Проснулся я чуть свет.
Собственно, «проснулся» — это громко сказано. Для того чтобы проснуться, надо сперва заснуть, а заснуть мне так толком и не удалось. После ночного визита призрака я проворочался до рассвета, глядя в потолок и прокручивая в голове одно и то же.
«Иди на болота. Ответы — там». Что за дом, чей дом, на каких болотах… И на какие такие вопросы я получу ответ, отправившись туда? Призрак не соизволил уточнить, а сам я о том догадывался с большим трудом. Вот и лежал, как дурак, уставившись в тёмный потолок, пока за окном не начало сереть.
Как только заорали петухи, я умылся, оделся, сунул в карман терцероль, повесил на пояс саблю и направился к Ерофеичу.
Деревня просыпалась. Мычала корова, у колодца возилась чья-то баба с вёдрами, из-за частокола тянуло туманом. Утро выдалось сырое, серое, и рёбра на погоду заныли ещё на крыльце. Надо всё-таки выпить тот Настасьин отвар.
Подойдя к Ерофеичевой избе, я постучал в окно раз, другой. За дверью заскрипело, зашаркало, щёлкнул засов, и в щели появилась физиономия — заспанная, опухшая, с отпечатком подушки на левой щеке и бородой, торчащей в три стороны света.
— Ляксандр Ляксеич? — староста проморгался, уставился на меня, потом вытянул шею и зачем-то оглядел улицу за моей спиной, будто проверяя, не привёл ли я с собой мертвяков. — Батюшки… Чего это вы в такую рань-то, барин? Не случилось ли чего?
— Впустишь, или так и будем через дверь разговаривать?
— Ой, да что ж вы стоите-то! Заходите, заходите, Ляксандр Ляксеич, милости просим!
Ерофеич засуетился, распахнул дверь, чуть не споткнувшись о порог, и я вошёл в знакомую горницу. Тепло, полутемно, пахло печью и хлебом. У печи уже суетилась Марфа — в отличие от мужа, она уже успела проснуться и сейчас что-то готовила.
— Здравствуйте, батюшка-барин. Сейчас чайку поставлю, изволите?
— Поставь, Марфа, спасибо.
Я сел к столу. Ерофеич устроился напротив, поёжился, зевнул в кулак и опять покосился на меня — настороженно, как косятся на человека, который пришёл среди ночи и молчит.
— Так что случилось-то, барин? — спросил он осторожно. — Мертвяки лезут?
— Нет. Не мертвяки.
Марфа поставила на стол две кружки, краюху хлеба и горшочек с мёдом. Налила, не глядя, привычным движением — и отправилась дальше по своим бабьим делам.
Я отхлебнул из кружки. Чай из кипрея был терпкий, вкусный и очень горячий. Я даже язык обжёг, и от этого, как ни странно стало легче — в голове прояснилось.
Ерофеич сидел, подпёршись кулаком, смотрел на меня и ждал. Он уже понял, что я пришёл не чаи гонять, но спрашивать повторно не решался.
— Ерофеич, — сказал я. — Знаешь ли ты что-нибудь про дом на болоте?
Староста аж вздрогнул. Мелко, коротко — но я заметил. Пальцы, обхватившие чашку, чуть сжались, и взгляд метнулся в сторону — на долю секунды, не больше. Потом он посмотрел на меня, и на лице его было написано такое старательное недоумение, что любой столичный актёр позавидовал бы.
— Дом? — переспросил он. — На болоте? Какой такой дом, барин? Нешто люди на болотах-то живут? Болото — оно ж и есть болото, там окромя лягушек да комарья и нету никого…
— Ерофеич…
— … а ежели и был какой дом когда-то, так давно сгнил, поди, потому как на болоте разве ж устоит что? Сырость, гниль, да и вообще… — продолжал лепетать тот.
— Ерофеич, — повторил я. — Кончай придуриваться. Я же вижу, что ты знаешь. Выкладывай.
Староста осёкся. Посмотрел на меня, потом в кружку, потёр бороду — привычный жест, означавший, что врать дальше ему уже совестно, а правду говорить — страшно.
— Барин, — сказал он жалобно, — да разве ж я придуриваюсь? Просто… Ну… Нечистое это место, барин. Совсем нечистое. Разве ж надо оно вам? Мало вам мертвяков, мельницы, заводика этого окаянного? Что ж вас всё тянет-то к нечисти всякой, а?
— Ерофеич, — сказал я в третий раз, и тон у меня сменился. — Хватит.
Тот сник. Вздохнул тяжело, по-стариковски, будто из него разом выпустили воздух. Лицо у него стало другим — не суетливым, не хитрым, а угрюмым, замкнутым. Таким я его ещё не видел.
— В Комариной плеши, — проговорил он негромко, глядя в стол, — дом тот стоит. На Ведьмином острове. Посередь болота. Ну, или стоял.
— Что ещё за Ведьмин остров?
— Кусок суши, барин, — пояснил, будто я не знал значения слова «остров», Ерофеич. — Посреди топи, большой. С деревьями, словно лес густой. Его отовсюду видать, если с пригорка глянуть — тёмное пятно такое, над туманом торчит. А по краям — трясина гиблая. Засосёт и не выплюнет.
— А дом?
— А дом на острове. Стоит. Или стоял — повторил Ерофеич. — Давно уж не проверял никто… — Ерофеич помолчал и добавил тише: — Только ни к чему вам это всё, барин. Ей-богу, ни к чему. Не найдёте вы того, кто вас туда провести сможет. А не зная броду, сгинете. Там и днём-то не всякий пройдёт, а уж ночью не дай Бог сунуться…
Я вздохнул.
— Кончай причитать. Что за остров? Почему так называется?
Ерофеич поднял на меня глаза — и в них стояла такая тоска, будто я спросил его о чём-то, о чём он надеялся никогда больше не говорить.
— Почему так называется — о том не ведаю, барин, — сказал он глухо. — Хоть порите. Называли так при мне завсегда, а почему — я того знать не знаю. Ведьмин остров — и всё тут.
Я посмотрел на него. Врал? Не похоже. Юлил — да, но не врал. Знал больше, чем говорил, но вытягивать из него остальное сейчас не имело смысла. Упрётся — и хоть кол на голове теши.
— Иногда думаю, — сказал я задумчиво, — что и правда выпороть бы тебя не мешало, Ерофеич.
Старик угрюмо засопел и уставился в кружку.
— Хотите — хоть насмерть запорите, — буркнул он. — А только думаю я, барин, что делать вам на том болоте нечего. Добром оно не кончится. Не ходил туда никто из наших. Ни при деде вашем, ни после. И были на то, стало быть, причины.
— Ерофеич, — я встал. Чай в кружке ещё парил, хлеб лежал нетронутый, но мне уже было не до чая. — Давай-ка я сам буду решать, где мне есть чего делать, а где — нечего. Договорились?
Ерофеич смотрел в стол и молчал, и плечи у него были опущены, и борода свесилась, и весь он выглядел так, будто я его уже выпорол — заранее, одними словами.
Пробормотав под нос ругательства, я вышел. Только дверь хлопнула за спиной — и, пожалуй, несколько громче, чем я хотел.
На улице посветлело. Туман расползался, из-за крыш лезло бледное солнце, и где-то в очередной раз заорал петух — тоскливо и неуверенно.
Комариная плешь, значит… Что ж, весьма вдохновляющее название.
На пригорке, с которого открывался вид на Комариную плешь, я простоял, наверное, минут пять. Стоял и смотрел на открывающуюся мне картину.
Внизу лежало болото — плоское, бурое, необъятное. Кочки, поросшие жёсткой рыжей травой, торчали из жижи, как плешивые макушки утопленников. Между ними стояла вода — мутная, ржавая, покрытая маслянистой плёнкой, в которой не отражалось даже небо. Кое-где из жижи пёрли гнилые стволы — берёза ли, осина ли, сам чёрт не разберёт, Голые, чёрные, без единого листа, как обглоданные кости. А вонь стояла такая, что я невольно отвернулся и вдохнул носом назад, в сторону леса. Хвоя, которой тянуло из лесу, по сравнению с болотной вонью казалась французскими духами.
Плешь. Подходящее слово. Именно плешь — голая, мокрая, паршивая. Несколько вёрст этой дряни, до самого горизонта. А посреди и правда был остров.
Большой — с версту в поперечнике, не меньше. Деревья на нём стояли плотно, тёмные, густые, и кроны сливались в одну сплошную массу, будто кто-то воткнул в трясину огромный кусок леса. Лес выглядел мрачным даже отсюда. Издали казалось, что остров темнее, чем всё вокруг, — будто он вбирал в себя свет, а отдавать не собирался.
Ведьмин остров.
Я повернулся.
За спиной рядом с Буяном стоял Прошка. Пацан держал повод обеими руками и с опаской косился на жеребца, который, впрочем, вёл себя на удивление смирно. Видимо, запах болота отбивал у него кусательное настроение.
— Всё, — сказал я. — Бери коня и двигай домой. Не балуй и смотри, чтоб не укусил.
Прошка кивнул, шмыгнул носом и полез в седло. Лез неуклюже, но цепко — крепкий пацан, справный.
Точное положение Плеши мне указал этот самый Прошка. Ерофеич молчал, как камень, а Григорий, когда я его спросил, посмотрел на меня долгим тяжёлым взглядом и сказал только: «Не ходил бы ты туда, барин. Сгинешь». Что в переводе с григорьевского означало длинную речь о безрассудстве, опасности и бессмысленности затеи.
Но Прошка — Прошка был другого склада. Мальчишка, которого хлебом не корми, дай сунуть нос, куда не просят, за гривенник и дорогу показал, и язык за зубами держать пообещал, и даже проводить вызвался. Я, недолго думая, взял коня, посадил Прошку впереди седла и отправился в путь.
Вот только за сборами — порох проверить, оружие почистить, слегу вырубить, сам не заметил, как день перевалил за середину. А пока проехали «короткой дорогой через лес», которую показал Прошка, пока объехали овраг, в котором Прошка клялся и божился, что видел аж трёх мертвяков, пока добрались до места…
Словом, когда я стоял на пригорке и смотрел на болото, солнце висело уже низковато. Пожалуй, через пару-тройку часов и смеркаться начнёт. А в темноте по болоту — это уже не прогулка. Это похороны.
Но деваться было некуда. Я уже здесь, и отступаться нет резона. Призрак не стал бы указывать мне дорогу ради забавы. Там на острове явно было что-то для меня очень важное. Я этого не знал — чувствовал. И было у меня ощущение, будто после посещения острова жизнь моя разделится на «до» и «после».
Прошка между тем забрался-таки в седло, утвердился, подобрал поводья и посмотрел на меня сверху вниз с видом полководца, обозревающего поле битвы.
— Барин, а вы точно один пойдёте? — спросил он. — Может, я с вами? Я лёгкий, не провалюсь.
— Нет, Прошка. Домой езжай. И — запомни: где я, ты не знаешь. Ясно? Коня — на конюшню, напои и накорми. А будут доставать — скажешь, что все вопросы ко мне, как вернусь.
— Ясно, барин, — пацан кивнул и замялся. — А если не вернётесь?
— Вернусь.
— А если…
— Прошка!
— Понял, барин!
Он ткнул Буяна пятками — тот фыркнул, но пошёл, — и через минуту оба скрылись за деревьями. Стук копыт на лесной тропинке быстро стих, и я остался один.
С болота тянуло тухлой водой и гнилой травой. Грудь привычно перехватывал ремень штуцера. На спине — солдатский ранец, с которым ещё в кадетстве хаживал. В нём — Лепажи и терцероль, в промасленную бумагу завёрнутые. Чтоб не потерять и не замочить смертельно, ежели провалюсь. Там же лежала фляга с водой, немного еды, кремень, огниво и та самая фляжечка, что Настасья передала. На бедре — сабля, в руках — слега.
Со стороны плеши подул ветер — холодный, сырой, словно нездешний. Налетел порывом, качнул кочки, погнал по поверхности болота рябь. Небо, ещё полчаса назад бледно-голубое, затянуло серой мутью, и свет стал плоским, тусклым, будто кто-то прикрутил фитиль у лампы. Сразу стало казаться, что уже смеркается, хотя до настоящих сумерек было ещё далеко.
Нехорошее место. Нехорошее, мёртвое, пустое. Даже комаров не слышно, хотя, казалось бы, — Комариная плешь. Видать, и комары тут не задерживались.
Тоскливо стало — хоть волком вой.
Ладно. Хватит себя накручивать. Нечего стоять.
Я перехватил слегу поудобнее — правой рукой за середину, левой ближе к концу — и шагнул с пригорка вниз, к болоту.
Под сапогом чавкнуло.
Первые шагов двадцать дались легко. Земля под ногами была ещё почти твёрдая — мокрая, пружинящая, но меня держала. Слега втыкалась в грунт с коротким чмоканьем, сапоги проваливались по щиколотку, не глубже. Я шёл осторожно, прощупывая каждый шаг, и думал: ничего, дойду. Пара вёрст по кочкам — не бог весть какой марш-бросок.
На тридцатом шаге земля кончилась.
То есть не то чтобы совсем кончилась — она была, но где-то внизу, под слоем жижи, которая сомкнулась вокруг сапога с жадным хлюпаньем и держала крепко, как чья-то ладонь. Я дёрнул ногу — жижа не пускала. Дёрнул сильнее — чавкнуло, сапог вылез, и в лицо мне прилетели бурые брызги, от которых я зажмурился и выругался.
Ну, началось. Дальше — только по кочкам.
Они торчали повсюду — бурые, мохнатые, размером от табурета до небольшого стола. Между ними стояла вода — мутная, рыжая, и глубину определить на глаз было невозможно. Где по колено, а где — поди угадай. Слега в этом деле помогала: тыкаешь впереди, нащупываешь дно. Есть — можно ступать; нет дна — обходи. Или перепрыгивай. Медленно, муторно, но надёжно.
Я прыгнул на ближайшую кочку. Та спружинила, мох заскользил под подошвой, и я едва не полетел носом в воду — удержался за счёт слеги, воткнув её в жижу. Аж сердце ёкнуло. Ладно, спокойнее…
Следующая кочка — шаг. Ещё одна — прыжок. Ещё — шаг. Под сапогами хлюпало, чавкало, булькало. Штуцер на плече мешал, ранец бил по спине… В общем, не самое приятное занятие, вынужден доложить.
Минут через десять я приноровился и поймал неторопливый, осторожный, но ритм. Кочка — слега — прыжок. Кочка — слега — прыжок. Остров впереди не приближался — казалось, торчао на том же месте, сколько ни прыгай. Но я знал, что это обман — на ровной местности расстояние всегда кажется больше, чем есть. Главное — не останавливаться.
Провалился я в первый раз на исходе первой версты.
Кочка, на которую я прыгнул, оказалась не кочкой, а плавучим кустом мха, лежащим на воде, — с виду плотная, а под ногой расползлась, как гнилая тряпка. Я ухнул вниз, и ледяная бурая дрянь сомкнулась вокруг бёдер, сжала, потянула. Ноги не доставали до дна. Сапоги мгновенно набрались водой и потяжелели, будто к ним привязали по гире. Штуцер съехал с плеча, я поймал его в последний момент, перехватив за ремень, и швырнул на соседнюю кочку — только бы не утопить.
Спасла слега. Я кинул её поперёк двух кочек, навалился грудью, подтянулся — медленно, рывками, выдирая ноги из жижи, которая не хотела отпускать. Выполз. Перекатился набок, лёг на мох и с минуту просто дышал, глядя в серое небо. Рёбра заныли так, что перед глазами поплыло.
Отдышавшись, я встал, подобрал и проверил штуцер. Ствол чистый, замок сухой — нормально. Снова перекинул ремень через голову и пошёл дальше. На этот раз — ещё и тыкая слегой в каждую кочку, прежде чем на неё прыгнуть. Из-за этого передвигаться стал ещё медленнее, но лучше уж добраться до острова медленно, чем быстро утонуть в болоте.
Тишина стояла такая, что я слышал собственное дыхание и плеск воды от каждого шага. Ни птиц, ни лягушек, ни даже ветра — тот, что дул на пригорке, здесь, в низине, стих, и воздух висел неподвижный, сырой, тяжёлый. Только я и болото. И остров впереди, который по-прежнему не приближался, хотя ноги мои уже отмерили не меньше версты.
Мысли лезли в голову скверные. Что, если дальше тропа кончится? Что, если тот, кто жил на острове — если там вообще кто-то жил, — добирался другим путём? Лодкой, скажем. А я тут прыгаю по кочкам, как лягушка, с железом на горбу, и каждая вторая кочка норовит утопить…
Дядька Фома сказал бы: «Коли начал — лезь вперёд. Оглядываться будешь потом». Но Дядька Фома вообще был мужик простой в своих наставлениях. Жаль, что эта простота далеко не всегда спасала от последствий.
Второй раз я провалился спустя полчаса, когда остров перестал играть со мной в фокусы, и стремительно, рывком, приблизился, будто прыгнул.
В этот раз был хуже. Нога ушла в какую-то промоину между корнями, и меня дёрнуло вбок, скрутило — я рухнул на колени и съехал в воду по пояс. Жижа была холодная, вязкая, и от неё несло так, что желудок подпрыгнул к горлу. Бился я с трясиной, минут, наверное, десять и уже готов был попрощаться с жизнью. Однако же удалось нашарить слегой на дне что-то твёрдое, я упёрся и выдрал себя наружу — мокрый, грязный, весь в бурой каше.
Врагу не пожелаешь.
Остров приближался. Теперь я различал отдельные деревья — ольха, осина, ещё что-то тёмное, кривое, с голыми ветвями. Берег острова поднимался над водой невысоко — аршина на полтора, — но это был берег. Твёрдая земля. Я видел корни, торчащие из глинистого обрыва, видел траву, настоящую зелёную траву, а не болотный мох, — и от этого зрелища прибавилось сил.
Рукой подать. Сотня шагов, может — полторы. Кочки тут стояли чаще, и между ними было мельче — по щиколотку, по колено, не глубже. Я пошёл быстрее, уже не прыгая, а шагая, переставляя ноги через мшистые макушки, — и слегу втыкал реже, торопился, потому что небо на западе уже наливалось жёлтым, и тени от кочек вытянулись, и до темноты оставалось — час, может, полтора. А мне предстояло ещё назад возвращаться.
Пятьдесят шагов. Сорок. Тридцать… Деревья на острове стояли стеной, тёмные, плотные, и между стволами ничего не было видно — только чернота, густая, как дёготь. Я упёрся слегой в очередную кочку, шагнул…
И в этот момент меня будто что-то за ногу дёрнуло. Ругнувшись, я помянул чёртом невидимую корягу и попытался выдернуть ногу.
Не тут-то было.
И в этот момент меня пробило дрожью. Крупной, противной, от которой слабеют колени и пересыхает во рту.
Потому что это была не коряга.
У коряги нет цепких, костлявых пальцев, которые — я вдруг отчётливо, до тошноты ощутил — смыкаются вокруг лодыжки и тянут вниз.
А в следующий момент меня что было сил дёрнуло, я вскрикнул, и, не удержавшись, ушёл под воду.