2 сентября 1917 года, суббота
Обед с отступлениями
— Прошу покорнейше, — сказал Манилов. — Вы извините,
если у нас нет такого обеда, какой на паркетах и в столицах,
у нас просто, по русскому обычаю, щи, но от чистого сердца.
Н. В. Гоголь, «Мертвые души»
Большой обед был, по правде говоря, не таким уж и большим, но всё-таки, всё-таки… В этом «всё-таки» заключалась вся суть нынешнего положения вещей. Некоторая неопределённость, попытка остановить время, остановить, или даже обратить вспять, ради величия страны, которое, как всем нам смутно представлялось, должно было вот-вот подвергнуться тяжелейшим испытаниям.
Сегодня на Большом обеде присутствовали волостные старшины близлежащих губерний. Не все, конечно, — волостей в империи неисчислимое множество, а дворец, увы, не резиновый, да и казна, что греха таить, тоже. Но и не сказать, чтобы народу было мало. Числом до шести дюжин, лучшие из лучших, цвет русского крестьянства, этакие «уездные атланты», на чьих плечах, по заверениям патриотических газет, и держится могущество державы.
Отбор проводился тщательнейший, многоступенчатый, словно для допуска в святая святых, а не к царскому столу. Хотя… Есть ли разница? Сначала отбирали уезды, затем фильтровали губернии, а напоследок все кандидатуры дотошно проверяла собственная Е. И. В. Служба Безопасности. Искали не только явно неблагонадежных — с этими-то всё было более или менее ясно, — но и душевно неуравновешенных, и тех, кто мог попасть под дурное влияние в связи с долгами, тайными пороками и прочими человеческими слабостями. Прошли те времена, когда государь мог запросто христосоваться с сотнями и сотнями подданных. Август четырнадцатого года положил всему этому конец. Теперь безопасность — превыше всего! Империя, ведомая своим славным правителем через бурю, словно гигантский линкор, шла сквозь туман, и любая мелочь могла оказаться роковой. Как будто мало было убийства Столыпина на глазах у Императора! Этот выстрел в киевском театре прозвучал набатом, предупреждением, которое, увы, так и не было услышано до конца. Чего ждали? Нового покушения? Бунта? Революции? В воздухе пахло грозой, и все это чувствовали, но вслух произносили лишь самые отчаянные.
Ну, теперь-то, слава Богу, всё иначе. Теперь Служба Безопасности в надежных, железных руках! Можно спать спокойно. По крайней мере, так нам говорили.
Мы восседаем за главным, празднично убранным столом — Papa, ma tante Ольга Александровна, сёстры и я, наследник, Алексей. Пусть видят, пусть запомнят и потом передадут в самые глухие углы необъятной родины: императорская семья едина и крепка как никогда! В этом, собственно, и заключался весь сокровенный смысл этих Больших Обедов — не столько накормить, сколько продемонстрировать сплоченность, которая дорогого стоит. У нас, по счастью, не какая-нибудь Франция, где что ни президент — так жулик, или волокита, или вовсе атеист. А то ведь слухи, слухи, слухи… Они ползут по стране, как плесень по стенам сырого подвала, отравляя умы и сея смуту. Что Papa — не государь, а спивающийся инвалид, управляемый тёмными силами; что наследник, то бишь ваш покорный слуга, — немощный цыпленок в два вершка ростом, чуть ли не на посылках у доктора Боткина; что сёстры — здесь я лучше промолчу, ибо сплетни о них и ядовиты, и непристойны. И кто же их распускает, эти нелепые, уродливые сказки? Известно кто — наш добрый духовный и простодушный народ-богоносец. Увы, чем нелепее слух, тем он заразнее. «Слышал? Да ну, брехня собачья!» — восклицает мужик, а сам при первом же случае с упоением перескажет её всякому, готовому слушать, приукрасив и добавить от себя. Получается этакое вирусное обсеменение умов, после чего ничего путного в голову уже не вместится.
А тут старшины увидят нас воочию, а потом, и трезвые, и пьяные, будут нести по деревням благую весть: что у младшей царевны голова самая что ни на есть обыкновенная, человечья, а вовсе не собачья; что государь пьет одну лишь особую воду, «куваку», совсем без спирта, отчего и выглядит благостно и умудрёно; а уж цесаревич и вовсе скоромного не употребляет, а питается исключительно тёртой репой с постным маслом, да кусочками чёрного, словно воронежская земля, хлеба с кружочком сладкого красного лука. С виду же, мол, высок и статен, румянец во всю щёку, кровь с молоком. И, говорят, из леворверта на лету в брошенное яблоко попадает. Мастер! Нет, как стреляет, конечно, не видели. Но слышали.
Роскошью стол, надо сказать, не потрясал. Щи да каша — пища наша, как говаривали предки. Щи, доброе жаркое, на десерт — виноград да мороженое. Ни тебе изысканных французских соусов, ни трюфелей, ни устриц. Режим экономии в действии. В воздухе пахнет грозой. Скуповато живем, что есть, то есть. Бережем государственные денежки для более важных, стратегических целей. Личный пример царской семьи должен воодушевлять подданных на лишения. Но зал великолепный, с балкончика квартет балалаечников тихо и ненавязчиво играет подобающую случаю музыку, за спиной Государя стоит пара высоченных негров в экзотических нарядах, всё, как царям полагается.
К нашему столу пригласили ровно дюжину старшин, самых благообразных, представительных и самых что ни на есть возрастных, с седыми бородами лопатой — этаких былинных патриархов, сошедших с лубочной картинки. Вспыхивал ослепительный магний — это для истории, для прессы, для грядущих поколений. Пусть весь мир видит нерушимое единство царя и народа! Papa задавал гостям дельные, толковые вопросы (из специального вопросника, что накануне подготовили знающие люди из министерства земледелия), милостиво, с легкой усталой улыбкой выслушивал пространные, путаные ответы, а под конец обеда, откашлявшись, произнес коротенькую, но ёмкую речь. О том, что крестьянство было, есть и пребудет главная опора государства Российского; что труд хлебопашца нелегок, но почётен пред Богом и государем; что он, Николай Александрович, и все его чада каждодневно возносят молитвы о благополучии народа и делают всё от них зависящее, дабы жилось крестьянину с каждым годом всё лучше и, что немаловажно, веселее. А войны мы, дескать, не хотим, нет. Чужой земли нам не нужно ни пяди! Но и своей, родной, вершка не отдадим! Такова воля царская и народная.
Такая вот речь. Нет, я ее не писал и не редактировал. Она родилась в недрах ведомства, где хорошо знают, что именно должно звучать в подобных случаях. Я лишь в разговорах с Papa по забывчивости или из юношеского щегольства несколько раз обронил некоторые из этих фраз, эти любимые цитаты из старых песен, книг и кинофильмов моего времени. Для меня они — из давнего, запыленного прошлого, а здесь, в этом зале, пахнущем жарким и луком, они — из будущего, из того самого прекрасного далёка, которое мерещится всем нам, как сладкий сон. Почему-то все здесь непоколебимо уверены, что будущее непременно будет прекрасно, что лет через двадцать, в крайнем случае, через двадцать пять, так оно и случится: непременно станет и лучше, и веселее. И, разумеется, богаче. Войны никогда не придут на нашу землю, хлеб родится сам-сто, и в каждой избе будет по граммофону. Уверенность эта была трогательна и, если вдуматься, совершенно иррациональна.
Старшины слушали государя, стоя с почтительно склоненными головами, умильно улыбались, согласно кивали, поглаживали вымытые дегтярным мылом окладистые бороды. А что они думали на самом деле — одному Богу ведомо. Может о том, что царь-батюшка, оказывается, и впрямь очень толково говорит, хоть и смотрит куда-то поверх их голов, в какую-то свою, лишь ему одному видимую точку. Кто там, ангел, апостол, или сам Святый Дух?
А потом они поедут домой, и их рассказы, пройдя через десятки уст, превратятся в новые, еще более причудливые слухи. Колесо истории, неумолимое и слепое, делало очередной поворот. Но его скрипа за игрой балалаечников расслышать было почти невозможно.
Окончание обеда, когда старшины, глубоко и, полагаю, искренне впечатлённые оказанной им неслыханной честью, покинули дворец, ознаменовало собой краткую передышку. Papa удалился в собственный покой, сказав, что через час… нет, через полтора он ждёт нас в кабинете. Слушать доклад Владимира Николаевича. «Удалился» — это, разумеется, для протокола, для истории, которая, быть может, когда-нибудь и опишет сей день, тщательно вымарав все неуместные детали. На самом деле он укатил. Вернее, его кресло катили Питер и Поль, эти немые и непроницаемые, как истуканы, специалисты по уходу. Умелые санитары, с навыками охраны, и современными медицинскими навыками — не всякий наш доктор знает и умеет столько.
У Papa было и самодвижущееся кресло, превосходное творение фирмы «Вестингауз электрик», на аккумуляторах, но на публике он с неукоснительным педантизмом предпочитал передвижение на живом ходу. Вдруг в решительный момент электричество подведёт? Ирония судьбы: повелитель величайшей империи, чья воля, как принято считать, движет армиями и определяет судьбы континентов, вынужден рассчитывать не на мощь машин, а на надежность мускулов двух негров-санитаров. И был прав — Питер и Поль не подводили никогда.
После катастрофы, в которой погибла дорогая Mama, а Papa лишился возможности ходить, многое, разумеется, изменилось в нашей жизни. Многое, но далеко не всё. Формально, по-прежнему, Papa — столп и основа нашей семьи. И, разумеется, великой российской державы. Но мы-то, те, кто внутри, мы стали другими. Пришлось перемениться, ибо иного выбора, кроме как выжить, у нас не оставалось. Я знал это наверное, сестры чувствовали инстинктивно — не всё ладно в нашей империи, не просто ладно, а катастрофически неладно. История России знала всякое: бунты, смуты, нашествия, дворцовые перевороты, — но вот покушение на императрицу… это, кажется, впервые. Оно знаменует собой качественно новый уровень того безумия, что медленно, но верно овладевает страной.
И когда лучшие врачи империи вместе с Papa боролись за его жизнь, а господин Маклаков, рыл землю в поисках злоумышленников — рыл буквально, пусть и не собственными руками, исследуя подкопы, обнаруженные на пути следования поезда, числом три, чтобы уж наверняка, если не сработает адская ловушка на мосту, — мы, я и сестры, собрались в детской комнате Александровского дворца. Поплакать о Mama, да, это было первым и естественным движением души. Но затем наступили сумерки, зажгли лампы, и в их мягком свете стало ясно, что слезами и скорбью ничего не поправить. Нужно было решать, что делать дальше. Великие князья, наше ближайшее родство, нам не опора, вряд ли. Скорее, напротив: uncle Michel, Великий Князь Михаил Александрович, примчавшись из лондонской дали, уже являл собою картину самого трогательного рвения и явно намеревался примериться к роли регента, а там, как знать, и императорскую корону водрузить на свою легкомысленную буйну голову. Николаша, то бишь Великий Князь Николай Николаевич, наш «друг семьи», уже настаивал на регентском совете, где играл бы ведущую роль, как человек несомненно позитивный, авторитетный в армии и, по его собственному, ничем не смущающемуся убеждению, самый близкий к Papa человек, не чета ветреному дяде Майклу. Кому, как не ему, громовержцу с усами и в блестящем позументами фельдмаршальском мундире (он мечтал стал фельдмаршалом, вот повода никак не случалось, но он его создаст, повод), встать у руля великой державы в столь ответственный час? Другие Великие Князья, почуяв перемену ветра, тоже зашевелились, подобно ракам в корзине, оставшимся без присмотра ловца.
Будущее, которое еще вчера виделось нам в ясных очертаниях, внезапно пахнуло плесенью, темнотой и тленом. Склепом. И в этом склепе уже слышался гул голосов, делящих то, что еще даже не стало наследством, но уже перестало быть незыблемой властью.
Я давно, еще по смерти моего настоящего отца, случившейся в том призрачном двадцать первом веке, понял одну простую вещь: в беде нужно не раскисать, не упиваться собственной жалкой участью, а делать дело. Любое дело. Механическое, рутинное действие — лучший щит от отчаяния. Помогает. Оно создает иллюзию контроля там, где его нет, и это уже лучше, чем ничего.
И вот, глядя на заплаканные, но полные трепетного ожидания лица сестер, я собрал наш малый семейный совет. Почему я? Формально — потому что цесаревич. Наследник. И все здесь, в этой комнате, относились к сему факту серьезно, чрезвычайно серьезно. Особенно сёстры, эти четыре девушки в черных платьях, видевшие во мне не только и не столько брата, сколько будущего Государя, помазанника Божьего, ту последнюю инстанцию, за которой нет ничего, кроме Бога и истории. Их вера была моим главным, и, быть может, единственным, капиталом. И я понимал, что этот капитал нельзя промотать. От нашего решения, принятого в этой детской, среди игрушек и книг, зависело теперь — ни много, ни мало — продолжение истории. Или ее бесславный конец.
— Мы должны надеяться на Бога, — сказал я, и слова эти прозвучали в тишине детской комнаты с такой торжественной наивностью, что мне самому показалось, будто я слушаю со стороны какого-то другого, весьма юного и искреннего оратора. — Бог дал нам всё — положение, знание, волю. Значит, мы просто обязаны воспользоваться ими, чтобы что? Чтобы Империя жила и процветала, вот что!
Я произносил эти фразы, словно заученные уроки из курса законоведения, и в глубине души смутно чувствовал их некоторую книжную неубедительность. Однако в минуты кризиса именно общие места, произнесенные с достаточной твёрдостью, действуют на слушателей вернее самых изощренных диалектических построений. Сёстры слушали, затаив дыхание. Их взгляды, устремленные на меня, были полны не детского доверия — в них читалась вера в носителя высшей власти, в живую эмблему того порядка, который теперь, казалось, трещал по всем швам.
— Смута, — продолжал я, стараясь придать голосу металлические нотки, слышанные мною у Николаши, — ввергнет страну в хаос, мерзость запустения захватит города и села, доныне составляющие оплот державы, и потому не допустить смуту — задача номер один.
Слова «мерзость запустения» я извлек из недр памяти, из ветхозаветных образов, они звучали грозно и апокалиптически, вполне соответствуя всеобщему настроению.
План, который я излагал, был прост до гениальности и, как всякая гениальная простота, абсолютно невыполним в мире взрослых, где правят интриги, амбиции и вековые предрассудки.
— Никакой передачи власти Великим Князьям — ни в какой форме. Uncle Michel не может быть регентом по определению, как вступивший в морганатический брак, это первое. От Николаши нам не отвертеться — мы молоды, даже юны, а он — фигура видная даже внешне. Но если совет, то совет. В него непременно должны войти Ольга и Татьяна, а также тётушка Ольга Александровна.
Я говорил это, а сам думал о том, какая буря возмущения поднимется в великокняжеских дворцах и петербургских салонах при одном лишь упоминании о таком феминизированном регентстве. Россия, эта патриархальная, мужицкая страна, никогда не управлялась женщинами — разве что урывками, да и то ценой дворцовых переворотов и кровавой смуты. Анна Иоанновна, Елизавета, Екатерина Великая — все они приходили к власти на штыках гвардии, а не в силу ясных юридических предписаний. Но именно в этой юридической ясности я видел наш единственный шанс — противопоставить родовым притязаниям незыблемость Закона, того самого, что столетие назад император Павел Петрович, наш прапрадед, в сердцах и в страхе за судьбу своего потомства, вложил в железный ларец.
— Теперь второе, — продолжал я, чувствуя, как нарастает воодушевление, — когда Papa поправится, а это произойдет непременно, никаких сомнений, я так вижу (я ничего не видел на самом деле, но в политике, как я уже начинал понимать, уверенный тон часто значит куда больше, чем правдивость), мы должны стать не обузой ему, но опорой. Сподвижниками, верными, толковыми, знающими. А для этого все мы должны учиться, обязаны учиться, учиться и учиться самым настоящим образом. Учиться управлять государством.
Я произнес эту фразу, ставшую в другом мире столь знаменитой и столь зловеще переиначенной, в полной ее первоначальной чистоте и наивности. Она не имела никакого отношения к марксистским догматам — это был крик души юноши, вдруг осознавшего чудовищную пропасть между гигантскими задачами управления и скудным багажом знаний, который ему предоставили.
— Оно, государство, велико и обильно, и если будет на то Божья воля, поведёт все государства на Земле к справедливому миру на века.
Сёстры приободрились, в их глазах зажёгся тот самый огонь сознательного долга, который я и надеялся увидеть. Наш малый семейный союз, казалось, обрел новую цель.
А тут еще, словно в подтверждение моих слов о Божьей воле, из Иркутска пришла телеграмма от Распутина. Что делал он, божий человек, в сибирском городе, в тысячах верст от двора, в оставалось загадкой. Но послал он телеграмму именно мне. Депеша была лаконична и многозначительна, как оракул: «Испытания закаляют сталь, всё будет хорошо». И эта глупая, в сущности, телеграмма, лишенная всякого конкретного смысла, ободрила сестёр еще больше, равно как и остальных придворных, от старого графа Фредерикса, кивавшего седой головой, до поваров, садовников и горничных. Откуда они узнали содержание депеши? Я точно не читал им вслух. Но при дворе, этом огромном организме, живущем по своим тайным законам, вести разносятся быстрее, чем по телеграфным проводам.
Но главный ход сделал, разумеется, Papa. Выйдя из беспамятства, он, не откладывая в долгий ящик, проявил ту самую волю, о которой я так пафосно рассуждал. Он издал «Указ о престолонаследии», ставший прямым продолжением и развитием указа прапрадедушки Павла Петровича. В нем он с холодной, почти бесстрастной ясностью разъяснил всем подданным, как настоящим, так и будущим: в случае пресечения мужской линии в семье первенство переходит на прямое потомство женского пола по старшинству, сохранив поправку Александра Павловича о недопустимости морганатических браков. То есть, «пожалуйста, женитесь, — словно говорил указ, — но тогда ни вы, ни ваши дети-внуки-правнуки на трон претендовать не будете». И прямо указал, что в случае его, Николая Александровича, смерти, до совершеннолетия цесаревича, то есть меня, он назначает регентский совет в составе Великой Княгини Ольги Александровны и Великих Княжон Ольги Николаевны и Татьяны Николаевны. В случае же и моей кончины корону наследует Ольга Николаевна, затем на очереди Татьяна Николаевна, Мария Николаевна и, наконец, Анастасия Николаевна.
Этот документ был подобен молнии, расколовшей небо. Его юридическая безупречность была столь же очевидна, сколь и его политическая несвоевременность. Великие Князья протестовали, но, как это часто бывает, не очень громко и недружно — Papa быстро поправлялся, и в его выздоровлении все увидели знак свыше. Кроме того, железная логика указа, восходящая к воле Павла Петровича, лишала их всякой законной почвы для возражений. Вопрос о регентстве, столь актуальный еще вчера, мгновенно утратил свою остроту. Империя вновь обрела твердую руку, а мы, дети, — не только отца, но и государя. Казалось, кризис миновал.