Вблизи девушка, безусловно, производила впечатление. Даже на меня. Высокая, статная, в цветастом платье с узкой талией, перехваченной плетёным пояском. На локте висела накрытая полотенцем корзинка. Тёмные густые волосы были распущены и струились по плечам. Глаза — большие, карие, с прищуром, и в прищуре этом читалось ровно то, что я меньше всего хотел увидеть: насмешка.
Вот же угораздило…
— Помочь, барин? — повторила она, кивнув на мою руку.
— Ты тут откуда взялась? — спросил я, и прозвучало это, признаться, не так строго, как хотелось бы. Трудно изображать грозного барина, когда сидишь на полу, привалившись к стенке, и зажимаешь руку, с которой капает кровь.
— Через дверь вошла, — Настасья пожала плечами. — Вы её не заперли, вашбродь. Она отлепилась от перил, подошла ближе, присела передо мной на корточки и без спроса взяла за руку. — Ну-ка, дайте гляну.
— Я сам…
Но она уже размотала мой пропитавшийся кровью платок и осмотрела рану. Цепко, быстро, по-деловому — так осматривают люди, которые привыкли иметь дело с чужой кровью и давно перестали от неё бледнеть.
— Глубоко рассекли, — заключила она. — Плохая рана. Ещё и жилу задели… Ничего, сейчас исправим…
И, прежде чем я успел возразить, девушка положила ладонь на рану.
Ладонь у неё оказалась сухая, тёплая и маленькая — моя рука по сравнению с ней казалась медвежьей лапой. Настасья прикрыла глаза и что-то зашептала — тихо, одними губами, так что слов я не разобрал, только ритм. Мерный, плавный, как считалка. Заговор читала?
А потом рана вдруг налилась теплом. Густым, тягучим, будто по руке разлили нагретый мёд. Тепло просочилось под кожу, в мышцы, глубже — и боль стала утихать. Не сразу, а как-то постепенно, по убывающей, словно кто-то медленно закручивал кран, из которого она текла. Я смотрел на свою руку, и мне казалось, что я видел… Нет, не казалось. Я видел, как края раны начали стягиваться. Медленно, но отчётливо — розовая кожа срасталась, закрывая рассечённое мясо, затягивая порез.
Настасья убрала ладонь, и я, не веря собственным глазам, уставился на свою руку.
Вот это номер!
На месте глубокого пореза остался лишь след — тонкий, бледно-розовый. Рубец, которому на вид было не меньше недели. Через несколько дней, пожалуй, и его видно не будет.
Я поднял голову и посмотрел на девушку. Та сидела передо мной на корточках, спокойная, чуть раскрасневшаяся — то ли от усилия, то ли от близости, — и смотрела мне в глаза. Как тогда, у колодца. Только теперь — ближе. Гораздо ближе.
— Не боишься вот так, напоказ, свой дар демонстрировать? — спросил я.
Настасья усмехнулась. Усмешка у неё была хорошая — не злая, не заискивающая, а такая… Уверенная. Усмешка человека, который знает себе цену.
— А чего ж мне бояться, барин?
— Ну, мало ли. Вдруг я церковникам доложу. Или просто проболтаюсь где не надо.
Она качнула головой, и усмешка стала ещё шире.
— Не доложите. И не проболтаетесь.
— Это почему же?
— А потому, что мне про вас тоже есть о чём проболтаться.
Она смотрела мне в лицо, всё так же не отводя глаз, и в глазах её плясали искры. Расстояние между нами было — полшага. Я чувствовал её дыхание на своём лице. Тёплое, с лёгким запахом трав. Что-то свежее, живое — не то что здешняя пыль и мышиный дух.
И тут я — совершенно некстати — осознал, насколько близко мы оказались друг к другу. Она сидела на корточках, чуть подавшись вперёд, и в вырезе цветастого платья, если опустить глаза, можно было рассмотреть… Ну, скажем так, всё, что Господь не поскупился отпустить этой девице, а одарил он её щедро. И посмотреть там, прямо скажем, было на что.
Кровь, только что обильно покидавшая мою руку, стремительно перераспределилась куда-то в другие части организма. Я почувствовал, как уши начинают гореть, и торопливо отвёл взгляд, поднявшись на ноги. Может быть, чуть резче, чем следовало.
Настасья мою неловкость, разумеется, заметила — от неё, похоже, вообще мало что ускользало. Встала следом, легко, одним движением, и рассмеялась. Негромко, без издёвки — но так, что уши у меня запылали ещё жарче.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, чувствуя себя полным идиотом.
Девушка перестала смеяться, но глаза продолжали улыбаться. Она чуть наклонила голову — так смотрят на ребёнка, который задал вопрос, ответ на который очевиден всем, кроме него самого.
— Да вы и сами знаете, барин, — сказала она. — Я за вами несколько дней наблюдала. Думала тогда, у колодца, — показалось. Но нет, не показалось.
Она помолчала.
— Дар в вас тлеет, барин. И искры от него разлетаются во все стороны. Вот только искры те — чёрные.
Я зябко повёл плечами, осознав сказанное — и причина явно была не в прохладе апрельского вечера.
— И если искры эти в вас кто не надо рассмотрит, — продолжила Настасья, и голос её стал серьёзным, без тени улыбки, — худо вам придётся. Сами знаете, как оно в наших землях с такими делами.
Знаю. Ещё как знаю. Костёр на площади, крестный ход, толпа с факелами… Очищение огнём. Церковь не разбирается, кто ведун, кто некромант, кому просто не повезло — горят все одинаково.
Я выдохнул и взял себя в руки — в прямом смысле: сжал кулаки, разжал. Хватит в стенку пялиться. Разговор серьёзный, и вести его надо нормально, а не в коридоре, стоя друг напротив друга.
— Пойдём, — сказал я. — Поговорим по-человечески.
Настасья пожала плечами.
— Пойдёмте, барин. Отчего ж не пойти.
В кабинете было тепло — камин разгорелся, за решёткой мерно гудел огонь, отбрасывая рыжие блики на стены и потолок. Я нашёл второй стул — тяжёлый, дубовый, с резной спинкой — и придвинул к столу.
Настасья вошла и с интересом огляделась. Взгляд скользнул по медвежьей шкуре, по книжному шкафу, по оружейному, задержался на сабле, лежавшей поперёк стола. Потом она спокойно села и поставила корзинку на стол.
— А это что? — спросил я, кивнув на корзинку.
— Обед, барин, — Настасья сдёрнула полотенце. — Хотя уже, пожалуй, ужин, если по времени судить. Я как увидела, что вы из дому несколько часов не показываетесь, так и подумала — оголодали, небось. Решила занести. Заодно и познакомиться — а то, слышала, вы обо мне у людей расспрашиваете.
Я хмыкнул. Ну, хороша. Слышала она, видите ли. В деревне из тридцати дворов, где каждый чих эхом гуляет. Удивительно было бы, если б не слышала.
Настасья тем временем расстелила полотенце на столе вместо скатерти — аккуратно, привычным движением, — и принялась выкладывать из корзины снедь.
Первым на свет появился хлеб — круглый, ржаной, с хрустящей тёмной коркой. Настасья разломила его руками, и по кабинету поплыл запах, от которого у меня мгновенно свело желудок. Я ведь, как позавтракал, маковой росинки во рту не держал, а времени прошло ой, как немало!
Потом рядом с хлебом появилось нарезанное крупными ломтями мясо. Холодное, понятное дело, но выглядевшее до того аппетитно, что я аж слюну сглотнул. Следующим Настасья выставила горшочек, накрытый тряпицей. Я принюхался, и в нос ударило грибами и луком. Кусок сыра — бледный, домашний, с плотной коркой. И, наконец, плетёная бутыль с чем-то золотистым.
— А вот это что? — я кивнул на бутыль.
— Вино, — Настасья улыбнулась. — Из одуванчиков. Сама делала. Вы ж не против, барин? Для аппетита.
— Для аппетита — не против, — хмыкнул я. — Надо же — из одуванчиков!
— Не хуже вашего столичного, — она сказала это без вызова, просто как факт. — Попробуете — увидите.
Я хмыкнул, поднялся и пошёл на кухню. Бокалов, понятно, не нашёл — зато отыскал в буфете два стакана, пыльных, но целых. Сполоснул, протёр тряпкой. Сойдёт.
Вернувшись в кабинет, я поставил стаканы на стол.
— Ну что ж, — сказал я. — Раз пришла знакомиться, составляй мне компанию за обедом. Заодно и про себя расскажешь.
Настасья разлила вино — тягучее, золотистое, с запахом, от которого в кабинете стало пахнуть летом. Одуванчики, надо же. Я пригубил, ожидая — ну, сладкую водичку, чего ещё ждать от деревенского самодела…
И ошибся. Вино было хорошее. По-настоящему хорошее — лёгкое, чуть терпкое, с медовым привкусом и долгим тёплым послевкусием. Не Бордо, понятное дело, но после Ерофеичевого самогона, выжигающего горло до состояния печной трубы, — просто божественный нектар.
— Недурно, — признал я. — Совсем недурно.
— Говорила же, — Настасья отломила кусок хлеба, положила сверху мяса. — Ешьте, барин. Проголодались же, наверное.
Я не стал упираться. Есть хотелось зверски — после пяти часов работы организм требовал еды с настойчивостью кредитора. Мясо оказалось тушёным с какими-то травами, нежным и пряным. Сыр — простой, крестьянский, но крепкий, острый и ядрёный, к хлебу и вину — самое то. М-да. Марфа, конечно, тоже готовила — моё почтение, но после щей да каш, успевших уже приесться, Настасьина стряпня показалась мне праздником.
Настасья ела немного — отломила хлеба, пожевала сыра, отпила немноговина. Всё больше смотрела на меня. Я старался не обращать внимания, но взгляд её чувствовал — спокойный, изучающий, без суеты. Так зверолов смотрит на зверя, которого выслеживает, боясь спугнуть.
Сравнение, надо сказать, мне не понравилось. Но от истины было недалеко.
— Ну, — сказал я, отодвинув опустевшую плошку и отпив вина. — Рассказывай. Кто ты, откуда, как давно тут живёшь. И, главное, откуда умеешь делать то, что делаешь.
Настасья помолчала, покрутила в тонких пальцах стакан.
— Мамка у меня травницей была, — заговорила она. — Из-под Великих Лук, оттуда мы и пришли. Тогда мне лет пять было, может, шесть. Мамка с отцом разошлась, а может, он помер — не помню толком, а она особо и не рассказывала. После этого коровий мор пошёл, и обвинили в нём, конечно же, мою матушку. Пришлось уходить. Пришли сюда, потому что деревня маленькая, глухая, и никому до нас дела нет. Дедушка ваш, старый барин, нас принял — дал избу на отшибе, разрешил жить. Мамка лечила деревенских, а я при ней росла да училась.
— А сейчас мать где?
— Померла четыре года назад. Я осталась одна. — Настасья сказала это ровно, без надрыва, как говорят о чём-то, что давно пережито и уложено внутри на своё место. — Ну, деревня меня знает, я деревню знаю. Лечу, кого могу. Скотину, баб, ребятишек. Принимаю роды, зубы заговариваю, кости правлю…
— И мертвяцкую порчу выводишь… — задумчиво протянул я.
Девушка зыркнула на меня быстрым взглядом, но отпираться не стала.
— Это от матушки. Она умела и меня научила. И книги оставила кое-какие… Не те, что в церкви одобрили бы, — Настасья усмехнулась. — Отвары, припарки, наговоры. Мертвяцкий яд — он ведь не яд в обычном смысле. Он… как бы объяснить… Он живое в мёртвое превращает. Медленно, изнутри. А я — обратный ход даю. Тяну живое назад, не даю ему угаснуть. Пока яд не выгорит.
— И у тебя получается, — кивнул я.
— Не всегда получается, барин, — спокойно качнула головой девушка. — Если поздно привели, если яд глубоко ушёл — бывает, что и я бессильна. Двоих вот уже потеряла. Одного привели на третий день только, а надо было в первые часы. Второго — мальчишку… — Она замолчала и отпила вина. — Сильно его потрепали, порчи слишком много оказалось. Жалко…
Девушка вздохнула. Мы помолчали. Огонь уютно потрескивал в камине, за окном темнело.
— Ладно, — сказал я. — Про тебя понял. Теперь про меня. Дар, говоришь. Чёрные искры разлетаются… Если я всё правильно понимаю, церковники называют это некромантией.
Слово повисло в воздухе, как дым. Тяжёлое слово. Опасное.
Настасья медленно кивнула.
— Дак и что мне с ним делать? — спросил я прямо. — Можно как-то избавиться от гадости этой?
— Избавиться — уже нет, — Настасья покачала головой. — Это не болезнь, барин, чтоб вылечить. Оно в крови. Проснулось — и назад не уснёт. Избавиться, внутрь затолкать уже не получится. Так что вам остаётся только развивать дар.
— Развивать, — повторил я. — Некромантию. Чтобы на костёр побыстрее взойти?
— Ну, если кто-нибудь прознает, на костёр вы и так взойдёте, — Настасья посмотрела мне в глаза. — С развитым даром или без. Разницы никакой — горят-то все одинаково. Так не лучше ли хотя бы с пользой? Как считаете, барин, деревне станет лучше, если в ней появится тот, кто мертвяков отвадить сможет? Не саблей зарубить, не из ружья застрелить, а сделать так, чтоб они её десятой дорогой обходили…
Я задумался. А ведь права девка! Вот только боюсь до того, чтоб «отвадить» мне ещё ой, как далеко…
Последнее я, видимо, сказал вслух, потому как Настасья пожала плечами и проговорила:
— Любой дар развивать надобно.
— И как его развивать? — спросил я.
— О том я не знаю, — Настасья развела руками. — Мой дар — другой. Лекарский. Но я по себе скажу: чем больше даром пользуюсь, тем он сильнее становится. Поначалу могла только ушибы заживлять да простуду снимать, а теперь вон — мертвяцкий яд тяну. Думаю, и у вас так. Пользуйтесь, пробуйте. Ну и… Матушка мне книги кое-какие оставила. У вас тоже, — она кивнула на книжный шкаф, — библиотека имеется. Может, и там чего найдётся. Дед ваш, говорят, человек был дюже учёный.
Я посмотрел на шкаф. За пыльными стёклами темнели корешки. Я всё собирался туда заглянуть и всё откладывал. Может, и правда — пора. Правда, сильно сомневаюсь, что тут найдётся что-то, способное помочь мне в развитии дара.
— Ладно, — сказал я. — Подумаю.
Рациональное зерно в её словах было, и немалое. Дар и правда никуда не денется. И отмахиваться от него, пожалуй, что и неправильно. Ведь если научиться им владеть, если вправду можно отваживать мертвяков, подчинять их, остановить нападения… Это меняет очень многое, если не вообще всё.
Но это потом. Надо обдумать, попробовать. Аккуратно и желательно без свидетелей.
Настасья допила вино, встала и одёрнула цветастое платье.
— Ладно, барин, засиделась я у вас. Бежать надо — ещё Митяя Косого проведать, а то у него рука опять ноет, третий день жалуется. Да и темнеет уже. Негоже по темноте шляться. Особенно девкам, — лукаво посмотрела на меня Настасья. — А то Ерофеич поймает и ухватом надаёт.
Я рассмеялся. Видимо, Ерофеич свою задачу выполнил — распекалово до Настасьи дошло.
— Особенно девкам, — с улыбкой кивнул я.
— Это вы верно заметили, барин, — Настасья улыбнулась, и в глазах её что-то сверкнуло. — Мертвяки — они ж красивых в первую очередь жрут.
Это она чего, флиртует со мной, что ли?
— Погоди, — я встал и взялся за саблю. — Провожу хоть.
Настасья покачала головой.
— Не надо, барин. Тут недалеко, сама дойду. Не хочу, чтоб нас вместе видели. Мне только пересудов не хватало — и так бабы косятся.
Она подхватила корзинку, уложила внутрь полотенце и повесила корзинку на сгиб руки. Легко зашагала к двери, уже на пороге полуобернулась, глянула на меня через плечо — лукаво, с искоркой — и вышла. Шаги простучали по коридору, потом по лестнице, хлопнула дверь, и всё стихло.
Я стоял в кабинете, привалившись бедром к дедовскому столу, и смотрел в пустой дверной проём. Одуванчиковое вино теплом отдавалось в груди, в камине догорали угли, а по стенам ползли рыжие тени.
В голове было сумбурно.
Рана на руке, которой больше нет. Чёрные искры дара. Некромантия. Костёр. Мертвяки, которых можно отвадить…
И — роскошные тёмные волосы, дерзкий прищур, запах мяты и тёплого хлеба.
Аллергия на дам, говорите? Ну-ну. Была аллергия. Сдаётся мне, у меня начинается ремиссия.
Я тряхнул головой, допил вино, подхватил саблю, проверил терцероль и пошёл запирать дом. Снаружи уже смеркалось, и надо было вернуться в деревню засветло. Негоже по темноте шляться.
Особенно — барину с горящими ушами.