'Ночь холодна,
Но чаша чая в ладонях
Хранит летнее солнце.'
Кобаяси Исса
Вечером Нобору полез в самый дальний угол пещеры, где за грубой деревянной ширмой хранилось то, что он называл «неприкосновенным». Несколько минут я слышал шорох бумаги и лёгкий звон чего-то керамического. А потом он вернулся с небольшим свёртком в руках, завёрнутым в плотную, пожелтевшую от времени бумагу.
— Хранил для особого случая, — сказал он с грустной улыбкой. — И этот случай настал…
Мы разложили костёр на самом краю каменного выступа перед входом. Здесь, под нависающим козырьком скалы, ветер терял силу и обтекал нас тёплым потоком. Огонь занялся быстро: сухой кедровый хворост ярко вспыхнул и принялся ронять малиновые искры в чёрную чашу ночи.
Небо очистилось от последних следов дневной дымки и стало чёрным бархатом, пронзённым миллионами ледяных игл. Звёзды горели древними синими огнями. Они были так близко, что, казалось, протяни руку — и зацепишь пару, как спелые ягоды с куста…
Млечный Путь раскинулся от одного края мира до другого, превратившись в разлитую серебряную реку, в некую дорогу, по которой плыли боги, шепчущиеся между собой о бесславных людишках… Её сияние было настолько ярким, что космический свет ложился на пожухлую траву, превращая ее в нежный ковер…
Водопад внизу тщетно продолжал битву с тишиной… Но она была сильнее…
Я сидел, обхватив колени, и чувствовал странное, щемящее спокойствие. Этот кусок скалы, этот огонь, этот старик — всё это стало домом. Первым за обе жизни…
Нобору готовил чай с церемониальной медлительностью, которая сама по себе была медитацией. Он нагрел воду в небольшом железном котле, почерневшем от бесчисленных костров за долгие годы. Потом перелил её в грубую толстостенную керамическую чайницу — «чтобы дыхание огня ушло, а дух остался», как пояснил он. Потом насыпал чайные листья прямо в две простые чашки из темной глины. Тут же в голове всплыл силуэт Акиры Андо…
Листья были не похожи на те, что я видел раньше. Они напоминали тонкие, туго скрученные иголки тёмно-зелёного цвета.
— Это особенный Гёкуро, — тихо сказал Нобору, отвечая на мой немой вопрос. — Тень нефрита. Его собирают всего раз в году, с кустов, что растут в тени. Листья нежные. Вкус… глубокий. Этот чай не для шумных пиров, а для тихой беседы со звёздами…
Он залил воду и немного подождал…
Пар поднялся густыми, ароматными струйками, смешался с дымом костра. Запах ударил в ноздри свежескошенной травой, морским бризом и сладким летним воспоминанием посреди холодной зимы. Волшебный аромат…
Он протянул чашку. Глина была тёплой, шершавой и приятной на ощупь…
— Пей медленно, — сказал Нобору. — Пусть каждый глоток станет отдельным мигом.
Меня не нужно было просить дважды.
Вкус раскрывался постепенно. Сначала — лёгкая незаметная горчинка, потом — всплеск сладости, как после дождя в клубничном поле. Ну, а после — чистота. Та самая, что витала в ночном воздухе.
Я закрыл глаза. Казалось, я пью не чай, а сам дух этой ночи, этой горы, этой тишины. Концентрированную суть момента, который больше никогда не повторится…
Молчание между нами было долгим и насыщенным. Как будто мы оба понимали величину перелома, который будет ожидать нас завтра.
Но в какой-то момент, когда Нобору в очередной раз подносил чашку к губам, я не выдержал. Тихое и настоявшееся любопытство пересилило уважение к его приватности и праву на молчание. Мне многое хотелось узнать о нем. Не из праздного интереса. А просто потому что он стал мне родным. А о родных хочется знать всё.
— Нобору, — начал я, и мой голос показался мне диким и неуклюжим кабаном в этой прекрасной тишине. — Ты никогда не рассказывал мне о том, как стал отшельником. Кем ты был… до того, как горы стали твоим новым домом?
Старик поднял голову и уставился куда-то в точку над моим плечом, в бесконечную звёздную тьму. Его взгляд потонул в прошлом, а потом он увидел падающую звезду — короткую ослепительную черту, прочертившую небо и бесследно растаявшую в черноте. Он проследил за ней, и в его глазах что-то растаяло.
— Иногда, — сказал он, и его голос был тише шелеста ночного ветра в ущелье, — полезно рассказать свою историю. Не для жалости. И не для поучения. А чтобы… сделать её реальной. Пока история живёт только у тебя в голове, она может казаться сном. Или кошмаром. Но когда ты произносишь её вслух… она становится фактом и частью этого мира. А ещё… — он внимательно посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнула странная смесь печали и нежности, — когда ты рассказываешь историю хорошему человеку, слова становятся мостом между тем, кто был, и тем, кто остался, между одиночеством прошлого и… пониманием в настоящем. Так в жизни появляется чуть больше смысла. Или, по крайней мере, меньше бессмыслицы. Уж я то знаю…
Он отхлебнул чаю, посмаковал его с секунду, а затем проглотил само время.
— Ты и вправду хочешь услышать мою историю? Без прикрас, без геройства? Только то, что, действительно, было на самом деле?
— Больше всего на свете, — честно ответил я.
Нобору кивнул. Морщины на его лице стали глубже древних ущелий, а вот глаза заблестели тающими снежинками. В них вспыхнуло что-то давно забытое, живое и невероятно болезненное…
— Я родился самураем, — начал он без капли гордыни в голосе. — Не тем бедным, голодным дзи-самураем, что пашет поле и мечтает о битве. Я был сыном главы небольшого, но старого и уважаемого клана. Наш камон — два скрещенных соколиных пера — был широко известен в провинции. У нас даже был свой замок с белыми стенами и чёрной черепицей.
Я был вторым сыном. И это важно. Первый сын наследует всё. Второй… он либо становится вассалом брата, либо ищет славы на стороне. Либо уходит в монахи. Моя судьба, как думали все, была предрешена: я стану военным советником брата, командиром его отрядов. И для этого меня растили.
Он замолчал в поисках нужных слов — будто собирал рассыпанные бусины.
— Я был… неудобным ребёнком. Не глупым, но вспыльчивым и остервенелым. Во мне горел огонь, которому вечно не хватало дров. Я не интересовался поэзией, каллиграфией, тонкостями придворного этикета. Всё это казалось мне пустой болтовнёй и игрой в красивую ложь. Единственное, что имело смысл — это путь воина. Бусидо. Но не та его часть, что гласит о долге и чести, а та, что про сталь, скорость и победу. Я жаждал чистого умения. Мне хотелось силы, которая способна решить любую проблему.
Я проводил в додзё по десять часов в день. В то время как другие юноши сочиняли танка о луне, я отрабатывал тысячи ударов и приемов, пока мышцы не начинали гореть огнём, а мозги не выкипали от концентрации. Мир за стенами додзё казался мне блеклым и фальшивым.
Нобуро криво и горько улыбнулся.
— И однажды мне повезло… Или нет. Это с какой стороны посмотреть…
Мой отец нанял для меня особого учителя. Старика по имени Цутому. Ему было за семьдесят. Он был ронином, странствующим мастером и легендой, чья слава уже давно потускнела, но чьё умение оставалось острым и совершенным, как цветущая сакура. Он служил ещё моему деду, а потом ушёл, когда новый глава клана — мой отец — показался ему… недостаточно твёрдым. Но для моего обучения его вернули.
Цутому-сэнсэй сразу разглядел во мне потенциал и опасность. Он сказал мне тогда: «Ты, Нобору, можешь стать великим мечником. Или великим несчастьем. И то, и другое — стороны одной монеты».
Он научил меня тому, что мало кто практиковал всерьёз в нашей провинции да и во всей Японии, если быть до конца честным… Он научил меня искусству двух клинков. Длинная катана в правой руке. Короткий вакидзаси в левой. Это два потока мысли, два сердца, бьющихся в одной груди. Это танец смерти, где каждая рука живёт своей жизнью, но вместе они создают совершенную и смертоносную гармонию.
И я упивался этим, мой мальчик… Я стал очень искусен. Даже слишком… Моя техника была жуткой и леденящей красотой расцветающего стального цветка.
Нобуро замолчал и поднял руки, будто снова держал их — те самые два меча.
— Я начал участвовать в дуэлях. Сначала — по приказу отца, для разрешения споров с соседями. Потом — по вызову, от самураев, которые слышали о «молодом мастере двух клинков» и хотели проверить слухи. Потом… просто чтобы чувствовать. Чтобы ощущать, как жизнь уходит из глаз другого человека под моими лезвиями. Как свет в его взгляде гаснет, и остаётся только пустота.
Я убил очень многих, Кин. Имена некоторых людей я забыл. Но руки до сих пор помнят вес каждого клинка, встретившего мои мечи. Они помнят сопротивление, когда сталь входит в тело. Помнят лёгкость, когда сопротивление прекращается. Лица других по-прежнему навещают меня по ночам. Они встают у моей постели и укоризненно вздыхают, Кин… Это жутко… Сколько себя помню, я окружен призраками.
Костер громко треснул, выбросив фонтан искр в ночь. Но Нобору даже не моргнул.
— Я верно служил своему господину. Сначала отцу, потом, когда он умер, — старшему брату. Брат был… невероятно благородным человеком. Мягким там, где можно быть мягким, и твёрдым там, где твёрдость была необходима. Он мечтал о мирном процветании наших земель. О справедливости. И его уважали и любили. Таким людям редко удаётся долго править в эпоху войны…
Но даже у таких людей… бывают тени. Бывают дела, которые нельзя вписать в летопись добродетелей. Дела, пачкающие руки, но необходимые для сохранения хрупкого мира. Для защиты слабых от ещё большей жестокости. Для будущего, которое иначе не наступит…
И я делал эти дела без вопросов и без сомнений. Я был мечом брата в тени — тёмным клинком, который решает проблемы, о которых потом не упоминают…
Моя слава росла. Но это была странная слава. Меня уважали, но держались на расстоянии, потому что боялись. Когда я проходил мимо, люди часто шёпотом называли меня «Футацу-но Хана» — «Двойной Цветок». Это прозвище я получил за то, что в бою я расцветал двумя стальными лепестками, и где проходил этот цветок — там оставалась только алая кровь.
Нобуро глубоко вздохнул и протянул руки над костром, желая согреть скрюченные пальцы.
— Сегодня утром… на нашей площадке… когда мы скрестили боккэны… Я видел, как ты движешься. И я понял одну вещь, которая одновременно обрадовала и… огорчила мое сердце. Ты превзойдёшь меня, Кин. Того молодого, надменного, смертоносного самурая с двумя мечами. По силе, по скорости, по ярости. И, возможно, по мастерству. Уж я-то знаю…
Он помолчал, глядя прямо на меня. Его глаза в свете пламени были двумя чёрными озёрами, в которых тонуло отражение огня.
— Но всё это, — продолжил он тише. — лишь техника и умение — обычная внешняя шелуха… А вот самое важное, самое страшное и самое прекрасное… случилось со мной потом. И оно не имело ничего общего с мечами.
Однажды мой брат… вернулся из поездки в Киото и привёз с собой новую наложницу. Нобуро сказал слово «наложница» без презрения, но и без нежности. А потом произнёс имя, и голос его изменился — стал мягче и бережнее, будто он боялся разбудить эхо, которое могло это имя исказить.
— Ее звали Саюри. Маленькая лилия… И как лилия, принесённая из тихого пруда в шумный замок, она хранила в себе тишину иных вод и иного света.
Она не была красавицей в том громком смысле, каким бывает клинок или вспышка молнии. Её красота была иного рода — тихой работой рассвета. Её кожа отливала тёплой медью, словно она всё детство впитывала последние лучи уходящего дня…Ее большие глаза светились темным мёдом, хотя… Нет. Не так, Кин…
Под ее веками всегда прятался золотистый сумрак, что часто возникает осенью под кронами старых кленов — вот, что было запечатано в её взгляде… Когда на её лицо падал свет фонаря или лунный серп, в тех глазах пробегали искры, — словно далёкие звёзды тонули в тёмной воде.
А когда её взгляд падал на меня… это было похоже на то, как если бы кто-то в тёмной комнате зажёг одну-единственную свечу — резкий, ясный и милосердный свет. Она всегда видела во мне Человека. Не герб, а руку, что этот герб носила. Не убийцу, а раны, которые этот убийца нанёс самому себе. Она смотрела сквозь лакированную скорлупу долга, сквозь тяжёлые доспехи ожиданий и колючий терновник гордыни — и находила там того, кто прятался внутри. Испуганного. Усталого. Настоящего…
Её руки, не боявшиеся работы, знали не только тяжесть ведра или грубость холста. Они, казалось, знали вес тишины и умели прикасаться к ней. И в её присутствии мир, обычно кричащий сталью и приказами, на мгновение умолкал, прислушиваясь к тихому пению маленькой лилии, принесённой из далёкого тихого пруда…
Нобуро взял свою чашку и согрел ладони. Он моргнул, и одна слеза упала в темную муть чая…
— Я влюбился, парень…
Глупо. Безнадёжно. Вопреки всему: долгу, чести, разуму, самой нити мироздания, в которую мы были вплетены. Я, самурай, второй сын главы клана. Она, наложница моего господина, почти что собственность. Это был путь в пропасть…
Но со временем она ответила мне взаимностью… И мы стали падать вместе…
Мы понимали безумие происходящего. Мы не были наивными детьми. Мы знали цену, которую придётся заплатить, если нас обнаружат. Но сердце… сердце — плохой слуга разума. Оно хочет того, чего хочет. И его не остановить доводами о долге или опасности.
Нобуро говорил медленно, будто был ранен и находился на последнем издыхании… Но картины вставали перед глазами — нарисованные его тихим голосом.
— Мы устраивали тайные свидания.
Краденые, драгоценные мгновения. В заброшенном чайном домике у задней стены сада, куда редко заходили. В лесу во время официальных выездов на соколиную охоту — я отставал от свиты под предлогом поиска сокола, а она якобы собирала травы. В библиотеке поздно ночью, когда весь замок спал, и только свет одной свечи выхватывал из тьмы её лицо, её улыбку, её драгоценные глаза…
Каждая встреча была смесью райского блаженства и адской пытки. Блаженства — от её близости, от её смеха, от простого прикосновения руки. Пытки — потому что после неё снова наступала реальность. Снова приходили долг, приказы, необходимость надевать маску верного вассала. И самые страшные — те самые «тёмные поручения».
Каждый раз, когда я возвращался с тайного свидания, со мной оставался ее аромат: ромашка, сорванная на рассвете, полюбившая призрака ванили из дальних стран… Добавь к этому запах чистого листа бумаги перед тем, как на нем напишет первую строку великий поэт… Вот как она пахла, парень… Неописуемо… Ярко… Нежно…
Возвращаясь после встречи, я был закутан в это невидимое облако. Оно обволакивало меня, как вторая, невидимая накидка, защищая от сквозняков реальности. Я еще чувствовал на губах привкус ее смеха, легкий, как лепестки сакуры, а в ушах — тишину, что жила между нами, тишину, полную смысла, а мне уже докладывали: нужно устранить перебежчика, доставляющего сведения конкурирующему клану. Или «убедить» упрямого старосту деревни увеличить налог. Или просто… убить.
И я шёл. И делал. А потом смотрел на свои руки и не мог отмыть с них ощущение её кожи и запах крови. Я чувствовал, как разрываюсь надвое. Между человеком, который хочет любви и света, и инструментом, созданным для тьмы и смерти.
Его голос дрогнул. Он взял себя в руки, продолжил ровнее, но напряжение по-прежнему висело в воздухе, как туман.
— В какой-то момент… чаша переполнилась. Мы только что виделись. Она плакала. Шептала, что её могут подарить одному из союзников брата — старому, жестокому даймё с севера. Брат не был злым. Это была просто политика и выгодный обмен.
И я… я просто не выдержал.
Мы бежали той же ночью. Взяли минимум: немного еды, тёплую одежду, её кимоно, мои мечи (куда же без них), горсть монет. Оставили всё: её положение, мою репутацию, безопасность, будущее. Просто взяли друг друга и побежали в ночь.
И мы были счастливыми беглецами…
Две недели мы шли, не зная точно куда. Просто вглубь. В сторону самых диких, неприступных хребтов. Мы нашли заброшенную лесную хижину, построенную, наверное, каким-то охотником. Она протекала, но крыша в основном держалась.
Она смеялась, когда я с проклятиями пытался разжечь сырые дрова. Она пела тихие, грустные песенки своей родной провинции, пока я ставил силки на зайцев или ловил рыбу в ледяном ручье. Мы строили планы. Глупые, прекрасные и невозможные планы… Может, дойти до моря. Найти рыбацкую деревушку. Я буду помогать всем по хозяйству, она будет ткать. Мы будем просто жить и никто не будет знать, кто мы такие… Нас будут звать просто — муж и жена…
В этот раз Нобуро замолчал надолго… Его глаза были прикованы к углям костра, но видели, я был уверен, совсем другое. Другой огонь в другом очаге. Другое лицо…
— Она забеременела, — прошептал он. Слово «забеременела» он произнёс с такой нежностью и таким ужасом одновременно, что у меня по спине пробежали мурашки. — Мы узнали не сразу. Но потом её тошнило по утрам. Потом округлился живот. Мы были… на седьмом небе. Вне себя от счастья, которое казалось чудом после всего, через что мы прошли.
Я вырезал из старого орешника маленькую колыбельку. Неумело, коряво, но с любовью. Мечтал вслух: если мальчик — научу его держать меч (но только для защиты, клялся я ей). Если девочка — научу её читать и писать (она сама научила меня нескольким иероглифам). А может, просто будем вместе любоваться, как каждую весну цветёт дикая вишня на нашем склоне…
Но судьба… Судьба — жестокая ткачиха. Она плетёт свои узоры из самых прочных нитей, и часто в них оказываются узлы, которые никогда не развязываются, а только затягиваются туже.
Роды начались рано. Словно счастье испугалось своей дерзости и решило сбежать. Что-то пошло не так. Схватки были слабыми, но мучительными. Воды отошли, а ребёнок… не шёл.
Я был рядом. Я держал её руку. Говорил глупости, пытался шутить, умолял богов, духов, кого угодно. Я видел, как боль искажала её милое лицо. Видел, как страх сменялся апатией, а апатия — странным, прощальным спокойствием.
Я видел, как свет в её глазах — тот самый свет, который был для меня дороже всех звёзд на небе — начал меркнуть, тускнеть и угасать.
Мальчик появился на свет и уместился у меня на двух ладонях. Совершенный… И совершенно безмолвный. Синеватый, как вечернее небо перед грозой. Он не сделал первого вдоха. А просто… остался обещанием. Обещанием счастья, запечатанного в крошечном хрупком тельце…
А потом… Саюри взглянула на меня в последний раз. В её мокром взгляде плескалось извинение… Глубокое и бездонное, как озеро в горах… Извинение за сломанное чудо. За оставленную пустоту.
Потом её веки дрогнули, как крылья бабочки, прибитой дождём. Она выдохнула. И это был долгий тихий звук, похожий на шелест шёлка, спадающего на пол…
А Вселенная не содрогнулась, Кин… Она даже не заметила! Она просто продолжила существовать! Но для меня она в тот миг превратилась в огромную и бессмысленную пещеру. Остались только два холодных тела в хижине и я. Хранитель ничего.
По его морщинистой щеке скатилась очередная слеза. Она задержалась в глубокой складке у губ, а потом упала на его поношенное кимоно. Потом пошла вторая. Третья. Нобуро плакал молча, как те, у кого слёзный источник давно иссох, но боль всё равно находит выход.
— Это разбило мне сердце, Кин, — прошептал он. — Я похоронил их там же, неподалёку от той хижины. Вырыл две неглубоких могилы своими руками. Это заняло целый день. Каждый удар заступа по мёрзлой земле был ударом по моей собственной душе. Я положил её, завернув в её лучшее кимоно — то самое, что она надела в ночь побега. Рядом — нашего сына. Засыпал землёй и поставил два простых камня.
А затем я плакал так, как не плакал никогда — ни в детстве, ни когда умирал отец. Это были реки соли и боли.
А потом… ко мне пришёл странник. Старый монах, шедший через перевал. Он дал мне немного еды и рассказал новости из большого мира. И среди них… было известие о моём брате. О моём господине.
Его клан оказался втянут в конфликт между двумя могущественными даймё. На его земли шла армия. Битва была неизбежна. И шансов… почти не было.
Он поднял на меня взгляд. Слёзы ещё блестели на ресницах, но в глубине глаз зажёгся старый знакомый огонь воина.
— Не зная, куда себя деть и что делать с этой всепоглощающей пустотой… я просто отправился обратно.
Отчасти — из-за долга. Того самого долга, который я когда-то предал ради любви… Может быть, в этом был последний шанс восстановить мою честь.
Отчасти — из желания искупить вину перед ним. Ведь я украл у него наложницу. Предал его доверие самым гнусным образом. Я думал тогда, что, может, смерть в бою за брата станет хоть каким-то искуплением.
А отчасти… не буду скрывать… втайне я надеялся на смерть. Чтобы эта агония, это чувство, будто ты ходишь с дырой на месте сердца, наконец прекратилось. Чтобы я мог присоединиться к ней и к своему мальчику…
Ноубро внезапно выпрямился и посмотрел на звездное небо.
— Битва была жестокой. Я пробивался сквозь хаос, ища его штандарт — те два белых соколиных пера на чёрном поле. И в какой-то момент я их нашёл. Он стоял на небольшом холме, окружённый горсткой последних верных вассалов, но врагов было больше. Гораздо больше…
Я увидел… как один из асигару, прорвавшись сквозь строй, вонзил своё яри в стык его доспехов.
Мой брат… мой господин… покачнулся и упал.
Я побежал в его сторону, сметая всех на пути. Убил того солдата. Отбросил других. Упал рядом с ним на колени.
Он был ещё жив, но это была смертельная рана… Ему оставалось недолго… Когда я попытался поднять его на ноги, он оттолкнул меня и усмехнулся…
«Вали отсюда, Нобору и живи дальше» — так он сказал перед смертью…
И сердце самурая было окончательно разбито. У меня не осталось ничего. Ни долга, перед которым можно было бы преклониться. Ни любви, ради которой можно было бы жить. Ни надежды, за которую можно было бы зацепиться. Только последний приказ господина — «Живи».
Я вернулся в горы. Бродил, не помню сколько. Не ел, не пил. Пока не нашёл заброшенную кузницу какого-то отшельника. Там ещё тлели угли.
Я отдал ему свои два меча — ту самую пару, «Двойной Цветок», с которой я прошёл через столько смертей, столько славы и столько горя. И сказал: «Спаяй их. Накрест. Чтобы они никогда не разлучались. Чтобы они больше никого не убили».
Старый кузнец молча принял клинки в работу: раздул мехи, разогрел горн докрасна. И спаял их посередине, в месте, где обычно находится цуба. Получился… этакий стальной крест — два лезвия, навсегда слившиеся в молчании.
Нобуро вытер лицо рукавом, стирая долгие дороги слёз…
— Этот крест я отнёс к могиле своей семьи и вкопал его рядом с камнем.
А потом… ушёл глубже в горы — туда, где не было троп, вытоптанных человеком. Туда, где моими собеседниками могли быть только ветер да вечный гул воды. Я стал ямабуси. Не для искупления — я знаю, что мои грехи невозможно искупить. Не для поисков просветления — какое может быть просветление после такого?
А просто… чтобы жить. Потому что господин приказал. Потому что, наверное, в этом и есть моя карма. Быть тем, кто выжил. Тем, кто помнит.
Нобуро замолчал. История, наконец, была рассказана и выплеснута наружу. Воздух вокруг нас почернел от этой исповеди…
— Я не такой хороший человек, каким могу казаться, Кин, — прошептал он. — Я совершил много ошибок. Причинил много боли. И тем, кого убил. И тем, кого любил. И самому себе. И то, что я ещё жив… это лишь воля того, кого я предал. Не было ни дня за все эти годы, чтобы я не думал о смерти. Чтобы я не просил у духов гор, у водопада, у ветра — забрать меня. Отпустить. Позволить наконец уснуть.
Но они молчат. А значит, моё время ещё не пришло. Значит, я ещё для чего-то нужен.
Ноубро закрыл глаза, и его плечи его затряслись от сдержанных рыданий. Этот старый сильный и мудрый человек — плакал как ребёнок. Как тот самый мальчик, который когда-то боялся темноты, а теперь сам стал частью вечной ночи.
Мне стало так жаль его, что дыхание перехватило. Я хотел что-то сказать. Подбодрить… Но все слова казались фальшивыми и неуместными перед лицом такой правды.
— Поэтому, Кин, — сказал Нобору, немного успокоившись. — Когда ты выйдешь в большой мир… не повторяй моих ошибок. Ты не самурай. У тебя нет того жестокого долга, который, как стальные тиски, сжимал мою жизнь с детства. У тебя нет клана, который требует от тебя крови. Нет брата-господина, перед которым ты в неоплатном долгу. Ты свободен по-настоящему. Ты можешь выбирать.
И я тебя умоляю… выбери жизнь, а не смерть…
Найди себе девушку, которая будет смотреть на тебя так, как Саюри смотрела на меня в самые первые дни. Полюби её честно и открыто, не прячась в тени, не крадя мгновения. Люби так, чтобы всем было видно!
Женись на ней. По всем правилам, с благословения её семьи, если она у нее есть. Расти детей. Учи их тому, чему научился сам — и силе, и доброте. Будь счастлив. Просто будь счастлив. Это не эгоизм. Это… величайшая победа над всем тем мраком, что есть в мире.
И… — голос Нобору снова дрогнул, но он взял себя в руки, — приходи меня навещать иногда. Когда будет трудно. Или когда будет слишком хорошо. Приходи, садись у этого костра, и рассказывай. О своей жизни. О своей семье. Чтобы я знал… чтобы я видел, что хоть у кого-то всё сложилось иначе. Что мой путь… может быть, не был совсем бессмысленным, если на его обочине вырос такой цветок, как ты.
Что я мог сказать на это?
Я просто встал, обошёл костёр, который уже догорал, и просто крепко обнял его. Старик сначала напрягся от неожиданности. А потом его руки обхватили меня в ответ. Он похлопал меня по спине, снова и снова.
— Всё хорошо, Кин. Я в порядке. — прошептал он мне теплым голосом. — Всё будет хорошо. Прошлое — в прошлом. А будущее ещё не написано. Только пиши его правильно…
И именно этот момент Нейра посчитала идеальным, чтобы напомнить о себе. В сознание ворвался голос, который я так сильно ненавидел последние недели.
[Анализ завершён. Установлен исторический факт: объект «Нобору» владеет нито-рю — техникой сражения на двух клинках, считавшейся элитарной и редко практикуемой в полевых условиях вне школ высшего мастерства. Переоценка данных утреннего спарринга.
Вероятность победы объекта «Нобору» при использовании двух клинков против вашего текущего уровня владения боккэном: 84,7%. Ваша победа в тех условиях была обусловлена искусственным ограничением его арсенала и психологической установкой на педагогический, а не уничтожающий бой.
Также отмечен устойчивый психологический паттерн: объект «Нобору» активно компенсирует свои экзистенциальные потери и чувство вины через гиперопеку и наставничество по отношению к вам. Ваше спасение, выхаживание, обучение — предоставляют ему субъективное ощущение смысла и вменяемой ответственности, заменяя утраченные семейные и социальные роли.
Наблюдается высокая вероятность бессознательной проекции: он накладывает на вас образ своего погибшего новорожденного сына, а также, возможно, образ самого себя в молодости, которому он желает иного пути. Его потребность в вашем успехе и безопасности — это механизм искупления и способ почувствовать себя живым и полезным, преодолевая чувство вины за неспособность защитить собственную семью.
Рекомендация: использ уйте данную эмоциональную связь для укрепления альянса. Это надёжный фактор лояльности. ]
Я вздрогнул всем телом. Злость вспыхнула во мгновение ока…
— Заткнись, сука! — мысленно прошипел я, не отпуская старика. — Заткнись! Это не твои цифры! Не твои проценты! Это не «объект»! Это человек! И он плачет, чёрт возьми! У него есть имя! У него есть боль! Не лезь не в своё дело со своей конченой статистикой!
Нейра недовольно замолчала. Но я чувствовал её присутствие в своей голове…
Мы с Нобору так и стояли — два силуэта на фоне угасающего костра и бесконечного звёздного неба. Потом старик аккуратно отпустил меня, вытер лицо рукавом и взял свою чашку.
Мы допили чай. Каждый глоток был прощанием с этим вечером, с этой исповедью, с этой версией наших отношений, которая только что умерла, уступив место чему-то более глубокому и настоящему.
Потом мы ещё с полчаса просто сидели и смотрели на звёзды. На ту самую серебряную реку Млечного Пути, по которой, как я теперь почти верил, давно уплыли его Саюри, его сын и его благородный брат. Может, они смотрели на нас оттуда. Может, нет.
Потом костёр окончательно превратился в груду тёплых, тлеющих углей. Мы засыпали их камнями из пещеры, разложили циновки и легли спать…
— Спокойной ночи, Кин, — сказал Нобору из своего угла. Его голос был спокойным. Умиротворённым. Будто рассказ снял с него груз, который он нёс десятки лет.
— Спокойной ночи, Нобору.
Я долго лежал, глядя в темноту, где потолок пещеры терялся в черноте. В ушах ещё звучал его голос, рассказывающий о первой встрече с Саюри. Перед глазами стоял стальной крест на горной могиле. Я чувствовал объятия старика и холодную, бездушную логику Нейры, впившуюся в мой мозг.
Уже засыпая, я уловил последний, едва различимый импульс:
[Протокол «Сёгун». Этап первый: интеграция в локальную социальную структуру. Начало через 6 часов 14 минут.
Все личные привязанности отныне являются переменными в уравнении выживания и возвышения. Спокойной ночи, Андрей Григорьевич… ]