мором стоим. Так что, думаю, договоримся как-то.
Ерофеич молчал, крутил кружку в руках. Крыть было нечем.
— Опять же, — продолжил я, собирая терцероль, — не могу я на отшибе вечно сидеть. Живём тут, как в осаде, ничего не знаем — ни что в уезде творится, ни кто вокруг, ни чего ожидать. Соседей знать надо. С Козодоевым познакомлюсь, обстановку разведаю. Потом, как мельницу запустим, как заводик почистим и порох гнать начнём — другой будет разговор. Совсем другой. А пока надо крутиться с тем, что есть.
— Так-то оно так, барин, — Ерофеич не сдавался, — да только двадцать вёрст по дороге! А по дороге-то мертвяки, сами знаете! Вон, когда вы к нам ехали — едва живы добрались! Ну хоть бы не одни ехали! Вон, Гришку хотя бы с собой возьмите, а? Вдвоём-то оно поспокойнее, Гришка мужик надёжный, в лесу как дома…
— Гриша мне нужен здесь, — решительно покачал головой я. — За старшего будет. После тебя, конечно, — поспешил я добавить, увидев, как мой староста побледнел и в лице переменился. — Ты — голова, он — кулаки, — подпустил я лести. — Пойми, мне тут Григорий нужнее, чем на дороге. Он один в лесу стоит десятерых, мужики его слушаются. Если что случится — он справится. А я… — я усмехнулся, и щёлкнул терцеролем, — За меня не беспокойся. Конь у меня добрый, оружие, сам видишь, при мне. В чащу лезть я не стану, по дороге поеду. А на дороге при свете дня мертвяки вроде в конную погоню скакать не научились.
Я помолчал и добавил:
— Пока ещё не научились.
— Вот именно что «пока»! — подхватил Ерофеич, но уже без прежнего пыла. Староста чувствовал, что решение принято, и спорить бесполезно — как и всегда, когда я говорил тоном, не допускающим возражений. Это он уже выучил. — Ох, барин… Всё так, всё верно, а всё равно боязно мне за вас. Только-только ведь дела налаживаться начали. Частокол стоит, мельницу вот почистили, мужики расшевелились маленько. А вдруг…
— Ерофеич, — сказал я. — Не кисни. Никаких «вдруг». Съезжу к Козодоеву, познакомлюсь, договорюсь о сере — и всё ещё лучше пойдёт. Вернусь — заводик чистить будем. Кузьма уже облизывается на него, спит и видит, как порох гнать начнёт. Главное, чтоб у вас тут ушки на макушке были. Чтоб пока меня нет, никого мертвяки не пожрали.
— Не пожрут, барин, не извольте беспокоиться! — Ерофеич приосанился на стуле, расправил плечи и даже бороду вперёд выпятил. — Всё чин чинарём будет. Теперь-то, с поджигами этими вашими да фузеями, нас просто так не возьмёшь! Караулы поставим, как вы велели, ворота на ночь — на два засова. Пускай только сунутся!
— Ну вот и хорошо, — сказал я. — Значит, хватит причитать. Налей-ка лучше нам по чарочке — чтоб спалось лучше. Взял ведь с собой небось?
Ерофеич мгновенно повеселел. Физиономия его просияла. Горе горем, а выпить с барином на сон грядущий — это дело святое, тут никакие мертвяки и Козодоевы не помеха.
— Взял, барин, как не взять! — движением столичного фокусника он выхватил из-за пазухи бутыль и выдернул тряпицу из горлышка. По комнате тут же разнёсся крепкий свекольный дух. Усмехнувшись, я достал из стола две чарки.
— По чарочке, да на сон грядущий — самое оно, — приговаривал Ерофеич, разливая самогон. — И спать крепче будет, и зараза в организме всякая умирает… Марфа моя, правда, в эдакую изэнфэкцию не верит, да что с неё взять? Дура-баба…
— Ну давай, — усмехнувшись, я принял чарку. — За удачную дорогу.
— И чтоб мертвяки стороной обходили, — добавил Ерофеич привычную свою формулу.
Чокнулись. Выпили. Свекольный первач прошёл по горлу знакомым жидким огнём — я уже не кашлял, как в первый раз, но глаза всё ещё слезились. Привыкну ли когда-нибудь к этому пойлу? Сомнительно. Впрочем, тепло разошлось по телу, рёбра заныли чуть тише, и мир на мгновение показался не таким уж скверным местом.
— Ну вот, — сказал я, ставя чарку. — А за меня не переживай. Не успеете оглянуться — а я уже обратно.
Ерофеич кивнул, вздохнул — но уже спокойнее, без надрыва. Подлил себе, покрутил чарку в пальцах, посмотрел на огонёк свечи.
— Дай-то бог, барин, — негромко проговорил он. — Дай-то бог.
За окном стемнело. Где-то за частоколом, далеко, протяжно завыло — то ли волк, то ли что похуже. Свеча потрескивала, отбрасывая на стены дрожащие тени. Я посмотрел на разложенное оружие, на дорожное платье, на бутыль с остатками самогона. Завтра меня ждут двадцать вёрст по мертвяцкому бездорожью, незнакомый сосед, от которого неизвестно чего ожидать, и переговоры, к которым я, положа руку на сердце, был подготовлен примерно так же, как к некромантии — то есть никак.
Ну, ничего. Прорвёмся. Не впервой.
— Давай ещё по одной, Ерофеич. И спать.
И немедленно выпили.
Проснулся я с петухами.
Не столько потому, что хотел — просто петухи в деревне орали так, что мёртвого поднимут, и это, учитывая здешнюю обстановку, было не метафорой, а вполне реальной угрозой.
Но проснулся легко, без обычной свинцовой тяжести в голове — спал крепко, и, что удивительно, без снов. Ни призрак не побеспокоил, ни мертвяки за частоколом не шумели, ни Ерофеичев самогон, выпитый на ночь, не учинил тех безобразий, которых от него следовало ожидать. Рёбра, правда, напомнили о себе сразу, стоило повернуться набок, — но это уже мелочи.
Жив, цел, голова ясная. Для человека, которого вчера чуть не сожрал мёртвый мельник, — отличный результат.
Я сел на кровати и потянулся — осторожно, щадя левый бок. За окном рассветало. Небо было чистое, бледное, промытое, и сквозь стекло — мутное, дедово ещё, но целое — тянуло холодком и запахом мокрой земли.
Апрель. Хорошее утро для дороги. Если, конечно, не считать того, что дорога проходит через местность, где каждый второй куст может оказаться мертвяком, а каждая заброшенная изба — засадой. Но к этому я уже, кажется, начинал привыкать. Надо же, всего неделя в отчем доме, а уже к мертвякам, как к дождю отношусь. То ли ещё будет.
И вот какая штука — настроение было приподнятое. Даже, пожалуй, хорошее. Я поймал себя на этом и удивился, потому что повод для хорошего настроения, прямо скажем, был сомнительный: по словам Ерофеича выходило, что Козодоев не самый приятный человек, и чем закончится знакомство с ним — одному богу известно.
Но, видать, дело было не в Козодоеве, а в самой дороге. Я устал. Устал сидеть в этой глуши, не видя никого, кроме крестьян, не слыша ничего, кроме причитаний Ерофеича и мата деда Игната. Не факт, что Козодоев окажется блестящим собеседником — сельский помещик, скорее всего, и разговоры у него про урожай да про цены на лес, — но хотя бы люди новые. Лица незнакомые. Какой-никакой, а свет. После недели мертвяков и грязи даже провинциальный помещичий дом покажется Петербургом.
Выбравшись из кровати, я спустился во двор, зачерпнул ведро воды из колодца и опрокинул на себя.
Мать честная!
Ледяная вода ударила по голове, по плечам, потекла за ворот, и я ухнул и зафыркал. Привычку обливаться по утрам привил мне ещё дядька Фома, и за все эти годы я не сказать чтоб полюбил это занятие, но в мой распорядок дня она вошла она плотно. Дядька утверждал, что холодная вода закаляет тело и дух. Тело — возможно. Дух — сомнительно. Зато бодрит так, что ни один кофий не сравнится. Через минуту я был мокрый, злой и окончательно проснувшийся.
Вернувшись в дом, я оделся, подпоясался и проверил оружие. Терцероль привычно сунул в жилетный карман, штуцер повесил на плечо, а пара Лепажей в футляре отправились в перемётную суму.
Не то, чтоб я всерьёз думал пользоваться дуэльными пистолетами по дороге — сабля, дорожный пистоль да добрый конь до такой необходимости не должны были довести, но я уже привык, что футляр с оружием следует за мной везде. Вот и в этот раз не стал делать исключение.
Вообще, хорошо бы для них соорудить что-то вроде перевязи, чтоб под рукой всегда были и по карманам их рассовывать не нужно было, но хорошая мысля приходит опосля. До этого необходимости таскать на себе пистоли у меня не было, а сейчас… А сейчас я вот только сейчас об этом подумал. Надо бы не забыть на будущее.
Одёрнув сюртук и поправив дорожную шляпу, я посмотрелся в мутное зеркало в коридоре и хмыкнул. Ничего так. Почти прилично. Если не считать ссадины на скуле, распухшей правой кисти и того, что сюртук висел на мне чуть свободнее, чем неделю назад — деревенская диета, будь она неладна, не располагала к набору веса.
Ладно. Сойдёт. Чай, не на бал еду, цилиндр в сундуке можно оставить.
Заперев дом и спустившись с холма, я двинулся к конюшне — если так можно было назвать сарай, в котором стояли две деревенские лошадёнки и мой жеребец.
Жеребец — гнедой по кличке Буян, которую я дал ему за скверный характер и привычку кусаться — был, пожалуй, самым ценным, что я привёз с собой. Не считая оружия, конечно. Конь был строевой, выезженный, выносливый, и, что немаловажно — не боящийся мертвяков. По крайней мере, не настолько, чтоб понести. Да, он нервничал, прял ушами, храпел — но слушался. За это я его уважал. За кусачесть — нет, но это уже детали.
У конюшни уже маячил Ерофеич. Крутился, топтался, заглядывал через забор — караулил, видимо, с рассвета. При виде меня просиял и одновременно скис, что было само по себе зрелищем: человек, который одновременно рад тебя видеть и горюет о скорой разлуке — это видеть надо.
— Барин! А я вам тут от Марфы… — он сунул мне узелок. — Хлебушек, сальце, огурчики. На дорожку, значицца. И вот ещё, фляжечка — отвар Настасьин. Она ещё на рассвете принесла, велела передать. Сказала, от боли в рёбрах поможет и бодрость даст, ежели что.
Я принял узелок и фляжку и уложил в суму. Настасья, значит. Интересно. «От боли в рёбрах»… Интересно, Ерофеич разболтал или сама прознала? Впрочем, в деревне из пятидесяти душ секреты держатся примерно столько же, сколько снег в апреле.
— Спасибо, Ерофеич. Марфе благодарность мою передавай. И Настасье тоже.
Я вывел Буяна, оседлал, подтянул подпругу. Конь косился на меня и тянулся мордой к карману — знал, зараза, что я иногда там сухари для него таскал. Достав один, покрупнее, я сунул его жеребцу, и едва успел отдёрнуть руку — едва вместе с кистью не откусил. Вот же зараза кусачая!
Вывев коня из конюшни, я увидел Григория. Тот стоял у ворот, привалившись к столбу, с неизменным штуцером на плече, и поглаживал большим пальцем рукоять подаренного пистоля. Кажется, с ним он не расставался с того момента, как я его ему подарил. Угадал я с подарком, хорошо…
— Григорий, — сказал я, подведя коня. — Пока меня нет — ты за старшего. После Ерофеича, разумеется, — я покосился на старосту, который тут же расправил плечи. — В лес не суйтесь. Сидите в деревне, заканчивайте избы разбирать. Брёвна — на частокол, доски — Степану, железо — Кузьме. Ночные караулы — как обычно, по два человека, смена каждые четыре часа. Если мертвяки полезут — набат, все по местам, стрелять из-за частокола, за ворота ни ногой. Понял?
Григорий кивнул. Коротко, без слов. Как всегда.
— Я на тебя надеюсь, — добавил я.
Охотник посмотрел мне в глаза — прямо, спокойно, — и снова кивнул. Мол, всё будет как надо, барин. Не впервой.
Я повернулся к Ерофеичу.
— Сегодня, наверное, ждать меня не стоит. Постараюсь обернуться, но двадцать вёрст туда, двадцать обратно — скорее всего, заночую у Козодоева. Завтра тоже не беспокойся. А вот если послезавтра к вечеру не вернусь…
Я помолчал.
— … тогда помните, что я вам говорил. Держаться вместе, все как один. Тогда никакие мертвяки вам не страшны.
Ерофеич всплеснул руками.
— Барин! Вы это что ж, прощаетесь⁈ — глаза у него стали круглые, а голос подскочил на октаву. — Ляксандр Ляксеич! Да что ж вы такое…
— Не прощаюсь, — сказал я. — Напутствую. Сам знаешь, на дороге всякое бывает.
Ерофеич открыл рот, закрыл, хотел что-то сказать, передумал, и вместо этого снял шапку и перекрестился. Потом перекрестил меня, и коня ещё отдельно. Буян на крестное знамение никак не отреагировал, но и укусить старосту не попытался, что уже было проявлением невиданной благосклонности.
Я одним движением вскочил в седло, тронул Буяна шпорами, и выехал за ворота.
За спиной скрипнули створки, я невольно замедлился и обернулся.
Григорий стоял у столба, невозмутимый и спокойный, будто я не за двадцать вёрст уезжаю, а за угол вышел. Кивнул — спокойно, уверенно. Мол, езжай, барин, мы тут справимся. Ерофеич рядом всё крестил меня вслед, шевеля губами. Молился, наверное. За их спинами я видел просыпающуюся деревню. Мужиков, управлявшихся по хозяйству, баб, задающих курам зерно, меланхолично жующую чьи-то портки козу у столба, и вздрогнул.
Странное дело. Совсем недавно я приехал сюда, в эту дыру, которую и на карте-то не каждый отыщет, — приехал не по своей воле, проклиная графиню, её ревнивого мужа и собственную неспособность держать штаны застёгнутыми. Не знал здесь никого — да и знать не хотел, и единственным моим желанием было как можно скорее вернуться в Петербург — к нормальной жизни, к паркету, каплунам и дамам сомнительной добродетели.
А теперь я оглядывался на деревенские ворота — гнилые, косые, подпёртые брёвнами, — и чувствовал что-то, чего не ожидал от себя. Этих людей, которых я недавно знать не знал и в глаза не видел, — суетливого Ерофеича, молчаливого Григория, Марфу с её щами, Кузьму с его очками и поджигами, деда Игната с его трёхэтажным, — этих людей я, кажется, не хотел терять. Они стали мне если не родными — рано ещё для таких слов, — то чем-то близким. Своими. Такими, за которых отвечаешь, о которых тревожишься, к которым хочется вернуться.
Удивительные метаморфозы происходят с человеком на свежем воздухе…
Я усмехнулся, пустил коня рысью, и мы направились вперёд — навстречу туману, рассвету и двадцати вёрстам неизвестности.