29 сентября 1917 года, пятница
Praemonitus praemunitus
За окном вагона мелькали аккуратные, приглаженные пейзажи. В этом была особая, чуждая русскому глазу, геометрия — ровные линии изгородей, квадраты полей, островерхие крыши городков, похожих на иллюстрации из книги сказок.
В России наш поезд двигался неспешно, степенно, делая сорок верст в час, а минуя разъезды и полустанки, и того меньше, позволяя разглядеть лица на перронах, заметить проселочную дорогу, теряющуюся в перелеске, почувствовать неторопливое дыхание бескрайних пространств. Но здесь, за границей, где вагоны были переставлены на европейские тележки и подан столь же европейский паровоз, в действие вступили иные правила. Чужой монастырь, чужие порядки, чужое расписание. Всё будет замечательно, заверили нас, все неполадки и хаос царят там, где не придерживаются священного графика. А график предписывал движение с определенной, почти что дерзкой для нашего привычного восприятия скоростью.
— Пятьдесят шесть секунд! — раздался голос Кости, прерывая мои размышления. Он на секунду прикрыл глаза, производя в уме потребные вычисления, и торжественно изрек: — Шестьдесят четыре версты в час!
— Километра, — мягко поправил Аркаша Столыпин, — мы не в России, Константин.
— Да, разумеется, километра, — тут же согласился князь, с легкой улыбкой.
Мы с Колей в математические расчёты не вмешивались, предоставив это дело умам, склонным к точным наукам. Мы — созерцатели, мы едим печёные яблоки и смотрим в окно, окно, за которым пейзажи не проплывали, а именно что пролетали, стираясь в сплошную, чуть размытую полосу. И Николай Николаевич, наш высокий представитель — великие князья избрали его, и кто бы мог в том усомниться? — не только не возражал против скорости, но, напротив, пообещал паровозной бригаде щедрую премию, если прибудем в Вену точно в срок, до минуты. В его словах чувствовалась не просто щедрость, а некое упование на этот европейский порядок, на эту предсказуемость, столь контрастирующую с тем, что творилось в оставляемой нами России.
Собственно, официальная делегация — это он, я, Коковцев и Сазонов. Остальные — помощники, советники, секретари — являлись, если вдуматься, лишь мелким шрифтом в дипломатических документах, людьми второго плана, тени которых терялись в коридорах вагонов. Я же, по собственной инициативе, прихватил с собой «пионеров»: сподвижники, как известно, сами по себе не появляются, их требуется создавать, выращивать, лелеять, подобно тому, как садовник выхаживает редкий сорт роз. Как Пётр Великий создал Меншикова. А уж как Пётр создал Меншикова, сие тайна великая есть, предмет для размышлений историка и романиста. Алексей Толстой свой роман ещё не написал, а хоть бы и написал, кто же, в самом деле, верит романам? Вымысел — он и есть вымысел. Сам я «Петра Первого» если и читал, то лишь по скудной школьной программе, то есть краткое изложение на пяти страничках, из коего следовало, что Меншиков мальчишкой торговал на московских улицах пирогами с требухой, а юный Пётр, тоже мальчишкой, его приблизил. Но каким образом произошел метаморфоз, какими путями Господь свёл будущего императора с будущим светлейшим князем — покрыто мраком. Посему действую я наобум, но руководствуясь здравым смыслом: сближает общее дело. И оно у нас есть, это дело, — пионерское по форме, но глубоко монархическое по содержанию. Монархисты? Почему бы и нет? Взгляните на них: Коля уже пролил кровь, пусть и не за царя, так за цесаревича, то есть за меня. Отец Аркаши, Пётр Аркадьевич Столыпин, чье имя стало синонимом воли и трагедии, пал от руки террориста на глазах у государя. А Костя Максутов — из славной фамилии татарских князей, что веками не жалели жизни на службе Отечеству. Вот она, живая связь времен, вот как оно бывает, да. История вплетает свои нити в судьбы этих юношей с такой же неумолимостью, с какой наш поезд мчится по рельсам.
— Катовице, — тихо, почти про себя, сказал Коля и подошёл к большой карте Европы, висевшей в салоне-вагоне. Карта эта была, конечно, поменьше той, что украшала стену в Тереме, но понять, где мы находимся, позволяла. Коля с важным видом передвинул крошечный флажок с изображением паровозика, отмечая наше текущее местоположение. Жест этот был исполнен глубокого смысла — мы не просто ехали, мы двигались по истории, отмечая вехи.
Да, мы проезжали Катовице. Остановка здесь предполагалась сугубо техническая — заправить паровоз водой и углем. Никаких встреч, никаких речей, никаких депутаций с цветами не предусматривалось. Мир за окном был лишь фоном, мелькающей декорацией.
— А скажите, почему у них колея другая? — не унимался Коля, обращаясь ко всем сразу. — Неужели не понимали, что это неудобно? Останавливайся, возись с вагонами, меняй тележки, а то и вовсе пересаживайся с поезда на поезд!
Ещё бы неудобно! Выйдешь из вагона на чужом вокзале, а там, в сутолоке, в облаках пара, террорист с браунингом в кармане пальто. Кому, как не Коле, об этом знать. Собственный опыт, без которого всякий хотел бы обойтись.
— Это не у них другая колея, это у нас, в России, колея иная, — спокойно ответил Аркаша Столыпин. — Европа раньше нас затеяла строить железные дороги. У них ширина колеи установилась в четыре фута восемь с половиной дюймов — такие паровозы и вагоны строили британцы, первопроходцы этого дела. А в России, когда дело дошло до нас, решили пойти своим путем: пусть будет ровно пять футов.
— Но зачем? В чём резон? — не отставал Коля. Капля камень долбит не силой, а долгим падением.
— Решили, и всё, — уклончиво ответил Столыпин, словно не желая погружаться в дебри государственных соображений.
— Не совсем так, — вежливо, но твёрдо поправил его Костя Максутов. Он учится в Первом Кадетском корпусе и обожал давать ответы точные, выверенные, как по уставу или учебнику тактики. — Тому есть две основные причины. Первая — стратегическая: дабы на случай вторжения затруднить неприятелю подвоз сил и всех средств, потребных для ведения боевых действий. Вторая — техническая: считается, что чем шире колесная база, тем устойчивее на рельсах паровоз и вагоны, следовательно, тем плавнее и спокойнее ход всего состава. Теоретически, разумеется.
Разницы в плавности хода мы, признаться, не ощутили — на европейских рельсах поезд ехал не хуже, чем на родных, несмотря на скорость. Но против теории возражать — пустое. Она, подобно многим иным теориям, управляющим миром, существовала сама по себе, в то время как жизнь, стремительная и неудержимая, как этот экспресс, мчалась вперед по своему собственному, не всегда предсказуемому расписанию. И куда она нас везла — было тайной, куда большей, нежели тайна возвышения петровского фаворита.
Наступила пауза, заполненная лишь ровным, успокаивающим перестуком колёс. За окном поплыли фабричные предместья какого-то городка, и их унылая, дымная симметрия навела меня на давнюю, вызревавшую в тишине мысль. Мысли эти, как правило, бесполезны, ибо история уже свершила свой выбор, но тем интереснее в них погружаться, подобно археологу, раскапывающему курган.
— Я вот о чём подумал, — сказал я, помолчав ещё несколько секунд, чтобы собрать нити рассуждения. — Причиной несовпадения колеи может быть и другая. Не сиюминутная тактика, но долговременный, я бы даже сказал, геополитический расчёт. Вот истинная причина.
— На случай войны? — оживился Аркадий, всегда чуткий к военным аргументам. Его ум, воспитанный на строгих максимах покойного отца, сразу же двинулся по проторенному пути.
— Как раз на случай мира, — поправил я. — Война — дело преходящее, а торговля, экономическое соперничество — вечное. Взгляните в корень. Кто строил первую большую дорогу, Санкт-Петербург — Москва? Строил её император Николай Павлович, железной рукой и с линейкой в руке вычерчивавший траектории русских судеб. А Николай Павлович никакой Европы не боялся, это уж скорее Европа, содрогаясь от маршей наших гвардейских полков, боялась императора Николая Павловича, рыцаря самодержавия. И зачем бы ему опасаться вторжения? Это русской армии, выступающей в поход на Париж или на Константинополь, мог понадобиться беспрепятственный подвоз пополнения, боеприпасов, снаряжения и всего прочего, потребного в военном деле, не так ли? Широкая колея — наш рубеж обороны, но не от пушек, а от чужого экономического влияния.
— Пожалуй, в этом есть резон, — после недолгого раздумья согласился Костя, чей кадетский ум привык раскладывать все по полочкам. — В войне, как учит стратегия, очень многое, если не всё, упирается в вопросы снабжения. Но, ваше высочество, это, конечно, работает в обе стороны, затрудняя и нашу логистику в Европе. Впрочем, наша армия традиционно исповедует стратегию наступательную, а не оборонительную.
— Что касается устойчивости, — продолжил я, — то здесь, полагаю, в первую очередь важно состояние самих железнодорожных путей, мостов, стрелок и всего прочего. И, разумеется, качество и количество обслуживающего персонала. У нас ведь есть узкоколейки, по которым бегают юркие паровозики, и ничего, статистика крушений на них не сказать, чтобы хуже, чем на полноразмерных путях. Нет, дело не в технике. Техника всегда вторична. Первичен — интерес, государственный и коммерческий.
Коля, слушавший с напряженным вниманием, нетерпеливо перебил:
— Так в чем же, наконец, этот долговременный расчет? Я не улавливаю связи.
Я улыбнулся, чувствуя себя профессором, ведущим неторопливую лекцию для способных, но ещё не искушенных учеников.
— Сейчас увидишь. Вспомни, как мы пересекали границу? Вагоны наши переставили на новые тележки, так. Не сказать, чтобы мгновенно, но сноровисто. Но представь, что речь идет не о нашем поезде, а о поезде обыкновенном. Не с каждым вагоном эту операцию проделать возможно. Тогда что происходит? Тогда пассажир, будь он трижды граф, нанимает носильщика, а кто попроще, сам берет свои пожитки, и трюх-трюх, бредет под дождем или в снегу на другую, чужую платформу, к другому поезду. Неудобно, унизительно, но ладно — пассажир. А если это груз? Товар? Груз сам себя в товарный вагон не перегрузит, требуются люди, краны, время. А если груз — уголь, лес, зерно? Это же немалые, повторяющиеся из раза в раз расходы — перегрузить, скажем, целый вагон угля!
— Это очевидно, — опередил Колю Аркаша, в глазах его мелькнула тень недоумения. — Но расчёт-то где? В чём наша выгода — добровольно тратить время и деньги на эти издержки? Не пойму!
— Выгода есть, — медленно проговорил я, наслаждаясь моментом. — Но не наша. А того, кто давал советы. Тогда, в тридцатые годы прошлого века, когда Россия только-только начинала плести свою железнодорожную паутину, британские инженеры, эти просвещенные магистры пара и стали, насоветовали нашему правительству: прокладывайте, ваше величество, широкую колею, покупайте паровозы на широкую колею, заказывайте вагоны на широкую колею. Их и послушали, а кого же ещё было слушать? Они ж в железнодорожном деле — непререкаемые академики, пионеры прогресса. А в итоге, в глобальной перспективе, что мы имеем? Континентальная торговля между Россией и остальной Европой искусственно затруднена, каждый вагон товара, идущий из Австрии или Германии, обходится на двадцать, рублей дороже, порой и больше — уж какой груз. Вроде бы, сущая безделица — двадцать рублей. А если таких вагонов — тысяча? А если за год через границу проходит не тысяча, а миллион? Вот тебе и безделица.
— Разве миллион? — усомнился Константин, мысленно производя вычисления.
— Сейчас, может, и не миллион, — парировал я. — А через десять лет? А через сто? Англичанин — мудрец, он видит далеко, на много ходов вперёд, как шахматный маэстро. Пока мы ломаем головы над стратегией, они давно ведут свою партию — партию британского фунта. Британские, товары поступают в Россию привычным и дешёвым путем — морем, через Кронштадт и Одессу. А австрийские, германские — вынуждены тащиться сушей, неся дополнительные издержки. Вот и получают британские торговцы и промышленники негласное, но оттого не менее весомое преимущество. Искусственная преграда порождает искусственный рынок.
— И что же теперь делать? — озадачился Коля, с детской непосредственностью ожидая немедленного решения проблемы. — Переделывать все железные дороги под европейскую колею?
— Были, Коля, и такие предложения, — вздохнул я. — Но посчитали предполагаемые затраты — прослезились. Дорого, говорят, ох как дорого это удовольствие — переделывать то, что уже построено и работает. Целые состояния пришлось бы пустить на ветер. К тому же, оглянись — с Британией-матушкой мы и так исправно торгуем морем, с Германией — тоже в значительной степени морем, с Данией, Швецией, Бельгией и Францией — опять-таки морем. Морские перевозки, при всех их рисках, дешевле железнодорожных. Посуди сам: сколько может везти самый мощный состав? Тысячу тонн, и то вряд ли. А для доброго океанского корабля тысяча тонн — сущий пустяк, легкий завтрак.
— А как же Австрия? — не унимался Коля, с упорством терьера докапывающийся до сути вещей. — В Австрию-то морем не добраться! Или из Австрии к нам. Получается, мы сами себе перекрываем дорогу?
— Будем в Вене — увидишь прекрасный, голубой, как утверждают романсы, Дунай. Голубой — и, что куда важнее, судоходный. Дунай, как известно из тех же учебников географии, впадает в Чёрное море. Следовательно, теоретически корабль может спокойно спуститься из самой Вены в Чёрное море, а там, поднявшись вверх по матушке-Волге, добраться аж до Москвы-реки. Вот тебе и путь.
— Волга, ваше императорское высочество, если не ошибаюсь, впадает всё же в Каспийское море, — с комической, почти педантичной серьезностью поправил меня Константин.
— Верно, князь, вы, как всегда, точны и неумолимы, как таблица логарифмов, — рассмеялся я. — Значит, для полного торжества логистики потребуется прорыть грандиозный судоходный канал между Доном и Волгой, капитально углубить русла обеих великих рек, возможно, построить водохранилища, сложные системы шлюзов, даже, кто знает, мощные гидроэлектростанции. Затем — построить канал Москва — Волга, дабы столица не чувствовала себя обделенной, и вообще, распространить единую глубоководную систему каналов и до Северной столицы, и вплоть до самого Белого Моря, дабы связать юг с севером. Построим всё это великолепие, и вуаля — наряды от венских кутюрье и пражское стекло попадут к нашим модницам и в наши гостиные самым что ни на есть дешёвым водным путём.
— Каналы? — скептически поднял бровь Аркадий. — От Черного моря до Белого? Это звучит как фантазия Жюля Верна.
— Технически, Аркадий, это возможно уже сейчас. Всяко не сложнее, чем Панамский или Суэцкий каналы, которые, как ты знаешь, уже функционируют. Проекты, уверяю вас, уже лежат в соответствующих министерствах и рассматриваются. Вопрос не в возможности, а в целесообразности и в деньгах.
— А денег-то хватит? — ехидно спросил Аркадий.
— Хватит, — сказал я уверенно. — Это же не за одну ночь строить, не сказка. Лет двадцать, а то и все тридцать займёт такое строительство. Значит, и суммы потребуются частями. Большие суммы, чего скрывать. Но посильные. Уже сейчас находятся желающие вложиться и поучаствовать, и не только отечественные капиталисты…
Я замолчал, давая им возможность представить себе грандиозную картину: не спеша, величаво плывут по рукотворным рекам белоснежные лайнеры, груженные австрийским бархатом и венгерским вином, а где-то там, наверху, в министерских кабинетах, решается судьба этих проектов, сплетаясь в тугой узел с интересами, амбициями и тайными соглашениями. Мир меняется, возможно, именно такие, казалось бы, фантастические идеи и определят его лицо через какие-нибудь полвека. А пока наш поезд, подчиняясь законам чужой колеи, несёт нас в Вену, в самый водоворот истории, которая, увы, редко сверяет свой маршрут с самыми благими и остроумными расчётами.
Продолжить лекцию о грядущем преобразовании природы, увы, не вышло: в салон пожаловали гости. И не какие-нибудь, а сама взрослая, официальная часть делегации — Великий Князь Николай Николаевич, премьер Владимир Николаевич Коковцев и министр иностранных дел Сергей Дмитриевич Сазонов. Они вошли неспешно, с тем особым, небрежно-весомым видом, который присущ людям, привыкшим решать судьбы империй и уверенным, что их появление в любом месте есть событие.
— Что, Алексей, скучаешь? — громко, с притворной отеческой сердечностью спросил Николай Николаевич, останавливаясь посреди салона.
Я мгновенно оценил его состояние. Судя по лёгкому, знакомому румянцу на скулах, по чуть более уверенной, чем обычно, походке, по отчётливой, чуть утрированной дикции и по едва уловимому, но стойкому запаху старого коньяка, пробивавшемуся сквозь аромат дорогой сигары, он принял свою обычную вечернюю дозу, две унции. Жидкие унции, разумеется. Английские жидкие унции. Всего-навсего пятьдесят граммов, сущий пустяк. Великий Князь в будний день придерживался строгого режима: две унции в полдень, две унции на закате, и две унции — как завершающий аккорд — перед отходом ко сну. Полезно для здоровья, считает он, для поддержания тонуса и ясности ума. И, в самом деле, при его богатырской комплекции, унаследованной от деда, махнуть пятьдесят граммов — сущая безделица. Бутылка коньяка в день, вот испытанная норма гвардейского офицера, таково было устойчивое мнение в тех кругах, где он вращался. И главное — не закусывать! Разве что так называемым «николаевским перекусом»: кружочек лимона, щедро посыпанный молотым кофе. И всё. Название пошло оттого, что придумал его, по семейному преданию, мой прапрадед, император Николай Павлович. Говорили, он необычайно заботился о своей фигуре, панически боялся растолстеть. Странная черта для железного самодержца? У всякого своя слабость.
— Нет, Mon General, мы работаем, — ответил я тоном ледяным и ровным, каким говорят с подчиненными, сделавшими мелкий, но досадный промах.
Ледяным — потому что поведение Николая Николаевича было от начала до конца неподобающим для верноподданного, пусть даже и осененного титулом «Великий Князь». Мало того, что он явился незваным, ворвавшись в нашу беседу, как в собственную курительную комнату, так он ещё и не счел нужным поздороваться должным образом. Ни со мной, наследником престола, ни с моим окружением. Это был тонкий, но безошибочно читаемый демарш. Похоже, он нас ни в грош не ставил, и это было бы ещё полбеды. Но он демонстративно, показательно, публично выказывал пренебрежение, словно проверяя границы дозволенного.
— А не мог бы ты, Алексей, пойти поработать в свой личный вагон? — продолжил он, не меняя отечески-снисходительной интонации. — Нам здесь нужно кое-что обсудить, понимаешь. Дела взрослые, скучные.
Коковцев и Сазонов стояли чуть поодаль и молчали, словно тени отца Гамлета, позабывшие роль. При входе оба, по крайней мере, почтительно поклонились мне, и на том их участие в происходящем закончилось. Они не вмешивались в семейные, или вернее, династические дела Дома Романовых, предпочитая сохранять невозмутимость опытных царедворцев, для которых главный принцип — не погружаться в ненужный скандал.
— В свой вагон? — переспросил я с наигранным удивлением, окидывая взглядом просторный салон. — Но мы сейчас располагаемся в вагоне-салоне, представительском, самом что ни на есть официальном. Здесь, если бы потребовалось, и короля принять не стыдно.
— Именно, Алексей, именно, — с легкой, но уже заметной ноткой нетерпения ответил Великий Князь. — Мы займем его ненадолго.
— Позвольте, господа, прежде всего познакомить вас… Вы ведь, кажется, незнакомы? — сказал я, мягко, но неумолимо перехватывая инициативу. — Итак, имею честь представить: князь Константин Максутов, мой товарищ и главный советник по военным делам!
— Очень приятно, — пробормотал Коковцев, сделав вежливый, чисто механический поклон головой.
Сазонов повторил этот жест молча, его умное, усталое лицо не выражало ничего, кроме вежливой отстраненности.
— Князь Максутов? — переспросил Николай Николаевич, прищурившись и с нескрываемым любопытством оглядывая Костю. — Не припомню такой фамилии в ближнем кругу. Из сиятельных, или из благородных?
Вопрос был двусмысленный, с оскорбительной подкладкой. «Из благородных» — это на языке нашего сословного жаргона означало тех князей, к коим следовало обращаться «ваше благородие», то есть ставя их на одну доску с обер-офицерами. Как бы князья третьего сорта, не чета князьям «сиятельным», не говоря уже о «светлейших». Это был укол, направленный не столько в Костю, сколько в меня, в мое право выбирать себе окружение.
— Ох, дедушка, — ответил я вместо вспыхнувшего, но сдержавшегося Кости, — обращайся к нему запросто, князь Константин. А то ведь как в жизни бывает: сегодня не сиятельный, а завтра сиятельный. Или даже светлейший!
— Знаю, — буркнул Николай Николаевич, явно не ожидавший такой реакции.
— А бывает и наоборот, дедушка! — добавил я с легкой улыбкой. — И ещё как бывает! — Но продолжать не стал. Незачем. Пусть поломает голову над смыслом этой недоговоренности. Игра намеков иногда куда действеннее прямых угроз.
— Что же до ваших взрослых дел, — продолжал я, внезапно меняя тон на простодушный и доверительный, — то, право, не знаю, что и сказать. Papa поручил мне лично доставить специальное послание императору Карлу, вот и всё. Какие ещё могут быть дела, о которых мне не подобает знать?
— Специальное послание? — для Николая Николаевича это было явной новостью, и, судя по мгновенному потемнению его лица, новостью крайне неприятной. — Тебе?
— Не мне, а его величеству императору Карлу, — педантично поправил я.
— И поручил тебе? — с нескрываемым недоверием уточнил Великий Князь.
— Разумеется. Я — второе, после Papa, лицо в империи, и если послание передаю я, это всё равно, что передает его лично государь. Такова форма, такова суть.
— Разве так, — нехотя, сквозь зубы, согласился Николай Николаевич. Основание его власти, всегда зыбкое, но до сего момента неоспоримое — его влияние на государя — дало первую трещину.
— И поэтому мне несколько странно, — продолжал я, наращивая давление, — что ты, дедушка, позволяешь себе обсуждать некие важные вопросы за моей спиной, — и здесь, впервые в жизни, я обратился к нему на «ты», отбросив почтительность внука. Для внука это была бы непростительная дерзость. Для Государя Наследника Цесаревича — вполне допустимое напоминание о субординации. Он — подданный, пусть и Великий Князь. А подданный не должен забывать своего места. — Можно подумать, — добавил я, впрочем, внезапно меняя тон на веселый и шутливый, — что вы тут козни какие-то замышляете за моей спиной, в стиле шекспировских трагедий.
Николай Николаевич усмехнулся, но как-то криво и неестественно. Сазонов, человек нервный и впечатлительный, вздрогнул и заметно побледнел. Один лишь Коковцев, старый опытный волк министерских коридоров, оставался совершенно спокоен, его лицо было подобно маске вежливого внимания.
Но в этот момент в вагон, словно deus ex machina в античной драме, вошли стюарды с высокой никелированной тележкой. А на тележке, сияя хрусталем, стояла откупоренная бутылка коньяку «Мартель», коньячные бокалы и тарелочки с легкими закусками.
— А, так вот какое у вас совещание, Mon General! — воскликнул я с нарочитой живостью. — Понимаю, понимаю. На таком совещании нам, пионерам, и в самом деле нет места. Пионер не курит и не пьёт! Что ж, не буду вам мешать. Устраивайтесь, устраивайтесь, господа. На том краю стола. А мы, молодежь, скромно разместимся на этом. В тесноте, да не в обиде, как говорится.
Ночью, уже лежа в постели и глядя на тусклый ночной плафон на потолке купе, я снова и снова, как киноленту, прокручивал в голове этот эпизод. Ладно, положим, захотелось выпить в приятной компании — что ж, верю. Логика была на поверхности: Николай Николаевич ехал в своем великокняжеском вагоне — роскошном, но все же с тремя купе, предназначенными собственно для князей. Не тесно, но и не просторно, принимать гостей с должным комфортом неловко. Коковцев и Сазонов разместились в вагоне свиты, обыкновенном вагоне первого класса, где комфорта ещё меньше. Вот и решили встретиться в нейтральном, просторном салон-вагоне. Конечно, не исключительно ради выпивки — наверняка были и дела, но и выпивка, как неотъемлемый атрибут общения, тоже предполагалась. Но что-то, какая-то мелкая, едва уловимая нота, нарушала внешнюю гармонию. Великий Князь держался слишком уж по-хозяйски, слишком бесцеремонно. Он и прежде позволял себе многое, даже в общении с Papa, почему-то внутренне считая себя первым среди Романовых — по духу, по воле, по праву сильного. Первым он и был, но лишь по росту и громкости голоса. Но сегодня… сегодня он с трудом, я почти кожей чувствовал, терпел мое присутствие. Сдерживался. Быть может, предвкушая тот момент, когда можно будет, наконец, сбросить надоевшую маску притворного почтения и показать, кто здесь истинный хозяин положения.
Что ж, ничего. Кто предупреждён, тот вооружён. Эта древняя максима, дошедшая до нас от римлян, никогда не теряла своей актуальности.
А я предупреждён.