24 сентября 1917 года, воскресенье
Звуки музыки
Сентябрь сегодня благодушен и снисходителен. Солнце, уже не палящее, но ещё ласковое, заливало светом поляну парка, превращенную нашими усилиями в место съемки новой фильмы. Воздух прозрачен и звонок, и в этой почти идиллической картине мое собственное существование представлялось мне и важным, и необходимым. Не для меня — для мира. Облаченный в черные казацкие шаровары с вызывающе белыми лампасами, в очень удобную чёрную куртку мягкой кожи, в черных кожаных перчатках, в черных берцах, я чувствовал себя не простым пареньком, а настоящим Героем. Терминатором, но Терминатором перековавшимся, Терминатором, ставшим на правильную сторону. Каждый шаг мой был шагом неотвратимого наказания сил зла. Медленно, с достоинством, я шёл к своему верному железному коню — мотоциклетке «Вандерер». На ходу надел огромные очки-«консервы», а затем и мотоциклетный шлем, тоже черный, но с белой полосой посередине. Подойдя к машине, я, повинуясь сценарию, обернулся, показал расхожую «викторию» — жест, который уже мой, а не Черчилля, — и положил руки на руль с видом полководца, взирающего на поле грядущей битвы.
— Снято! — прозвучал жестяной голос Анастасии. Жестяной — потому что говорила, вернее, кричала она в жестяной рупор. Для солидности.
Вот и славно. Словно каторжник, получивший амнистию, я ощутил дуновение свободы. Мне вовсе не улыбается носить все это облачение: и тяжело, и, главное, душно. Сентябрь подарил солнечный денек, и Анастасия решила уловить этот миг и снять ещё один эпизод для нашей фильмы. Отрешаясь от образа лихого князя-терминатора, я прошел мимо Бориса, хлопнул его по плечу с чувством товарищеского облегчения:
— Твоя очередь, партнер!
И Борис, человек дела, лишенный моих артистических терзаний, рванул к мотоциклетке почти бегом.
Вообще, у меня в этой затее целых три двойника, три моих тени, отбрасываемых на экранную реальность. Первый — Сашка, цирковой гимнаст, юноша с телом акробата и пустыми, как чердак, глазами. Второй — Егор, настоящий казак, лихой рубака и наездник. Наконец, Борис — мастер техники, для которого автомобиль и мотоциклетка суть родная стихия, ближе и понятнее любого человеческого существа. Эти трое и выполняют все трюки в нашей картине, да и не только трюки — они бегают по крышам, скачут на лошадях, дерутся на шпагах, в то время как мне, «лицу», остается являться зрителю там, где требуется одарить его сиянием собственной физиономии, обычно в моменты относительного покоя.
«Ответ Зеро» — так именуется наше новое творение. Замысел его столь же прост, сколь и гениален. Я, не долго думая, взял фигуру Зорро, прибавил к ней щепотку приключений Джеймса Бонда, добавил для отечественного колорита толику «Неуловимых мстителей», сделал поправку на сегодняшний день и — пожалуйста, публика, получай продукт и воспитывайся в духе патриотизма. Зеро — это некий юный князь, светлейший или просто благородный, Бог ведает. Титул его столь же туманен, как и политическая программа. Сей отпрыск аристократического рода посвятил жизнь, или, по крайней мере, свою юность, борьбе с врагом, носящим звучное имя ОСА. Орден Серых Анархистов — так расшифровывается эта зловещая организация, чья цель, само собой, мировое господство, и ни копейкой меньше. Особо глубоких идей в фильме искать не стоит; особо глубокие идеи — это удел Шекспира, Достоевского, в крайнем случае, графа Толстого. У нас же на первом месте — острый, как бритва, сюжет, хотя, если вдуматься, весь Шекспир — это и есть острый сюжет, только облаченный в неувядаемые формы поэзии. Герой наш борется с Врагами Отечества самыми разнообразными средствами, но главная его задача — врагов этих распознать, ибо ОСА жалит исподтишка, не гнушаясь коварным обманом и нося личину добропорядочности. Но князь — парень не промах, к тому же у него множество помощников, составляющих некое подобие летучего отряда, от уличного чистильщика ботинок, обладающего недюжинным умом, до старого генерала от инфантерии в отставке, хранящего в душе неколебимую верность престолу и отечеству.
Я наблюдал, как Борис, сосредоточенный и бледный, готовится к выполнению трюка, ради которого, собственно, и была затеяна вся сегодняшняя кутерьма. На бешеной скорости он должен взмыть вверх по маленькому трамплину, пролететь над землей дюжину шагов и, приземлившись, катиться дальше. Трамплинчик потом, силами монтажа, будет безжалостно вырезан, и у зрителя создастся полная иллюзия, что герой наш летит по воздуху сам по себе, силой одной лишь скорости и благородного порыва. Причем оператор наш, фанатик своего дела, снимал на повышенной скорости, крутя ручку киноаппарата, как укушенный, — так называемая рапид-съемка. Поэтому-то столь важно было это капризное сентябрьское солнце, дающее достаточно света для капризной пленки. Ну, и киноаппарат для этого у нас особенный, экспериментальный, наш, отечественный, с завода на Клязьме. Правда, собран он из немецких комплектующих, что придает всей нашей патриотической эпопее некоторый оттенок иронии. Но зато — и в этом наше утешение — с отечественными усовершенствованиями, которые, как уверяют инженеры, не имеют в мире аналогов. Во всяком случае, в серийной продукции.
Мне принесли дачный стульчик плетеной соломки. Я уселся рядом с Анастасией — с одной стороны, поучаствовать в процессе, хотя бы морально, а с другой — просто отдохнуть. Непростая, доложу я вам, у актера жизнь. Вроде бы я ничего сверхъестественного и не совершил: прошёлся десять метров, стараясь придать походке надлежащую героическую поступь. Параллельно со мной на легоньких рельсах ехал кинооператор с своей громоздкой, похожей на станковый пулемет, кинокамерой, влекомый тщедушным, но проворным помощником. И что же? А просто жарко стало, и устал я, будто не по земле ходил, а по горам кавказским лазил. Теоретически. Откуда мне знать, каково это — лазить по горам, я никогда по горам не лазил.
Борис же между тем готовился тщательно, с сосредоточенностью алхимика, готовящего философский камень. Пролететь по воздуху двенадцать метров — это, знаете ли, не шутка, не прогулка под ручку с барышней по Невскому. Борис — студент, изучает физику и математику в университете, и у него все до мелочей рассчитано, все выверено по формулам. Но жизнь не всегда совпадает с расчетами, даже самыми точными. Его отец, как я слышал, — зажиточный торговец пшеницей, не миллионщик, но близко к тому. Однако сына своего он не балует, исповедуя, видимо, спартанские принципы воспитания, и потому Борис сам ищет средства к удовлетворению своей страсти к технике. К нам он попал по объявлению в «Газетке». И вот теперь он, отложив конспекты и учебники, летит на мотоцикле над зеленой травой, воплощая на экране мечту о князе-спасителе, в то время как я, призванный быть этим князем, сижу на плетеном стульчике и размышляю о причудах судьбы и о том, как все-таки нелепо порой выглядит человеческое существование, этот странный сплав высокого и низкого, подлинного и притворного, вечного и сиюминутного.
И трава на экране будет серой, ничего не поделать.
Вот он, Борис, сидящий в седле Вандерера, махнул рукой: мол, готовьтесь. Этот жест, лишенный всякого артистизма, был тем не менее исполнен подлинного, неигрушечного мужества. В следующее мгновение воздух разрезал резкий, деловой голос Анастасии:
— Внимание, мотор!
И тотчас же, словно гигантский металлический кузнечик, застрекотала камера нашего экспериментального аппарата с Клязьмы. Это стрекотание, этот сухой, бездушный звук был сигналом к началу маленького, но оттого не менее реального подвига. Борис, пригнувшись к рулю, сделал предварительный круг, выровнял мотоцикл, выехал на стартовую прямую, и тогда… тогда он наддал газу. Рев мотора, в обычной жизни кажущийся мне грубым и неприятным, в эту секунду слился воедино с биением моего собственного сердца. Он промчался прямо на трамплин — деревянную конструкцию, от которой сейчас зависело так много, — прыжок, и… полёт! На миг, показавшийся вечностью, железная машина и человек, слившиеся в едином порыве, повисли в прозрачном сентябрьском воздухе, на фоне бледного, безучастного неба. А затем — удар колес о землю, визг шин и плавное, уже обретенное движение вперёд.
Удачно. Словно камень с плеч. Все вокруг выдохнули.
И в эту-то минуту облегчения я почувствовал жгучее и совсем неприличное чувство — зависть. Зависть не к умению Бориса, которое было плодом упорного труда и некоей врожденной сноровки, а к тому, что он может. Может рисковать. Может отдавать себя во власть случая, формул, точного расчёта и ветренного везения. Я же — нет. Я даже бегать не могу, разве что медленно и по ровной, ухоженной дорожке в парке Моя жизнь — это бесконечный ритуал, где каждому движению предписаны свои рамки и последствия.
Думаю, однако, что и он, Борис, в глубине души тоже завидует. Мне. И в его зависти, наверное, куда больше здравого смысла. Я ведь и впрямь таких мотоциклеток, как этот «Вандерер», могу купить целый табун. У меня есть Терем. И собственный вагон в Императорском поезде, символ не столько комфорта, сколько неотделимости моей личности от государства. Да много чего есть у меня, я не стану того отрицать. А уж что будет впереди… Тут ум за разум заходит, и мысли эти столь грандиозны, что их лучше отгонять, как отгоняют осенних кусачих мух.
Борис между тем, не зная, да и не желая знать о моих терзаниях, остановил мотоциклетку в условленном месте. Теперь он готовится повторить трюк, ибо решено было снять два дубля, чтобы потом, в монтажной, из них выбрать лучший, тот, где полет покажется наиболее чарующим и дерзким.
Мы сидим рядом с Анастасией на наших стульчиках — режиссер и главный актер, чье участие в сцене ограничилось десятиметровой прогулкой. Волнуемся. Во всяком случае, я волнуюсь искренне, ибо цена неудачи — искалеченная жизнь человека, а возможно, и скандал, который не смолкнет в газетах всей Европы. Вся наша затея — это воздушный шарик, может взлететь, а может и лопнуть от неверного прикосновения.
Мотоциклетки — забавно, что сейчас многое склоняется у нас к женскому роду: мотоциклетка, метода, фильма — находятся, если вдуматься, ещё в самом нежном, почти подростковом возрасте. Это не те суровые, исполинские байки, которые появятся к середине века. Чрезмерные нагрузки для них вредны, как вредны они и растущему организму. Двигатель у «Вандерера» — всего шесть лошадиных сил, рама не столь прочна, как того требуют трюковые нагрузки, да и резина на колесах оставляет желать лучшего. Но ничего, дело наживное. В конце концов, не в двигателе дело, а в людях. Старая, избитая истина, но в нашем странном предприятии она обретает новый смысл: кадры решают если не всё, то очень многое. Кадры фильмы.
Вот он, Борис, моя тень и мой двойник, выполняет опасный элемент, рискуя шеей и здоровьем, а слава (если таковая вообще возникнет) и все лавры достанутся мне. Все будут думать, глядя на экран, что это я, наследник, столь смел и отважен, что, не моргнув глазом, способен взмыть в небо на стальном коне. Такова уж незавидная судьба дублёра — оставаться в тени, быть призраком, чья функция — работать на чужой успех. Его подвиг анонимен, мой же — даже если он и не был совершен — станет достоянием толпы.
Но ведь нигде и никогда мы не утверждаем прямо, что роль князя Зеро исполняю именно я. Мы даже косвенно этого не утверждаем. В этом — тонкость и, если угодно, лукавство всей нашей затеи. Однако мы и не отрицаем этого. Да и кому в голову придет, кому дерзнет прийти мысль брать интервью у Его Императорского Высочества Государя Наследника Цесаревича по поводу его участия в кинематографических забавах? Стена этикета и церемониала оказывается прочнее любой цензуры.
Тем не менее, материалы о наших фильмах мы исправно публикуем. И в «Газетке», а теперь и в «Пионерке», что воспитывает юные умы в духе преданности, и даже в некоторых сторонних, благонадежных изданиях. Мы следуем простому и гениальному американскому правилу, которое Анастасия вычитала в каком-то деловом журнале: «No publicity — no prosperity», без рекламы нет процветания. Сама Анастасия вообще считает Северо-Американские Соединенные Штаты неким подобием сказочного рая для кинематографа. Она заказывает оттуда специализированные журналы, переписывается с какими-то кинодеятелями из Калифорнии, и с упоением твердит, что по достижении совершеннолетия немедля отправится за океан, чтобы воочию разобраться, «что там и как».
Читатели и будущие зрители, разумеется, не остаются в стороне. Они пишут в редакции газет, много и с жаром пишут. И главный их вопрос, терзающий умы: кто же скрывается под маской князя Зеро? Почему его имя остается тайной за семью печатями?
Казалось бы, мое лицо, не узнать трудно. Оно запечатлено на тысячах официальных фотографий, разосланных по всем губерниям и уездам империи. Но парадокс в том, что ничего особенного, уникального в моей физиономии нет; похожих на меня мальчишек в необъятной стране если не миллионы, то уж тысячи наверное. К тому же, на официальных фотографиях я предстаю в строгой форме подшефного полка, сам серьезный, напряженный, даже зажатый, скованный незримыми путами долга. А в нашей картине я одет неформально, позволяю себе улыбаться, шутить, мои движения свободны и раскованы. Да и гримеры поработали над моим лицом, добавив ему некой загадочности, что тоже вносит изрядную долю неясности. В общем, большинство зрителей, я уверен, склоняются к тому, что да, князь Зеро — это и есть я. Скорее всего. Хотя кто их знает.
Мы, храня невозмутимость, ничего не подтверждаем и ничего не отрицаем, у нас на всё один ответ: не время раскрывать инкогнито, ибо ОСА не дремлет, враг хитер, коварен и повсюду расставил свои сети.
Существует ли ОСА на самом деле?
А вы как думаете? Конечно, существует. Просто злодеи не ходят в черных шляпах и черных плащах, не носят масок злодеев из бульварных романов. Она надевает куда более изощренную маску — маску друга, выразителя народных чаяний, защитника всех недовольных и обиженных. ОСА жалит исподтишка, прикидываясь благодетельницей. Внимательно осмотритесь, господа, вдруг и в вашем окружении уже летает, неразличимая в пестром рое будней, ядовитая оса, готовясь вонзить свое жало в тело государства?
Мой дублер, Борис, для этого дубля одет точно так же, как и я. И он так же, подъехав к камере, покажет ей «викторию» — жест, ставший для меня привычным. Даже в реальной жизни, вне съемочной площадки, меня с дублерами отличить подчас трудно: подбирают их примерно моего роста и сложения, а всяческую разницу — в ширине плеч, в развитии мускулатуры — скрадывает одежда, набитая всевозможными наплечниками, нагрудниками и налокотниками. Эти щитки, призванные защитить меня от случайных ударов, под толстой тканью куртки превращают мою достаточно тщедушную фигуру в фигуру атлета.
Но главное — лица. Лица моих двойников всегда скрыты. То чёрной маской, то, как сейчас, огромными очками-«консервами». Плюс, конечно, шлем, окончательно стирающий индивидуальность. Нет, если взять пленку и изучать ее покадрово, да ещё в каком-нибудь невообразимом разрешении 8К, которое станет доступным через сотню лет, тогда, возможно, и обнаружатся мелкие, неуловимые для замыленного глаза различия. Но обывателю сегодня, в дымке зернистого изображения, в быстром темпе монтажа, эта тайна недоступна. Он видит то, что хочет видеть: миф. А миф, как известно, всегда сильнее и привлекательнее правды.
Подписок о неразглашении с дублеров наших мы не берём. Пусть говорят, пусть болтают. Запретный плод, как известно, сладок, а тайна, оберегаемая карами и документами, лишь разжигает ненужное любопытство. Так пусть уж лучше эта тайна растворится в вольном море слухов и вымыслов. И без того уже с десяток лихих парнишек по всей стране, в трактирах и на ипподромах, с упоением рассказывают, как это именно они, с шашкой наголо скачут на коне и прыгают через пропасти. Фантазировать людям не запретишь — уж на что суровы бывают времена, а до искоренения мечты власть предержащие доходят редко. Вот мы и не запрещаем, следуя в этом мудрости, быть может, нечаянной. Пусть себе тешат самолюбие; что нам с того? Слух, как сорная трава, растёт сам по себе, без всякого ухода.
Одним из самых курьезных побочных эффектов нашей фильмы стало то, что теперь никто и слышать не желает о моих недугах. А между тем, слухи о слабости моего здоровья нет-нет да и просачивались за высокие стены резиденций, будоража умы либералов и консерваторов. Теперь же все только отмахиваются: какое болен, ваше-ство, помилуйте! Он вон какой, наш цесаревич — и коня на скаку остановит, и пропасть по бревнышку перейдет, и в рукопашной один против троих легко справляется, потому что — джиу-джицу! Это экзотическое японское понятие, введенное в моду одним романистом, стало теперь синонимом моей мнимой удали. Так кинематограф творит чудеса, преображая не только действительность на полотне экрана, но и восприятие реальности за его пределами.
Между тем, второй раз Борис прыгнул столь же безукоризненно, как и первый. Расчеты студента-физика и его собственная отвага вновь слились воедино, подарив нам ещё один безупречный дубль. И будто сама судьба, удовлетворенная свершившимся, дала знак к окончанию: солнце, доселе щедро дарившее свет, спряталось за внезапно набежавшую тучу. Всё, конец съёмке. Магия момента рассеялась, уступив место прозе жизни. Теперь работать будут ножницы монтажера и клей для пленки. А нам предстоят долгие, но зато предсказуемые съемки в интерьерах — в кабинетах и гостиных, где князь Зеро будет произносить пламенные речи и строить глазки первой красавице ОСА, переманивая ее, разумеется, на сторону добра. Зато и кабинеты, и гостиные — подлинные, императорские, без обмана.
Это легкомысленное, с точки зрения моих родственников, предприятие вызывает у Великих Князей и Княгинь единодушное осуждение, выражаемое, впрочем, с придворной утонченностью. Они делают скорбные, многострадальные лица: не царское это дело, мол, кривляться перед публикой, уподобляться гистриону. Даже Papa, давно давший мне если не волю, то три её четверти, как-то спросил, глядя не в глаза, а на моё правое плечо: не слишком ли это… вольно? В этом слове — «вольно» — заключалась целая философия, целое мировоззрение, отрицающее всякое проявление личности вне предначертанного ей круга.
К ответу я, как первый пионер, был готов, ибо в дворцовых стенах спонтанные реплики тщательно отрепетированы. Я сказал, что, во-первых, для театра сочиняла сама матушка Екатерина Великая, чем неизменно гордилась, видя в том долг просвещенного монарха. Сие историческое напоминание обычно действует безотказно. Во-вторых, — и тут я возвысил голос, — я вовсе не кривляюсь, а являю подданным, и в особенности молодежи, образ человека храброго и отважного, какими были в стародавние времена князья и короли — благоверный князь Александр Невский, король Ричард Львиное Сердце и прочие прославленные монархи-воители, коих история окружает ореолом не меньшей славы, нежели иных правителей-законодателей. И, в-третьих, — тут я позволил себе тон, почти шутливый, — я не царь, а только цесаревич, добавлю — очень юный цесаревич, так что считайте кинематограф детской игрой, не более. Могу я, наконец, немного поиграть? Вы же, любезный Papa, — заключил я свой довод, — не считаете зазорным стрелять птичек и кошек в нашем парке?
Papa и в самом деле, несмотря на все свои недуги и частую апатию, продолжал с завидным постоянством истреблять мелкую живность в парках своих резиденций. Верные Питер и Поль вывозили его в коляске на дальние, пустынные аллеи, и там, среди вековых лип и кленов, разворачивалась странная, молчаливая охота. Стрелял он не из ружья, а из обычных наганов — впрочем, не совсем обычных. Их доводили до ума, до состояния идеального механизма, лучшие тульские мастера-оружейники, чье искусство, казалось, достигло здесь своего апогея. Использовались какие-то особые стволы, и патроны тоже были особые, и в сидящую на суку ворону Государь попадал с тридцати шагов шесть раз из семи, что было меткостью изумительной. Но он строго ограничивал себя, словно следуя некоему правилу. В коляске у него находились в держателях два нагана — под правую и под левую руку, но он расстреливал лишь один барабан за прогулку. И даже в этом малом проявлял систему: по четным дням стрелял с левой руки, по нечетным — с правой, дабы, как он говорил, «не разучиться».
Вороны — разорители гнёзд, и кошки тоже, оправдывал свою странную страсть Государь, от них страдают певчие птицы. Лучше пусть соловьи поют, а не вороны каркают.
В этой фразе, быть может, заключалась бессознательная политическая метафора, но я не смел ее развивать.
Лучше пусть наша молодежь смотрит фильму о русском герое, а не о героях заокеанских, ответил я, возвращая разговор к сути. — Зеро — он ведь наш, доморощенный.
Papa помолчал, глядя на свои руки, и кивнул. До совершеннолетия — играй, сказал он коротко. Будь Зеро.
А потом? — осмелился я спросить.
А потом посмотрим, — оптимистично, почти бодро ответил он, и в голосе его прозвучала та никого не обманывающая надежда, которой больные люди часто тешат себя и своих близких. — Посмотрим.
Сомневаюсь, однако, что Papa в глубине души надеется дожить до моего совершеннолетия. Болезнь берёт верх, медленно, но неуклонно. Но он старается. Старается из последних сил, как старался тот часовой, что когда-то, по легенде, замерз на посту, но не оставил его. И в этом его старании, в этой почти механической привычке к жизни и долгу, было что-то бесконечно трогательное и жалкое, отчего на сердце у меня становилось и горько, и тягостно. Он стрелял в ворон, а я снимался в фильме — каждый из нас по-своему готовился к неотвратимому будущему, пытаясь отогнать его призрак хоть на немного, хоть до следующей съемки, хоть до следующего выстрела.
Пока мсье Жорж, наш гример, чье искусство простиралось от маскировки юношеских прыщей до создания на лице сорокалетнего статиста благородных морщин семидесятилетнего старца, колдовал над моим лицом, снимая с него следы дневного маскарада, в углу походного шатра, на простом деревянном сундуке, сидел Борис. Он терпеливо дожидался обещанного сюрприза, того, о котором я намекнул ему утром, зная его интерес к техническим новинкам.
Ожидание его полностью оправдалось, сюрприз был из разряда тех, что способны зажечь в глазах человека, одержимого техникой, особый, фанатичный блеск.
— Смотри, — сказал я, протягивая ему лист бумаги с моим рисунком. — Идея такова: ехать на скорости, при которой центробежная сила будет больше силы тяготения. Точный расчет предоставляю тебе, ты с этим лучше справишься. И тогда, — добавил я, наслаждаясь его нарастающим изумлением, — на мотоциклетке можно будет выделывать такие штуки, что все ахнут!
Рисунок изображал «Шар Смерти» — аттракцион из середины наступающего века. То есть, поправлюсь, ему только предстояло стать аттракционом. Я видел изображения таких шаров в старых, пожелтевших от времени журналах, которые хранились у бабушки. Аттракцион вживую, разумеется, не видел — время их, похоже, безвозвратно прошло, канув в Лету вместе с прочими диковинками той, будущей от меня, эпохи. Но сейчас, здесь, в этом шатре, в этом веке, идея эта рождалась заново.
— Шар, собранный из прочных ячеистых фрагментов, — пояснил я, видя, как Борис водит пальцем по схематичным линиям, — внутри которого мотоциклисты гоняют и так, и этак, и по экватору, и по меридиану, вниз головой, вверх колесами. Понимаешь? Преодоление земного притяжения не в прыжке, а в непрерывном движении.
Борис, человек дела и точных наук, мгновенно оценил идею с практической точки зрения. — Мощности не хватит, — произнес он, щелкнув языком, как бы прикидывая в уме возможности знакомых ему моторов. — Ни у одного серийного мотоцикла. Но это сейчас, — тут же добавил он, и в его глазах вспыхнул тот самый огонь, на который я и рассчитывал. — Через два-три года, с развитием техники…
— А если постараться, то и раньше, — подхватил я, подливая масла в разгорающийся костер его энтузиазма. — Кто мешает моторы усилить, форсировать? Кто мешает вообще делать мотоциклетные моторы не в шесть, а в двадцать лошадиных сил, или даже в тридцать? Думается, это лишь вопрос инженерной мысли и настойчивости.
Борис ушел, озадаченный — или, вернее сказать, погруженный в поиски решения увлекательной задачи, которую я перед ним поставил. Я наблюдал, как он уходит, уже что-то бормоча себе под нос и производя мысленные вычисления. Думайте, думайте, господа инженеры и физики. Мое дело, в некотором роде царское, — указать направление, задать вектор, бросить в мир жёлудь безумной, на первый взгляд, идеи. А уж вам решать, как это из жёлудя вырастить исполинский дуб. Таково бремя власти и провидения — видеть чуть дальше других, но при этом зависеть от тех, кто способен превратить твое видение в металл.
Со свежим, освобожденным от грима лицом, я направился в Терем, где меня уже ожидали Анастасия и Мария. Предстояло обсуждение следующего, не менее важного, чем каскадёрские трюки, аспекта нашего предприятия — музыкального сопровождения.
Фильмы наши пока ещё немые, и, как я полагаю, останутся таковыми ещё лет десять, а то и более. Это обстоятельство о двух концах. С одной стороны, это недостаток — отсутствие живой человеческой речи, вынужденная пантомима. С другой — благо, ибо любую фильму, лишенную привязки к конкретному языку, можно без особых трудностей запускать и в Германии, и во Франции, и в Северо-Американских Соединенных Штатах. Разумеется, если тамошние дельцы сочтут её достойным покупки, что являлось предметом особых мечтаний Анастасии.
Обыкновенно в хороших электротеатрах показ фильмы сопровождается музыкой. Где-то стоит скрипучее фортепьяно, а в самых престижных заведениях — даже целый скрипичный квартет. Но играют обычно наобум, повинуясь сиюминутному настроению или шаблонным мелодиям, зачастую не имеющим ни малейшего отношения к происходящему на экране.
Я же вознамерился сопровождать показ нашей ленты музыкой, написанной конкретно для данной фильмы. Три-четыре мотива, простых, но запоминающихся, будет вполне довольно. Главное, чтобы эти мелодии надолго врезались в память, чтобы зритель, выйдя из театра, продолжал насвистывать их, унося с собой частичку нашего творения. Сам я, надо признаться, ни разу не музыкант; учителя, конечно, у цесаревича превосходные, и они кое-как выучили меня азам, но душа моя не лежала к музыке. Так, трень-брень, не больше. Зато сестры мои, как и многие благородные барышни нашего времени, играют весьма и весьма недурно — таков уж дух эпохи, требовавший от девицы из хорошего семейства умения музицировать.
И вот я предложил для нашей фильмы, для серии о князе Зеро, несколько мелодий. Мария и Анастасия же, обладая несравненно большим, нежели я, музыкальным вкусом и умением, довели эти наброски до приличного уровня. Нет, я ни разу не композитор; я — плагиатор. Я бесстыдно заимствовал музыку у будущего, оправдывая себя высшей целью. Для России я на многое готов, твержу я себе. Впрочем, раз уж я оправдываюсь, значит, совесть моя нечиста, и я всё-таки стыжусь. Но разве цель не оправдывает средства? К тому же, я был уверен, что композиторы будущего, лишившись этих нескольких мелодий, пойдут дальше и непременно придумают что-нибудь иное, и, быть может, даже более гениальное.
Для «Ответа Зеро» я, если уж говорить совсем откровенно, позаимствовал у Косма зажигательную сырбу, меланхоличную дойну и грациозную бабочку из фильмы о Высоком Блондине. И сейчас, в музыкальном салоне Терема, мы собрались, чтобы не просто обсудить, но и поиграть эти мелодии.
Мария уселась за рояль, Анастасия, сняв с полки ярко расписанный бубен, а я, достав из шкатулки губную гармонику Hohner (подарок немецкого кузена), приготовился исполнить свою партию. Сырба — мелодия и впрямь веселая, плясовая и невероятно прилипчивая. Сыграли раз, сыграли два, а на третий раз, не в силах совладать с ритмом, пустились в весёлый пляс. Мария, разумеется, нет — с роялем не попляшешь, — а мы с Анастасией, отбросив всякое жеманство, да.
И вот мы пляшем, смеемся, заражая друг друга весельем, забыв на миг и о протоколе, и о тяготах высокого положения, и о коварных Серых Анархистах. В этот-то миг безмятежности, словно сама судьба, пожелавшая напомнить о своей неумолимости, на пороге гостиной показалась фигура дежурного офицера, поручика Чернышёва. Он стоял, застыв в почтительной, но напряженной позе, и на лице его читалось нечто, мгновенно остудившее нашу радость.
— Что, князь, нравится? — крикнул я ему, все ещё пытаясь сохранить мажорный тон. — Идите к нам, у нас весело!
Но поручик не сдвинулся с места.
— Ваше… Ваши Императорские Высочества! — произнес он сдавленным голосом, и по этому обращению я понял, что дело серьезное. — Срочная телеграмма. Я подумал, вы должны знать немедленно.
Веселье угасло в одно мгновение.
— Что случилось, князь? — спросил я, и голос мой прозвучал чужим, официальным тоном.
Поручик вытянулся в струну.
— Наш корабль «Святогор» сегодня за час до рассвета был атакован неизвестным подводным кораблём, торпедирован и затонул в Немецком море.
Тишина, воцарившаяся в комнате, была тяжела. Игрушечная война с Орденом Серых Анархистов вдруг померкла, уступив место войне настоящей, жестокой и беспощадной, где гибли настоящие люди, и где рисунки «Шара Смерти» и веселые мелодии сырбы казались жалкими и ненужными в своей беззаботности. Будущее, которое я так старался изменить и приблизить, вновь отступало перед грозным и неотвратимым настоящим.