26

Диоген Пендергаст проводил свое ожидание в небольшой комнате, сидя на маленьком кресле с прямой спинкой перед ступенями, ведущими в подвал особняка 891 по Риверсайд-Драйв. Дверь, за которой начиналась лестница, была открыта. Он установил свечу в настенный подсвечник, и она бросала мерцающий, дружелюбный свет на старую каменную кладку. По крайней мере, Диоген надеялся, что он выглядел дружелюбно, хотя он очень мало знал о подобных вещах.

Он постарался не ставить кресло прямо перед дверью, потому что не хотел казаться Цербером – угрожающей фигурой, охраняющей вход в преисподнюю. Он всячески старался обустроить все так, чтобы его окружение казалось дружественным и безобидным, насколько это вообще было возможно. Одет он был весьма просто: в черные шерстяные брюки и черно-серый твидовый пиджак… или эти вещи ему только казались простыми? Ему не нравился твид – грубая ткань, вызывающая зуд – но в ней он словно бы больше излучал искренность, доброжелательность и приветливость. По крайней мере, он, опять же, надеялся на это.

«Эти осколки я удерживаю напротив своих руин»[105]

Усилием воли он затолкал этот голос – голос прежнего Диогена, который время от времени неожиданно всплывал в его мыслях, как метан в смоляной яме – обратно туда, откуда он пришел. Все это в прошлом. Он стал другим человеком, он изменился!.. И все же Старый Голос продолжал возвращаться к нему в моменты крайнего волнения, как сейчас… или когда по какой-то причине его кровь начинала бурлить…

Он попытался сосредоточиться на твиде.

Диоген слишком долго гордился своей изысканностью и отсутствием духовных привязанностей, как и тем, что презирал чужое мнение. Ему доводилось лишь несколько раз на короткое время представить себе, как видят его окружающие – то было необходимостью во время изучения социальной инженерии[106]. Когда-то давно, идя на поводу у скуки или раздражения, он обманывал, унижал или разыгрывал других ради своего личного развлечения. Ему было трудно показать Констанс чувства уязвимости и привязанности, которые он искренне к ней испытывал. Он был похож на человека, который соблюдал обет молчания половину своей жизни, и вдруг попытался заставить свой голос петь.

Диоген поудобнее устроился в кресле. Ему пришлось вытащить его из кладовки одного из подвальных хранилищ. Старые шелково-бархатные подушки оказались покрыты плотным слоем пыли. Когда скрип кресла стих, Диоген снова прислушался, его чувства были готовы распознать самый слабый звук, минимальное изменение давления воздуха, что означало бы ее приближение к лестнице, ведущей в подвал.

Он взглянул на часы: четверть одиннадцатого утра. Он попрощался с Констанс за несколько минут до полуночи. И с тех пор он сидел здесь и ждал ее появления… и ее ответа.

Масштабы планирования, затраты денег и времени, необходимые для успешного проведения вчерашней встречи – встречи, на которой он мог обнажить свою душу, не опасаясь быть прерванным – были огромными. Но все это стоило того – если она ответит «да».

В другой раз, в другой жизни, он мог бы найти забаву в том, как хорошо он это все это провернул. Например, манипуляция Проктором прошла идеально: вплоть до аэродрома Гандера, где он срежиссировал события так, чтобы преданный телохранитель приземлился как раз вовремя и увидел, как Диоген затаскивает «Констанс» – замаскированную Флавию – в ожидающий их самолет. Проктор, разумеется, сразу же отправился за ними в погоню, в Ирландию… в то время как сам режиссер немедленно вышел из бомбардира, сел на другой самолет и отправился в Нью-Йорк. Он вернулся в город за семь часов, всего лишь через шесть часов после того, как он оставил «Навигатор». Отправка этого бдительного, умного человека по ложному следу на край земли прошла без сучка и задоринки.

Изотермический гроб также стал вдохновляющей находкой. Проктор не мог понять, что это значит – не то, чтобы он в действительности что-то значил – но этот предмет, наверняка, заставил его воображение работать… и вдохновил на принятие самых крайних мер.

Диоген напомнил себе, что неприлично гордиться тем, что для Проктора, должно быть, стало самым унизительным опытом в жизни. Заставив волну удовольствия и самодовольства чуть схлынуть, он вознаградил себя лишь осознанием того, что опасного препятствия на пути в виде Проктора более не было, и при этом – что немаловажно – Проктор оставался жив, пусть и находился в незавидном положении. Диоген знал, что Констанс никогда бы не простила его, примени он более радикальные меры.

Дальше по коридору, недалеко от того места, где он сидел, располагалась комната, ранее служившая Еноху Ленгу операционной. Со своей точки обзора Диоген запросто мог разглядеть угол операционного стола, изготовленного из раннего сплава мартенситной нержавеющей стали[107]. Его поверхность все еще была отполирована до зеркального блеска, и Диоген видел там свое отражение. Воистину, он обладал прекрасными чертами. Даже шрам добавлял его выточенному лицу и двухцветным глазам толику определенной зрелищности, которая могла повергнуть в трепет. По крайней мере, он надеялся, что именно такой будет реакция Констанс.

«Ты упомянул о чувствах, которые я испытываю к Алоизию. С чего бы мне в этом случае интересоваться его младшим братом – особенно после того, какую ненависть ты сумел пробудить во мне?»

…Почему же эти слова, брошенные ею в гневе прошлой ночью, вернулись только сейчас, чтобы терзать его? Так или иначе, Диоген умел стоически переносить мучения и изводил себя не меньше, чем других. Самоистязание – это умение, которому его научил Алоизий. Алоизий, который – хотя и не был умнее – был старше настолько, чтобы всегда на шаг опережать брата: на одну решенную математическую задачу, на один прочтенный роман, на один дюйм роста, на силу одного удара. С его осуждающим ханжеством и снисходительностью, это был Алоизий, который придавался своим интересам и забавам, потакая своим потаенным – извращенным и пагубным – желаниям. Именно Алоизий был тем, кто спровоцировал Событие, положившее конец надеждам брата на нормальную жизнь.

Диоген резко подавил внутренний поток брани. Дыхание его участилось, а сердце быстрее заколотилось в груди. Он заставил себя успокоиться. Его ненависть к брату была справедливой и праведной ненавистью, и он знал, что никогда не сможет погасить ее, а Алоизий никогда не сможет ее искупить…

Но случилось непредвиденное: с кончиной его брата разум Диогена очистился. Он почувствовал твердую уверенность, что во всем мире существовал только один человек, который действительно мог принести в его жизнь смысл, завершенность и радость.

И этим человеком была Констанс Грин.

Неожиданно и незвано в его голове возникла цитата из старого фильма: «Возможность заполучить тебя сначала казалась мне совсем невероятной, но, вероятно, в этом и была причина. Ты невероятный человек, так же, как и я»[108]. Именно благодаря этому в первые дни после того, как он едва смог избежать ярости вулкана Стромболи и его бурлящей лавы… он по-другому взглянул на свою собственную зарождающуюся страсть к Констанс.

Даже сейчас это воспоминание вернулся к нему с ясностью вчерашнего дня: та борьба на страшном, склоненном под 45 градусов обрыве Сциара-дель-Фуоко. То был не просто лавовый поток, текущий среди разжиженных камней, как на Гавайских островах, а настоящий лавовый склон, адская расселина в земле шириной почти в милю, в которой неуклонно проносились раскаленные красно-коричневые куски лавы размером с дом. Жар, исходящий от Огненной Лавины, создал восходящий поток воздуха, серы и золы: именно этот демонический ветер и спас его жизнь. После того, как Констанс столкнула его с края расселины, он упал, но не угодил в этот ад. В конечном итоге, он стал подниматься в восходящих горячих потоках, пока его не швырнуло на край раскаленной пропасти, где он провалился в щель, и тут же почувствовал ожог, на той стороне лица, которая соприкасалась с перегретой скалой. В шоке он сумел вырваться, ухватиться за выступ и на четвереньках добраться до тропы, по которой Констанс преследовала его, обойти сам конус вулкана и, в конце концов, добраться до склона, уходящего к Джиностре. Джиностра – деревенька с населением около сорока жителей – до которой можно добраться только с моря: крошечный самородок сицилийского прошлого. И именно здесь его – потерявшего сознание от боли – подобрала бездетная вдова, жившая в коттедже за городом. Она не спрашивала его, как он получил травмы, не возражала против его просьбы о сохранении полной тайны. Она, похоже, была просто рада тому, что могла помочь ему теми средствами, которыми располагала – мазями и настойками, изготовленными по старинным рецептам. Только в день своего ухода, он обнаружил истинную причину ее помощи – она смертельно боялась его «maloccio»[109], злых двуцветных глаз, которые, если верить местной легенде, погубили бы ее, если бы она не сделала все, что было в ее силах, чтобы помочь их обладателю.

Он был прикован к постели несколько недель. Боль от ожогов – которая переживалась бы крайне тяжело даже при применении современных медикаментов – иногда погружала его в беспамятство. И все же, пока он лежал там, охваченный вселенной боли, все, о чем он мог думать, была, не ненавистью к Констанс, но столь невообразимое удовольствие, которое он разделил с ней… всего на одну ночь.

В то время он едва мог осознавать это. Происходящее казалось ему необъяснимым, как будто он находился в плену страстей некоего незнакомца. Но, в конце концов, он понял, что его потребность в ней не была недостижимой. На самом деле, это было даже неизбежно – по многим причинам, которые он уже перечислил ей накануне. Ее неприятие испорченного и раболепного мира и общества. Ее уникальная глубина знаний. Ее замечательная красота. Ее понимание нравов, манер и вежливости более ранних эпох, которое наиболее удачно сочеталось с присущим ей темпераментом, очищенным – как лучшая сталь – огнем насилия. Она была тигрицей, изысканно одетой в шелка.

Констанс была тигрицей и в других сферах жизни… Его мучило то, что он был настолько ослеплен ненавистью к брату, что воспринял ее успешное соблазнение лишь как некий триумф над Алоизием. Только позже, на том ложе боли, он понял, что ночь, проведенная с нею, была самой удивительной, захватывающей, чистой, возвышенной и приятной в его жизни. Его обуревала жажда наслаждений, как грешника, желающего ради искупления грехов припасть к власянице. Ничто в его жизни не шло ни в какое сравнение с тем, что он испытывал, когда разжигал страсть, сдерживаемую на протяжении более сотни лет, в этой женщине и воспламенял ее гибкое и голодное тело… Каким же дураком он был, позабыв об этом!

Примитивные, старые лекарства женщины, которая ухаживала за ним, мало помогали от боли, но сотворили чудеса с тем, чтобы свести к минимуму рубцы. И через два месяца он покинул Джиностру с новой жизненной целью…

Он неожиданно осознал, что Констанс уже стоит перед ним. Диоген настолько погрузился в свои мысли, что не услышал, как она появилась.

Он быстро поднялся с кресла, прежде чем вспомнил, что намеревался остаться сидеть.

– Констанс, – выдохнул он.

Она была одета в простое, но элегантное платье цвета слоновой кости. Полумесяц кружевной вышивки под самое горло целомудренно прикрывал, но не мог скрыть, самое восхитительное декольте. Силуэт платья – мерцающего, словно паутина, в дрожащем пламени свечей – доходил до пола, где прятал ее ноги в полупрозрачной сборке ткани. Констанс всматривалась в его глаза, изучая его явное нетерпение с выражением, которое он так и не смог прочесть: сложная смесь интереса, осмотрительности, и – как он думал и надеялся – сдерживаемой нежности.

– Да, – сказала она тихим голосом.

Диоген поднял руку к узлу своего галстука, попытавшись ослабить его, действуя бессознательно и безрезультатно. Его разум находился в таком смятении, что он не смог ответить.

– Да, – повторила она, – я отдалюсь от этого мира с тобой. И… Я приму эликсир.

Она замолчала, ожидая ответа. Шок от облегчения и восторга, который обрушился на Диогена, был настолько силен, что только в этот момент он понял, насколько боялся, что она скажет «нет».

– Констанс, – выдохнул он снова, и это было единственным, что он оказался в силах произнести.

– Но ты должен заверить меня в одном, – продолжила она своим тихим, шелковистым голосом, и он весь обратился во внимание. – Мне нужно знать, что этот эликсир действительно работает, и что его изготовление не принесло вред ни одному человеку.

– Он работает, и никто не пострадал, я клянусь, – сказал он, и его голос от волнения прозвучал хрипло.

Она долго смотрела ему в глаза, а он, почти не осознавая, что делает, взял ее руку в свою.

– Спасибо, Констанс, – полушепотом произнес он, – спасибо. Ты даже представить себе не можешь, как это меня радует, – он был потрясен, когда обнаружил, что буквально ослеплен слезами радости. – И скоро ты узнаешь, какой счастливой я могу тебя сделать. Халсион действительно такой, как я тебе и обещал, и даже лучше.

Констанс ничего не ответила. Она просто продолжала смотреть на него в манере, свойственной лишь ей одной – оценивающе, выжидающе, загадочно. Диоген чувствовал, что от этого ее взгляда земля уходит у него из-под ног, что – как ни парадоксально – подействовало на него возбуждающе и опьяняюще.

Он поцеловал ей руку.

– Я должен объяснить тебе одну вещь. Как ты можешь себе представить, я был вынужден создать и поддерживать множество личностей. Личность, под которой я приобрел Халсион, носит имя «Петру Люпей». Это румынский граф из Карпатских гор Трансильвании, куда вся его семья бежала в советское время. Большинство из них были пойманы и убиты, но его отец сумел вывезти семейное богатство, которое Петру – он предпочитает звать себя Питером – унаследовал, будучи единственным сыном и последним выжившим из Дома Люпей. Поговаривают, что их разрушающийся фамильный замок находится рядом с поместьем графа Дракулы, – он улыбнулся. – Мне нравится это перевоплощение. Я сделал его человеком безупречных манер и вкусов, красивым модником, остроумным и обаятельным.

– Увлекательно. Но зачем ты мне все это рассказываешь?

– Потому что по дороге в аэропорт мне придется надеть на себя личность и внешний вид Петру Люпея и поддерживать этот образ, пока мы не доберемся до Халсиона. Пожалуйста, не удивляйся моей временной смене внешности. Конечно, на Халсионе я снова стану самим собой. Но во время путешествия я попросил бы тебя думать обо мне, как о Петру Люпее, и обращаться ко мне «Питер» – тем самым подтверждая мою личность и обеспечивая безопасный проезд.

– Я понимаю.

– Я знал, что ты поймешь. А теперь, пожалуйста, извини, но у меня еще много дел, прежде чем мы уедем – что, – если ты только этого пожелаешь – может случиться уже сегодня.

– Завтра, если ты не возражаешь, – ответила Констанс. – Мне нужно время, чтобы собрать вещи и… попрощаться с этой жизнью.

– Собрать вещи, – повторил Диоген, как будто эта мысль раньше не приходила к нему в голову. – Конечно.

Он отвернулся, намереваясь уйти, замешкался, а затем снова повернулся к ней.

– Ах, Констанс, ты такая красивая! И я так счастлив!

А затем он исчез во мраке коридора.

Загрузка...