Глава 2

После бани я почувствовал себя почти человеком.

Чистая рубаха, сухие портки, ощущение вымытого тела — удивительно, как мало нужно для счастья, когда несколько дней подряд трясёшься в экипаже, а потом скачешь тридцать вёрст по мертвецкому бездорожью. Волосы ещё были влажные, кожа горела после веника — Марфа, при всей своей деревенской простоте, баню блюла отменно, — и жизнь на краткий миг показалась не такой уж поганой.

Краткий миг продлился ровно до тех пор, пока я не выглянул в окно и не увидел гнилые зубы частокола, скалящиеся в начинающее сереть небо.

Впрочем, довольно хандрить. Желудок требовал внимания с каждой минутой всё настойчивее, и я был склонен уделить ему требуемое.

Горница Ерофеича, она же столовая, она же, кухня, преобразилась. Марфа расстаралась на славу, и стол, застеленный чистой, хоть и многократно стиранной скатертью, ломился от снеди.

Нет, разумеется, столичным ресторациям здесь было не ровня. Ни тебе устриц, ни каплунов, ни шампанского в ведёрке со льдом. Однако же…

Посреди стола красовался чугунок с наваристыми щами, от которых поднимался пар, и запах стоял такой, что у меня немедленно свело скулы. Рядом — глиняная миска с рассыпчатой кашей, щедро сдобренной топлёным маслом. Солёные огурцы в плошке — крепкие, пупырчатые, с укропными зонтиками и листом хрена. Квашеная капуста, блестящая от рассола, с мелко нарезанной морковью. Краюха ржаного хлеба, свежего, с хрустящей коркой — когда только успели испечь? Горшочек с грибами — судя по запаху, белыми, в сметане томлёными. Лук, нарезанный толстыми кольцами, и рядом — крынка с чем-то густым и белым, видимо, простокваша…

Не графские разносолы, верно. Но я, признаться, в этот момент отдал бы все графские разносолы за этот стол, этот запах и эту лавку, на которой можно было сидеть, не рискуя быть сожранным.

— Не побрезгуйте, барин, — Марфа поклонилась и отступила к печи. — Чем богаты…

— Марфа, — искренне сказал я, — если бы я мог, я бы тебе орден выписал.

Марфа зарделась и убежала в сени, а Ерофеич, проводив жену взглядом, покрутился на месте, покашлял и, покраснев, полез куда-то за печь. Вернулся он с большой мутной бутылью, заткнутой тряпицей.

— Вот, барин, — проговорил он, пряча глаза с выражением человека, делающего нечто не вполне приличное. — Это вот, стало быть… Как бы, того… Не вина столичные, конечно, но…

— Самогон? — уточнил я.

— Ну… Да, — Ерофеич потупился. — Свекольный. Я ж его так, для лечебных, можно сказать, целей… Для растирки, стало быть…

— Ерофеич, — сказал я. — Наливай.

Староста просиял.

— Вот это по-нашему! Вот это я понимаю, барин!

Он метнулся к полке, достал две глиняные чарки, плеснул в обе из бутыли. Жидкость была мутная, чуть желтоватая, и пахла… Ну, скажем так, своеобразно.

— С прибытием, стало быть, барин! — Ерофеич поднял чарку. — Дай бог здоровья, и чтоб мертвяки стороной обходили!

— Аминь, — пробормотал я, и мы чокнулись.

Я выпил.

Горло обожгло так, словно я хлебнул жидкого огня. Из глаз брызнули слёзы, в животе полыхнуло, и на несколько секунд я утратил способность дышать. Свекольный самогон Ерофеича мог бы с успехом использоваться для снятия краски с кораблей, травления тараканов и, при необходимости, в качестве зажигательного средства на поле боя.

— Крепка, зар-раза… — просипел я, утирая слёзы.

— Двойной перегонки! — с гордостью сообщил Ерофеич, который, судя по его невозмутимой физиономии, подобных проблем не испытывал. — Огурчиком закусите, барин, огурчиком!

Я закусил. Стало легче. Набросился на щи — и на какое-то время утратил интерес к разговорам.

Щи у Марфы были отменные. Наваристые, густые, с разварившейся капустой и — я не сразу поверил — кусками мяса. Не бог весть какого, но мяса. Каша таяла во рту. Грибы в сметане были и вовсе великолепны. После третьей ложки я окончательно уверился, что Марфа — главная ценность этого Богом забытого села.

Ерофеич деликатно помалкивал, пока я ел, лишь подкладывая то хлеба, то огурцов. Налил по второй. Я выпил уже без содрогания — то ли привык, то ли первая чарка выжгла все нервные окончания в горле.

— Ну, — сказал я, отодвигая пустую миску и вытирая рот рушником. — Рассказывай, Ерофеич. Как живёте, чем живёте, и как, собственно, выживаете.

Староста вздохнул, подлил себе самогону, покрутил чарку в толстых пальцах.

— Как живём, барин… Да вот так и живём. Еле-еле.

Он помолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил — уже без суеты и причитаний, спокойно и обстоятельно. И в этом обстоятельном тоне проглядывал совсем другой человек — не суетливый мужичок, а усталый, битый жизнью мужик, который тянул на своём горбу целую деревню.

— При дедушке вашем покойном, царствие ему небесное, жили мы, барин, неплохо. Поля пахали, хлеб сеяли, мельница работала, заводик селитряный — тоже. Оброк платили исправно, дедушка ваш строг был, но справедлив. Ну, в общем, жили. Не то чтоб богато, но и не бедствовали.

— А потом? — спросил я, хотя ответ был очевиден.

— А потом мертвяк пришёл. — Ерофеич сказал это так буднично, как сказал бы «а потом дожди зарядили». — Сперва-то далеко было, слухи только доходили. Мол, в Малороссии неладно, мол, покойники из могил встают. Мы тут посмеивались — брехня, мол, чего только хохлы не придумают… А потом…

Он махнул рукой.

— А потом и до нас докатилось… Сперва один забрёл, потом другой. Мужики сперва справлялись. А потом их столько попёрло, что… — Ерофеич покачал головой. — Сначала-то народ подхватился. Взяли люди топоры да вилы, мертвяков, чтоб, значицца, загнать в свои могилы… Да куда там… Не хватило силы. Трупов-то не убить… Народ — кто разбежался, а кого и пожрали. Дедушка ваш покойный из Порхова солдат выписывал. Ну те приехали, деревню зачистили, строго наказали — частокол держать, ночью не выходить, а дальше, мол, сами. У них, мол, и без нас забот хватает…

— Понятно, — кивнул я. — Дальше.

— А дальше дедушка ваш захирел. Как известие пришло, что Ляксей Григорич, батюшка ваш, на войне голову сложил… — Ерофеич перекрестился, — так старый барин будто надломился. Пил, ни с кем не разговаривал, потом слёг, а через полгода и помер. Царствие ему небесное.

Я молча кивнул. О деде я знал мало. Собственно, обо всём, что касалось моей семьи, я знал прискорбно мало. Батюшка, пока был жив, о родовом гнезде рассказывал скупо и неохотно. Мне всегда казалось, что он стыдится — то ли захолустного имения, то ли чего-то другого, чему я тогда не мог подобрать названия.

— А управляющий? — спросил я. — Дед должен был оставить управляющего.

— Оставил, как не оставить, — Ерофеич скривился так, будто надкусил гнилой орех. — Яшка Дьяков, прохвост из уездных. Дедушка ваш его ещё при жизни нанял, когда сам уже не мог хозяйством заниматься.

— И что Яшка?

— А что Яшка… — Ерофеич налил себе ещё, выпил одним глотком. — Пил, воровал, баб щупал. Ещё и порол за каждую провинность, и не столько за провинность, сколько по настроению. Скотина был, одним словом. Мертвяк его в прошлом году и пожрал. Да только такую погань, видать, даже непокойцы жрать побрезговали — не до конца сожрали. Яшка сам мертвяком обратился. Бродил по деревне, зубами щёлкал. Мужики его в озеро загнали, он там три дня и барагозил, пока Гришка не сжалился, да не застрелил дурака. Туда ему и дорога.

— Да что ж он тут воровал-то? — не удержался я. — Тут ведь и воровать-то нечего.

— Дак ведь и находил же, вашбродь, шельмец, находил! — Ерофеич хлопнул себя по колену. — Мы-то как-то жили все эти годы. Худо-бедно, но тянулись. Скотинка была, зерно сеяли, огороды держали. Это вот последний год мы совсем захирели. Как град урожай побил — так и всё. На подножном корму сидим, считай. Ежели б не грибы да ягоды — так и помирать бы впору.

— А мельница? — спросил я.

— Стоит. Механизм целый вроде, но кто его разберёт. Поломалось там чегой-то, а починить некому. Кузьма, правда, говорил, что может глянуть, но руки не доходили. Зерно-то ещё есть, да толку с него без мельницы… Да и мертвяки там, барин, шастают…

Я выругался под нос.

— А заводик? Слышал, что было здесь производство какое-то…

— Заводик — туда вообще не суйся, барин, — Ерофеич понизил голос. — Мертвяки там обжились, с десяток, а то и поболее. Днём сидят в темноте, а ночью выходят. Мы туда уж год как не ходим.

Я промолчал, подцепив вилкой гриб. Картина складывалась та ещё. Поместье, от которого осталось одно название. Ни дохода, ни хозяйства, ни рабочих рук, ни оружия. Зато мертвяков — в избытке.

Ерофеич, видимо, прочитав что-то на моём лице, заёрзал.

— Вы, барин, того… Не серчайте. Мы ж тут как могли… Без хозяина, без управы толковой… Мы ж люди простые, нам бы кто сказал, чего делать да как…

— Не серчаю, — сказал я. — Наливай.

Выпили по третьей. Самогон ложился уже мягче. Или, что вероятнее, нервных окончаний в горле уже не осталось совсем.

За окном совсем стемнело. В горнице, освещённой парой сальных свечей и отблесками печи, стало тепло и почти уютно. Марфа убрала со стола, оставив хлеб, огурцы и крынку с простоквашей. Ерофеич раскраснелся, расстегнул ворот рубахи и уже не робел перед барином так явно — самогон делал своё дело.

А я думал.

Мертвяцкий мор. Так это называлось в газетах, в официальных бумагах, в кабинетах чиновников. Красивое, почти медицинское слово. Мор. Как чума, как холера — напасть стихийная, неподвластная человеку.

Откуда оно взялось — толком не знал никто. Вернее, версий хватало, одна безумнее другой. Официально считалось, что мор пошёл из Австрийской империи, из галицийских земель, и распространился по Европе в хвосте наполеоновских войн. Армии таскали заразу за собой, как таскают тиф и дизентерию, только последствия оказались несколько масштабнее.

Среди простого люда ходили истории и покрасочнее. Кто говорил, что мертвецов поднял сам Наполеон, когда проиграл и решил, что если не мне — так никому. Кто — что это англичане, в попытке остановить Бонапарта, пустили в ход какое-то адское оружие, да не рассчитали. Кто вовсе нёс околесицу про древние проклятия и гнев Господень…

Церковники полагали, что мор — дело рук некромантов, и при любом намёке на некротическую магию раздували костры, на которых и горели ярким пламенем подозреваемые. Дар повелевания мёртвыми считался проклятым даром, в Российской Империи был вне закона — как и любое прочее ведьмовство да знахарство, не одобренное Церковью, и уличённые в чём-то подобном обычно заканчивали плохо.

Сам я, подобно прочим просвещённым городским жителям, считал, что всё это байки и удобный способ расправляться с неугодными, однако факт оставался фактом.

Так или иначе, мертвецы были, и с этим приходилось считаться.

Из Галиции мор расползся по Балканам, хлынул в Италию и немецкие герцогства, а потом, через Польшу и Малороссию, добрался и до наших земель. Большие города отбились — Петербург, Москва, Казань, Новгород — превратились в крепости с гарнизонами и стенами. А вот деревни, села, маленькие городки…

Государь, при всём уважении к его величеству, ресурсов на всё не имел. Гвардейских полков на каждую деревню не напасёшься. И тогда было принято решение, которое чиновники называли «делегированием полномочий», а по-простому сие означало — выкручивайтесь сами.

Помещикам вменили в обязанность оборонять свои земли своими силами. У кого были деньги, связи и голова на плечах — те справлялись. Нанимали отставных солдат, строили укрепления, вооружали крестьян. У кого не было — тех жрали.

Тяжелее всего приходилось западным губерниям: Бессарабии, Прибалтике, Царству Польскому. И Псковской губернии — тоже. Мы стояли на пути мора, как волнорез, и нас потихоньку разъедало.

Ну вот и разъело. До самого Малого Днища.

Я посмотрел на Ерофеича. Тот сидел, подперев щеку кулаком, и смотрел на меня — выжидающе, с тем выражением, с каким дворовая собака смотрит на человека с куском хлеба.

— Ладно, — сказал я, вставая. — Утро вечера мудренее. Самогон у тебя, Ерофеич, убойный. Башка гудит. — Я огляделся. — Где тут у тебя, кстати, отхожее место?

Ерофеич моргнул.

— Чего, барин?

— Отхожее место, — повторил я. — Уборная. Нужник. Ну?

— Аа-а! — староста хлопнул себя ладонью по лбу. — Так вон, барин, в сенях ведро стоит!

Я уставился на него.

— Ведро?

— Ведро, — подтвердил Ерофеич.

— Ерофеич, — медленно проговорил я. — Я, конечно, понимаю, что тут не Петербург. Но вы совсем, что ли, оскотинились?

Староста обиделся. Даже выпрямился на лавке и расправил плечи.

— Почему ж оскотинились, вашбродь? Днём, как и положено, в нужник ходим, всё чин по чину, в сортир на улице. А ночью — нишкни, барин. Не ходим мы на улицу по ночам. И вам не советуем.

— Да брось, — начал было я.

— Глашка, — тихо сказал Ерофеич. — Лизаветы дочка. Бойкая девка была, справная. Пятнадцать годков. Говорили ей, что лучше не ходить в сортиры по ночам, избави господи… Так нет же. Гордая была. Брезгливая. Попёрлась! — Он помолчал. — Там мертвяк её и пожрал, прямо у сортира. Лизавета до сих пор по ночам воет, когда луна полная.

В горнице стало тихо. За стеной что-то скрипнуло — ветер, наверное.

Наверное.

— Так что не обессудь, барин, — Ерофеич смотрел на меня серьёзно, без тени обычной суетливости. — Сходи за занавесочку. Ты нам живым нужон.

— Живым, — повторил я. Помолчал. — А вы, значит, надеетесь, что я тут всё налажу?

— Ну а кто ж ещё, вашбродь? — Ерофеич развёл руками. — Вы ж к нам деревню поднимать приехали?

В его голосе было столько надежды и тоски, что мне на мгновение стало не по себе.

Деревню поднимать. Ссыльный «барин», у которого из полезных навыков — умение стрелять, фехтовать и портить замужних дам. Деревню поднимать. Это было бы смешно, если бы полсотни живых душ за худым частоколом не зависели от ответа.

— Поднимать, — сказал я. — Ага.

Ерофеич кивнул. Видимо, именно это он и ожидал от меня услышать.

— Ладно, — вздохнул я. — Утро вечера мудренее. Где тут это ваше ведро?

Ерофеич молча указал за занавеску.

Я поднялся и пошёл.

М-да. За последнее время моя жизнь совершила удивительный кульбит: ещё две недели назад я блистал на балах, вчера ехал в почтовом экипаже, кутаясь в шинель, и думал, что хуже ссылки ничего быть не может… А сегодня я иду справлять нужду в ведро за занавеской, в крестьянской избе, в деревне, осаждённой мертвяками…

За стеной, совсем близко, что-то заскребло по дереву частокола. Потом затихло.

Я сделал свои дела и вернулся. Ерофеич возился за занавеской, горестно вздыхая, я же прошёл в хозяйскую спальню за печью, которую староста с женой любезно предоставили высокому гостю. Задул свечу и заворочался на слегка сырой перине, пытаясь устроиться поудобнее.

Ночь была полна звуков. Скрип дерева, шорох ветра в соломенной крыше, далёкий, едва различимый вой — собака? Волк? Что-то похуже? За стеной изредка раздавались шаги — кто-то ходил по деревне. Живой? Нет?

Я нашарил рукоять пистоля, который положил рядом с лавкой. Проверил — заряжен. Положил рядом саблю.

Две недели назад, в далёкой городской жизни, я засыпал под звуки столичных улиц: стук колёс по мостовой, смех подвыпивших гуляк, далёкая музыка из ресторации. А теперь — под завывание ветра над заброшенными полями да под скрежет мертвяцких когтей по гнилому частоколу…

Ничего, переживём. Куда деваться-то.

Сон пришёл неожиданно быстро — сказались дорога, баня и Ерофеичево зелье. Последнее, что я подумал, проваливаясь в темноту — что завтра нужно будет осмотреть частокол. И барский дом. И мельницу. И заводик. И…

Я уснул, не додумав мысль…

Ещё не зная, что спать мне доведётся ой как недолго…

Загрузка...