Вся правда о Хэле Оуэне
Мыс Мэй, округ Кэмден. 17 лет назад
Хэл только в ту поездку узнал, что Хейли обратила на него внимание, и из-за нее встрял в неприятности.
Раньше он молча засматривался на нее, отмахивался, если парни подмечали это, и заливался ярким румянцем. Раньше он мог это контролировать. Потом – нет.
Если кто-то дразнился, Хэл просил идиота заткнуться, и ему никто не отказывал. Сказать честно, парни побаивались Хэла Оуэна, потому что он был слишком рослым и крепко сложенным для своих-то лет. Если он выйдет из себя и решит поколотить своего обидчика, что ж – бедняге несдобровать. Это случалось не раз и не два, и никто не сдавал Хэла учителям: все молчали, потому что боялись его. Хэл шел на врага всей своей массой, всем ростом и напористостью парня, пять лет кряду игравшего в регби в нападении. Он был блокирующим – самый высокий игрок в команде, но на поле сражался без энтузиазма. Тренер Фулсон считал, что у Хэла начисто отсутствует чувство соперничества и жажда победы. Он не агрессивен, совсем – и в нем невозможно было пробудить даже спортивную злость. Хэл играл без огонька, хотя отличался недюжинной силой и, на тренерский взгляд, отменными физическими данными. Как разозлить Оуэна, не знал никто. Тренер Фулсон ругал его последними словами, на тренировках требовал, чтобы «белобрысый сукин сын быстрее шевелил булками, или он что, боится сделать себе из яиц омлет?!». Но он не замечал, что другие игроки никогда не смеялись над его шутками и не потешались над Хэлом. Как бы он ни издевался над ним, Оуэн всегда оставался предельно спокоен и как будто безразличен, в то время как прочие ребята делали вид, что всех этих злых шуток просто нет.
Тренер не знал одной простой истины: если кто-то действительно выводил Хэла из себя, в Хэле появлялись и огонек, и энтузиазм. Разборка была короткой. Тот, кого Хэл колотил единожды, никогда не подходил к нему во второй раз, и это было негласное правило между парнями, если они не хотели потом мочиться кровью. Хэл был очень хорош в том, чтобы повыбить из своих обидчиков дерьмо, но его особенный талант заключался в том, что он никогда не попадался на этом.
И вот он узнал, что нравится Хейли. Шок. Эта девчонка была его любовью с первого взгляда. Да что там, с первого вздоха. Впервые он увидел ее – черноволосую, темнобровую, загорелую, с чарующей лисьей улыбкой – в средней школе. Раньше она училась в соседнем городе, но теперь жила в Мысе Мэй. Хэл буквально запнулся, когда впервые увидел Хейли на газоне перед школой: спортивную, гибкую, сильную. Она держала на плече рюкзак и громко смеялась над шутками своих новых подруг, и ей так шла школьная темно-синяя форма, что Хэл с того дня не видел ни одной девчонки вокруг себя, словно в целом мире была только она. Хейли Фостер.
Несколько лет он крутился вокруг нее, как умел: Хэл не понимал, как это делать правильно. Он немел и цепенел при виде нее, весь обливаясь потом, и замолкал в ее присутствии, не в силах выдавить ни слова. И без того неразговорчивый и скромный, Хэл Оуэн становился форменным идиотом, не способным как следует поухаживать за Хейли. Впрочем, до того девушки его не интересовали: после учебы и тренировок он спешил домой, и дома его ждала мама. Там у него всегда были другие дела и заботы. Там ему всегда было чем заняться. Он не задерживался с друзьями, не ходил в кафе с ребятами из команды по футболу, не прогуливался с ними по праздникам и выходным и не приглашал на свидания девушек. Хэл был образцовым сыном.
Почтительным. Уважительным. Обожающим. Предупредительным. Ласковым. Внимательным. Вежливым. И бесконечно несчастным.
Уже потом, много лет спустя, он думал, что без Хейли ничего бы не случилось и он бы не стал тем, кем стал, – Мистером Буги. Однако ни один профайлер, специализирующийся на изучении психологии серийных убийц, не согласился бы с ним. Это была простая истина, до которой не мог дойти ни один серийник. Если бы не Хейли, появилась бы другая девушка. Другая причина. Другой повод.
Хэлу был нужен именно повод и чтоб кто-то запалил его бикфордов шнур.
Проблема Хэла была в том, что Мистер Буги всегда жил внутри него. Возможно, он появился с ним на свет в один день в роддоме на улице Мэнсфилд, дом семь, городок Мыс Мэй. Тогда мать возненавидела Хэла так сильно, потому что увидела в нем что-то злое – некоторое отклонение, которое всегда лучше всех видят только самые близкие люди. А кто может быть ближе матери.
Возможно, именно она вскормила Мистера Буги в собственном сыне. И, если бы не Гвенет Оуэн, Хэл никогда бы не ступил на путь человека, шестнадцать лет кряду наводившего ужас на целый штат Нью-Джерси. Возможно, если бы не ее собственная жестокость, он мог бы вырасти в тихого садиста, в ублюдка и подонка, а может, напротив, в скрупулезного, образцово-показательного, нервного, но порядочного человека – но не убийцу и насильника.
Возможно…
Этих возможно было так много, что никто бы уже не понял, с чего именно все началось. С того дня, как мать силой заставила Хэла выблевать собственный обед после поездки в музей с целым классом – а перед тем на глазах у всех отчитала, пока он пересаживался из автобуса в их домашний седан?
Или с вечера, когда она, перебрав вина на Рождество, отхлестала десятилетнего Хэла по щекам мокрым полотенцем и сказала то, что сказала, про него самого и его отца, отвратительного ублюдка, который горел в аду, пока она воспитывает его отродье и отмечает сочельник с ним, совершенно одна, оторванная от всей семьи, – ведь она даже поехать с Хэлом никуда не может без того, чтобы родственники не начали перемывать ей косточки.
Сын, не похожий ни на одного из родителей. Сын, не похожий на покойного папашу. Мальчик, который ни одной клеточкой своего тела не напоминал родню ни со стороны матери, ни со стороны отца. Это все равно что в семье ку-клукс-клановцев родился бы черный. Такой же эффект, только наоборот. И Гвенет жестоко страдала, потому что тряслась за свою репутацию больше всего на свете. Домашние, и коллеги, и соседи – все считали ее будто бы праведницей, ну, во всяком случае, приличной женщиной. Даже более чем приличной. И что, лишиться всего этого так просто?
А может, это случилось вечером, после последней игры в футбол, когда Хейли встретилась с ним на маяке и растоптала его сердце?
Так считал сам Хэл. Он никогда не винил мать: она была важной частью его жизни, она вросла ему в душу, привязав к себе настолько сильно, что Хэл долгое время думал – когда придет ее время умереть от болезни или старости, он, наверное, умрет вместе с ней. Не знал как, но знал, что не переживет ее смерти. А в том, что с ним случилось, Хэл винил только Хейли и таких же мерзких шлюх, как она.
Потому он и делал то, что делал. И стал тем, кем стал.
Но в ту поездку в музей, за четыре года до начала своего конца, весной, Хэл был счастлив, как никогда. Хейли Фостер там, возле репродукции картины, изображавшей прибытие первого переселенческого корабля «Мейфлауэр» к берегам Америки, обернулась на Хэла – он стоял возле большущего мельничного жернова, сохранившегося с середины восемнадцатого века, – и улыбнулась ему. Она ему улыбнулась. Пресвятые угодники! В его ушах запели ангелы. Хэл тогда не понял, как именно это случилось, и подумал даже, что это она не ему, но потом она посмотрела на него опять – и одарила еще одной потрясающей, узкой, лисьей улыбкой. Оглядев его с ног до головы, от светлой макушки до аккуратных, до смешного чистеньких ботинок, принадлежавших словно не молодому парню, а скучному старому пердуну, она отвернулась, только чтобы искоса взглянуть опять.
И потом она села прямо перед ним в школьном автобусе, который вез класс до Мыса Мэй. Ее темные волосы, убранные в хвост, покачивались, словно маятник, перед его носом, и Хэл разок украдкой подался вперед, будто хотел поправить ботинок, – только чтобы они скользнули по его лицу. Когда это случилось, он стал счастлив от одного только прикосновения хотя бы частички Хейли к нему. От волос исходил приятный цветочный аромат, и Хэл не знал, что это было: шампунь, или парфюм, или просто ее кожа и волосы. Так пахла сама Хейли. Если бы он не был влюблен по уши, он видел и слышал бы много признаков того, что она считает его за форменного идиота – но он этим самым идиотом и был. И даже ухом не повел, когда услышал, что подружки Хейли, поглядев на него с соседнего сиденья, прыснули со смеху. Он не мог скрыть, когда кого-то искренно любил. Ему было плевать.
На Хэла обратила внимание его милая маленькая богиня, и он готов был служить ей и угождать. Он был особенно несчастен, когда мама встретила его у автобуса возле школы, злая, точно разъяренная фурия, и строго крикнула: «Хэл Ловэл Оуэн!» Как собаку подзывала, таким приказным тоном, что Хэл весь сжимался изнутри от стыда и страха. А еще… гнева? Ведь он обернулся на Хейли и увидел ее смеющийся взгляд в окне. Она тоже наблюдала эту сценку, и он на ее глазах, как побитый щенок, поволочился к старому, но начищенному до блеска седану, чтобы съежиться в нем и стать понурым чертовым маменькиным сынком.
И ничтожеством, по меркам крутой Хейли, девчонки номер один во всей школе.
Хэл обожал ее и со временем очень изменился.
С тех пор, как она начала обращать на него внимание, он встречал и провожал ее до дома, таскал ее книжки, отваживал назойливых ухажеров и нарушал одно домашнее правило за другим. Он больше не был маминым милым сыночком. Один раз за другим он делал то, что должен был, чтобы понравиться Хейли, даже если это осудит мама. Хейли была виновницей его первой ссоры с матерью, когда Хэл не явился на ужин: после тренировки ждал, когда освободится Хейли из команды чирлидинга, чтобы он смог отвести ее домой.
Хейли Фостер принимала его ухаживания, как подношения, с улыбкой и лукавой, нехорошей искоркой в глазах. Она могла приказать Хэлу все что угодно. Он был рад угодить. Он знал только язык физической помощи, как его приучили к этому дома, и не видел в этом ничего зазорного и обидного.
Велено принести колы? Пожалуйста. Эта не подходит, потому что банка теплая? Будет другая, холоднее. Надоел кавалер? Пусть только попробует подойти. Нужно встретить ее после кино, куда она пойдет с подружками? Не вопрос, Хейли.
Хэл был счастлив, что она позволяет просто таскаться за ней, быть рядом, дышать с ней одним воздухом. Немногие ребята в семнадцать лет чувствуют так, как чувствовал Хэл. Он был редко одарен умением любить – и им же редко проклят. Парни боялись его, чтобы открыто шутить, а что там они говорили за глаза, ему было плевать. Если Хейли касалась его плеча или просила понести свою тренировочную темно-синюю сумку, если она разрешала ему купить себе коктейль в кафетерии или позволяла придержать дверь, Хэл так влюбленно смотрел на нее, что всем все было ясно: этот большой, добродушный, наивный парень, таскающийся за Хейли Фостер, нежный, как теленок, просто влюблен в нее, очень, очень влюблен, до безумия. И это была такая обычная, рядовая, скучная история, что все очень быстро махнули на это рукой и забыли.
А потом Хейли пропала. * * *
По нестриженому газону, мало похожему на заливной райский луг из своих представлений, Конни дошла до пансиона и поднялась на крыльцо. Под сенью высоких старых деревьев стояли не менее старые скамейки, но кругом не было ни души – только птицы тревожно пели в начинающейся лесополосе, на которую выходили большие окна в деревянных рамах. Пансион был совсем не похож на место, которое вообразила себе Конни. Он казался таким местом, в котором не хотелось бы провести остаток дней; унылым потерянным раем, куда люди наверняка сбагривают своих стариков, чтобы те не мешали им жить. Все дышало странной ветхостью, повсюду острый взгляд Конни замечал запустение. Крыльцо требовало ремонта, дорожку плохо просыпали песком, отчего она заросла травой. В паре окон на фасаде здания не хватало стекол, так что они были затянуты плотными сетками. Сами стены нуждались хотя бы в покраске, а кровлю не мешало бы подлатать.
У Конни сжалось сердце, когда она подумала о том, что Хэл мог действительно устать от заскоков старухи-матери – все знают, что к старости люди могут вести себя странно, обзаводятся неприятными привычками и пристрастиями и просто ярче проявляют сварливость и эгоизм. Но оправдывало ли это тот факт, что он отправил маму в это богом забытое местечко, строго огороженное высоким забором?
Оправдывало ли, что он, похоже, все же сбагрил ее?
Когда Конни, вцепившись одной рукой в сумочку, а другой – в корзинку, поднялась на крыльцо, ей навстречу тут же показалась средних лет женщина с убранными в пучок светлыми волосами, в светло-розовой форме, отчего-то напомнившей больничную. Ее лица Конни даже не заметила, таким невыразительным оно было.
– Проходите, только вытрите ноги. Оставьте верхнюю одежду, я ее уберу. У вас есть пропуск? Вы здесь впервые?
Конни засуетилась. Отвечая на вопросы, быстро вошла, сняла дубленку и, осмотревшись, неловко сжала плечи, встав возле обычного письменного стола, за которым устроилась та женщина в костюме: она заполняла бланк, время от времени задавая Конни все новые вопросы. Их было почти нескончаемое множество. Конни отвечала машинально. Потом сотрудница вручила ей ручку и с десяток бумаг, скрепленных скобой, и велела с ними ознакомиться: это были правила пребывания в пансионе. Конни углубилась в чтение, изредка отрываясь от листов и украдкой разглядывая холл.
Внутри пансион казался тихим, темным, холодным. Здесь не было слышно человеческих голосов, смеха или звука чьих-нибудь шагов по коридору. Конни почудилось, что она зашла в мемориальный зал при похоронном бюро: точно такой же дом, вспомнилось, был там, где в последний путь провожали маму. Она лежала в лакированном коричневом гробу с бордовой отделкой, окруженная букетами скупо развернутых по бутону лилий на золоченых треногах, в точно таком же старом доме с высокими деревянными окнами, длинными пролетами коридоров и сквозными комнатами.
– Сюда.
Сотрудница была не из разговорчивых. Закончила с выпиской маленькой карточки, которую вручила Конни. Затем поставила на бланке печать и присовокупила его в папку с крупной литерой «М» на корешке, ко множеству других заполненных листов. Затем убрала папку на место, на полку позади себя, в высокий дубовый стеллаж. Конни, как зачарованная, впилась взглядом в папку с буквой «О» через одну от своей и закусила губу, вдруг подумав, что Хэл, должно быть, тоже заполнял этот бланк и там есть все данные о нем, все то же самое, что спрашивали у нее, у Констанс. Полное имя, ай-ди данные, контактные номера, место работы, адрес, в конце концов. Вот оно: точный адрес. Ей нужно заглянуть в эту папку, если только она не узнает что-то полезное от Гвенет Оуэн, его матери. Быть может, она даст Конни адрес Хэла, и тогда…
Что тогда?
Конни задумчиво притормозила бешеный ход течения собственных мыслей. Ей было недостаточно понять, что с Хэлом. Она хотела не просто знать о нем все, что должна была, чтобы помочь. Многие знакомые, да что там – даже отец и эта его чертова беременная стерва – считали Конни холодной и безразличной для девушки, которой всего-то двадцать лет. Она казалась им странной, будто лишенной жизни и ото всех отстраненной. Конни понимала, что они имеют в виду, и ей было плевать.
После смерти мамы, а случилось это не так давно, всего-то четыре года назад, она словно замерла внутри. Стала этакой мухой в янтаре, вещью в себе, неизвестной переменной – что-то в ней сломалось в день, когда она похоронила самого близкого человека на свете. Оказалось, что ее мама – самая обычная с виду женщина, привлекательная, но особенно ничем не примечательная, ведущая скучную взрослую жизнь, с такими же скучными и взрослыми увлечениями, погруженная в быт и рутину единственной дочери и любимого мужа, – была все равно что клей, соединявший все части целого в мироздании Конни.
Без мамы из жизни быстро ушла бабушка.
Без мамы папа перестал быть похожим на себя. Вроде бы с виду остался таким же, как всегда, но Конни чувствовала – это не так, он здорово изменился. И если первое время его неожиданные холодность и равнодушие она могла списать на скорбь и шок от утраты Мелиссы Мун, то затем, когда он завел открытый роман с Джо меньше чем через месяц после смерти Мелиссы, Конни уголком сознания поняла. Кажется, похоронив жену, он попрощался и с Констанс тоже.
Стать ненужным, отжитым прошлым для собственного родителя – это очень горькая участь. Папа вел себя как обычно. Поначалу говорил Конни все те же фирменные словечки, болтал и шутил, как обычно, когда появлялся дома или они пересекались за завтраком или воскресным ланчем. Он все так же давал ей денег на карманные расходы, пусть и немного, и Конни в старшей школе по выходным начала подрабатывать в кинотеатре на билетной кассе, чтобы отвлечься и уйти из дома, где ей были уже не рады.
Уже не рады – вот все, что вкратце описывало всю жизнь Конни после смерти мамы. Порой ночами – особенно ночами, когда не спалось и она молча переживала снедающую тупую боль в груди – тоска по ней подступала к горлу так близко, что накатывала слезами. И выходила тоже через них. Конни казалось, она одна оплакивает маму. Отец выждал сколько-то времени, чтоб никто не сказал, что он ведет себя неприлично, а потом перевез Джо к ним домой. Конни была уже взрослой, она хорошо понимала, чем они занимаются и чего хотят друг от друга. Ее собственная жизнь отступила на задний план и поблекла, когда мама ушла. Целый мир поблек и так не обрел краски, чего уж там.
Лежа у себя в кровати на спине и глядя в потолок с мерцающими на нем тенями и переливами лунного света, Конни в последнем выпускном классе слушала женские вздохи, гулко раздающиеся из-за стены. Джо делала это специально. Она всегда вела себя так, словно Конни была только тенью в собственном доме. Она игнорировала ее каждый день, а если этого не делала, выплескивала свою обиду. Мстила ли ей за мать, с которой у Гарри недоставало смелости развестись, пока та была жива? Конни узнала от Джо, что они встречались пять лет до того, как умерла Мелисса, и для Гарри смерть первой жены была освобождением. В такие ночи, как эта, Конни хотела уйти из дома, но не могла порвать с отцом. Она знала, что отец просит Джо быть потише, но понимала, что не так-то это просто, если чертова девка держит его за яйца, верно? Он слушался ее. Молодой, красивой, а потом и беременной Джо прощалось все, и Конни не нужно было объяснять почему.
Просто она была будущим отца, а Конни – прошлым, с которым его больше ничего не связывало. И прошлое это только мешало.
Казалось, в руках Констанс оборвались все ниточки, ведущие к собственной ясной, счастливой, старой жизни. И вдруг она нащупала еще одну: ту, что вела к Гвенет Оуэн, к пускай сводной, но все же сестре ее бабушки по матери. У Конни не осталось ни одного близкого человека. Семья от нее отказалась. Родные лежали в могилах. Друзей не было, они легко разменивались Конни, и в целом свете она не могла никому доверять. Теперь Конни шла по пансиону следом за женщиной в розовой форме – на бейджике, висевшем на груди, было написано «Марджери» – и, глядя ей в спину, думала о том, что она приехала сюда не только ради Хэла, но и ради себя. Она должна увидеть Гвенет и помочь мужчине, которого не просто полюбила. Он прошел сквозь нее, обогрел и дал то, что другие давно украли, и заставил Конни снова быть собой одним только своим присутствием. Конни не позволила бы никому отнять его теперь, когда снова поняла, что такое быть живой и полюбить кого-то безотчетно сильно, удивительно быстро и до необъяснимого крепко. А если он скажет, что ее чувство ему не откликается, что ж.
Конни знала, что это будет ложью. Но больше она никому не позволяла себе лгать.
Даже Хэлу.
– Сюда, пожалуйста, – кратко сказала Марджери и толкнула перед собой высокие двойные двери.
До того они шли по длинному коридору, минуя одну дверь за другой. Возле некоторых стояли инвалидные кресла и медицинские каталки, на которых в больницах по пациентам развозят лекарственные препараты – здесь были такие же. Иногда Конни слышала чей-то сухой заливистый кашель, или бормотание за дверью, или тихие голоса в угасающем лабиринте коридоров, ведущих вглубь пансиона. Чем дальше шла Констанс, тем лучше понимала, что это было за место. Серединка на половинку между домом и похоронным бюро, где она попрощалась с мамой навсегда. Пыльная, брошенная всеми, неустроенная и неуютная станция, где старики в мнимом порядке и под наблюдением безразличного к их радостям и горестям персонала медленно угасали вдали от близких, и тем было проще вычеркнуть их из своих жизней не резко, а постепенно. Совсем как Гарри Мун, ее отец, вычеркнул из своей Конни.
Ведь для этого не обязательно отправить человека в приют или в закрытую лечебницу. Даже соседней комнаты будет достаточно.
Когда по спине Конни от этой мысли пробежал холодок, Марджери привела ее в большой общий зал, залитый неожиданно приятным, теплым солнечным светом. Здесь отдыхали некоторые старики. Единой формы у них не было, и это заставило Конни с облегчением выдохнуть. Одетые каждый в свое, они занимались кто чем – чтением книг и газет, просмотром телевизора, игрой в шахматы, – почти не обратив на посетительницу никакого внимания. Стены, выкрашенные бледно-зеленым цветом, мягко контрастировали с розовой формой пары других сотрудников, находившихся в зале. Еще одна девушка, тоже рыжая, почти как Конни, и совсем молодая, заложив руки за спину, стояла близ кресла, в котором сидела худосочная, невысокая и весьма прямая пожилая женщина, назвать которую милой старушкой не повернулся бы язык. Конни увидела ее сперва только в профиль, но узнала по чертам лица, по цвету кожи и темных волос с проседью – явно крашенных. Бабуля часто говорила: мы с Гвен были в юности так похожи, что никто бы не сказал про нас – «не родные». С волнением, теснившим грудь, Конни, вцепившись в сумочку и корзинку, подошла к ней и остановилась чуть поодаль от Марджери, а когда женщина подняла неожиданно холодный, пронзительный взгляд, остолбенела.
Сомнений не осталось. Это была она – та леди со свадебной фотографии матери и отца с подписью на обратной стороне. Ее сводная двоюродная бабушка. Гвенет Оуэн.
Гвенет взглянула на Конни и переменилась в лице. Она сжала в пальцах канву и иголку, потом сняла очки с переносицы, не найдясь, что сказать. Констанс вспомнила слова Хэла: «Мама любит сидеть у окна, любоваться на деревья и вышивать».
Что ж, хотя бы здесь он сказал правду.
– У вас все будет в порядке? – с подозрением уточнила Марджери, поглядев на миссис Оуэн, а затем – на девушку за ее плечом.
Та кивнула:
– Да, все нормально. Иди, иди, я за ней присмотрю. Не в первый раз уже.
Конни едва совладала с собой, чтобы не поморщиться. Она говорит так, словно Гвенет Оуэн – старая маразматичка и сама за себя ответить не может. Но миссис Оуэн, прочистив горло и коснувшись морщинистой, дряблой шеи рукой, недобро дернула верхней губой и произнесла:
– Все более чем в порядке, Джой, ты тоже можешь быть свободна.
– Я все-таки лучше останусь и буду неподалеку, Гвенет, – снисходительно улыбнулась та, и Конни с еще большей неприязнью взглянула на нее. – Если вы не будете против.
– Я буду, – решительно сказала Гвенет Оуэн и нахмурилась. – А эти цветы, дорогая, ты принесла мне?
Конни кивнула, замялась. Затем нерешительно протянула корзинку своей последней близкой родственнице со стороны матери, но удивилась, потому что Гвенет не приняла подарок. Потерев друг о друга сухие ладони, она попросила Джой:
– Будь добра, поставь их ко мне в комнату на тумбочку. Нет, нет, впрочем, лучше на окно. Они же пахнут. Боюсь, у меня разовьется мигрень, если они будут постоянно под носом. И кстати, из корзинки их лучше вынуть и сразу убрать в вазу, иначе они засохнут.
– Думаю, там есть губка с водой.
– Я знаю, что такое губка с водой, Джой, – холодно и резко сказала миссис Оуэн. – Я занималась цветами сорок два года. Ты столько не живешь, сколько я вот этими руками выращивала цветы в саду у дома. Так что, будь добра, вынь их из корзинки и поставь в самую обычную вазу, в воду комнатной температуры, и не обрезай стебли – я сделаю это сама.
«Она и не подумала бы их обрезать, даже если бы ее об этом попросили», – подумала Конни.
– Хорошо, Гвенет, – улыбнулась Джой, но сухо, без тепла и без душевности. У нее были не самые белые зубы, не самые добрые глаза и не самая приятная улыбка. И почему-то Конни стало еще больше жаль свою двоюродную бабушку. – В какую из ваз?
– В любую, – холодно отозвалась та, словно у нее в комнате их была целая батарея.
А затем замолчала.
Конни передала Джой букет, но осторожно, так, чтобы не коснуться ее руки ненароком, – и неприязненно проводила взглядом, когда та быстро пошла к двойным дверям из зала. Когда Конни повернулась к Гвенет, она поняла, что та точно так же смотрит Джой в спину.
– Невоспитанная, ленивая, косная девица, – медленно произнесла она и сощурилась. – И вдобавок очень любопытная. Какие девушки пошли в наше время? Я наблюдаю за этими маленькими шлюшками, и меня чудовищно возмущает, что таким людям позволяют работать в благотворительности или с детьми и стариками. Это же чистой воды фарс. Думаешь, отчего она так себя ведет? Разнузданность. Разнузданность и отсутствие воспитания. Впрочем, посмотри на нее, и поймешь, из какой семьи она вышла. Тут все просто. Достаточно взглянуть на лицо. Все в какой-то сыпи, господи боже. Словно заразная.
Констанс сглотнула комок в горле, почти не слыша, что Гвенет говорит. Она смотрела на нее – на руки, покрытые пигментными пятнами, но все еще удивительно ухоженные. На морщинистое, с густыми темными кругами под глазами лицо. На тонкие, запавшие губы, которые тем не менее она покрыла вишневого цвета губной помадой. Конни смотрела на нее, а видела свою бабушку, Терезу, с которой она оказалась разлучена смертью.
И маму видела тоже.
Наконец Гвенет заметила, что Конни слишком тиха. Переведя на нее взгляд, она скупо улыбнулась одними только уголками губ и, указав рукой куда-то в сторону, тихо велела:
– Возьми стул и сядь против меня. Ну-ка, дорогая. Дай я погляжу на тебя получше.
Конни торопливо сделала, как ей сказали, и, опустившись против Гвенет, робко скрестила ноги в лодыжках и сложила руки на коленях, а сумочку поставила возле стула. Гвенет долго-предолго, молча, не обронив ни слова, смотрела на нее, и в глубине ее радужки, поблекшей от возраста, но хранившей прежний карий цвет, промелькнул влажный блеск.
– Ты так похожа на свою мать, – сказала она севшим от слез голосом.
Конни спохватилась и полезла в сумочку, чтобы взять бумажные салфетки, но Гвенет остановила ее рукой и молча достала из кармана вязаного жакета аккуратный платок с собственными инициалами, вышитыми в уголке. Затем, промокнув нижние веки с поредевшими ресницами, продолжила:
– Мне так жаль, что это приключилось с Мелиссой, дорогая. Когда это было?
– Четырнадцатого июня две тысячи семнадцатого, – хрипло сказала Конни.
– Боже мой, она была еще слишком молода для этого, – и Гвенет покачала головой, опечаленно поглядев на руки Конни, но явно видела перед глазами что-то совсем другое. Может, то, что было подвластно только ее внутреннему взору. – Лишиться матери в таком возрасте, детка… Крепись.
Конни кивнула, пытаясь сдержать слезы. Она здесь была не за этим, но ей оказалось важным услышать такие слова от своей единственной родственницы. Гвенет вдруг с любовью заметила, мечтательно уставившись в одну точку:
– Я помню тот день, когда твоя мать позвонила мне из Принстона, вы тогда жили там. Стояла страшная жара, пот струился по спине даже в комнате, полной вентиляторов. Сразу после этого звонка я отправилась на автобусе в небольшое путешествие и впервые увидела тебя. Очаровательную малышку. «Девочка, двадцать один дюйм, семь фунтов четыре унции». Вот так они мне сказали про тебя.
Конни едва нашла силы улыбнуться.
– Ты, конечно, меня не знаешь и не помнишь, – заметила Гвенет и вздохнула уже печальнее. Улыбка Конни померкла. – Разумеется, нет. После того я была у вас, может, дважды или трижды – не более. Не довелось, увы. Один раз на Хануку, другой – на Хэллоуин, да. Точнее, не у Мелиссы, а у твоей бабки, Терезы.
– Я часто гостила у нее на Хэллоуин, – мягко сказала Конни.
– Я знаю. Я спрашивала о тебе. Я всегда хотела иметь дочку, дорогая, – и Гвенет сделала глубокий вдох. Конни заметила, что по ее лицу пробежала странная судорога. – Увы, Господь не одарил. Но я посылала Терезе подарки и открытки для тебя и для Мелиссы. Надеюсь, вы с матушкой их получали.
Конни не была в этом уверена. Ребенком она не обращала внимания на дарителя: только на подарки, обычное дело. Но сейчас ухватилась за слова Гвенет и аккуратно произнесла, хотя все внутри нее замерло от напряжения:
– Но вам повезло по-своему. У вас просто замечательный сын.
Перемена наступила внезапно. Конни никогда бы не подумала, что человек может так бледнеть на глазах. Гвенет остолбенела. Любые краски схлынули с ее лица, во взгляде читался не то гнев, не то потрясение. Наконец, найдя в себе силы, она едва шевельнула губами и выдавила:
– У меня нет сына.
Конни болезненно вздрогнула. Подавшись навстречу Гвенет и сведя плечи, сказала:
– Но ведь он…
– У меня нет сына!
– Подождите, Гвенет, я…
– Откуда ты знаешь о нем?
Она почти выкрикнула это – так яростно и так испуганно, что Конни перепугалась ничуть не меньше. Сотрудники оторвались от своих дел и изумленно поглядели на Гвенет, точно по-настоящему впервые ее увидели. Некоторые старики, словно нехотя, обернулись на нее. Гвенет Оуэн выпрямилась в своем кресле так, что задрожала нижняя челюсть, и смяла в руках вышивку.
– Я не хочу об этом говорить. Все в порядке, – громче сказала она темнокожему мужчине, который подался ей навстречу. – Я в порядке, мистер Пейс. Все хорошо.
– Как скажете, Гвенет, – спокойно ответил он и остановился. – Как скажете. Но вообще-то я тут, и если вы хотите, чтобы я проводил вас обратно в комнату…
– Да.
– Нет! – вдруг взмолилась Конни и схватилась за ее руку, лежавшую на ручке кресла. Гвенет Оуэн с удивлением посмотрела на нее. – Нет, пожалуйста, постойте! – она заговорила куда быстрее, и голос ее дрожал. – Мне не к кому больше обратиться и некуда больше пойти. И если вы сейчас тоже бросите меня, я буквально не знаю, что мне делать дальше!
Сотрудник по фамилии Пейс направился к Конни. Судя по виду, он был вполне готов вывести ее вон отсюда. Конни знала: если это случится, весь долгий путь был проделан зря. Все было зря. И, что самое главное, она совершенно не знает тогда, как не потерять Хэла.
Она не может потерять еще и его!
– Подождите, – вдруг спокойнее сказала Гвенет. – Мистер Пейс. Я… погорячилась немного, я… Пожалуй, я правда хотела бы немного поговорить с внучкой.
Тот только нахмурился.
– Это точно? Или мне лучше вмешаться?
– Нет, нет, – она через силу изобразила улыбку, удобнее сев в своем кресле. – Не стоит. Я просто немного разволновалась. Такое бывает.
У Конни в ушах все еще стоял ее гневный голос: «У меня нет сына!» Но… как это – нет сына? Ничего не понимая, она дождалась, когда Пейс, окинув ее долгим, подозрительным взглядом, отошел в сторонку, и стала ждать, что будет дальше. У нее не было другого выбора, и она не знала, что сказать, чтобы Гвенет точно не погнала ее прочь.
Нервно жуя губы, та долго смотрела в окно, отвернувшись от Конни. Гвенет стиснула руки так крепко, что под кожей проступили вены, и в глазах ее повисла пелена, которая бывает только от воспоминаний, не всегда приятных. Наконец, когда все в зале успокоилось и все занялись своим делом, она дала знак Конни, поманив к себе немного ближе. Конни подвинула свой стул и почувствовала дыхание Гвенет Оуэн.
Оно пахло сладковато и неприятно, немного затхло, словно у нее болел рот или желудок.
– Зачем ты на самом деле приехала сюда, Констанс? – очень тихо спросила она.
Конни опустила глаза. Она не знала, с чего лучше начать, хотя готовила множество вопросов и даже тренировала речь, пока ехала сюда, но теперь не представляла, что сказать женщине, которая заявила, что у нее нет сына.
– Если я скажу вам откровенно, – осторожно сказала Конни, – вы прогоните меня?
– Нет. – Гвенет поджала губы. – Я никогда не позорюсь дважды. Для меня держать лицо – не пустой звук, знаешь ли. Но ты, конечно, буквально выбила мне землю из-под ног.
Она задумчиво закивала сама себе, точно соглашаясь с собственными мыслями.
– Я знала, что однажды этот день придет, – произнесла она, сцепив руки в замок и сложив их на коленях. – Я знала, что это случится. Но не думала, что это будешь ты.
– Я не планировала эту поездку. – Конни убрала волосы назад, стиснула пальцы. Она не знала, куда девать руки, и очень нервничала. – Вчера вечером решила приехать сюда, когда попрощалась с Хэлом…
Гвенет выпрямилась, положила ладони на ручки кресла и сжала их так, что у нее побелели пальцы. Ее лицо стало лицом человека, бесконечно чем-то напуганного.
– Нет-нет-нет. Нет. Нет! Ты не могла. Откуда вы… – Сглотнув и оттянув воротник блузы от горла, она поправила кардиган и спросила: – Откуда вы вообще узнали друг о друге?
– Я не знала, что у меня есть сводный дядя, – озадаченно сказала Конни. – Этот Хэллоуин я хотела отпраздновать в бабушкином старом доме.
– В доме Терезы?
– Да.
– Господи Боже… – она прижала костяшку указательного пальца к губам. Затем нерешительно продолжила: – И он узнал об этом?
– Я позвонила к вам домой, и трубку взял Хэл.
От одного этого имени Гвенет передернуло. Она боязливо сжала плечи, смерила Конни долгим взглядом, и на лице ее отразилось столько испуга, столько непонятного, странного отвращения, что она как-то враз состарилась, растеряла свою властную степенность:
– Зачем ты это сделала, дорогая, господи, зачем…
– Сделала что? Что именно? Гвенет… – Конни замешкалась. – Я не понимаю, о чем вы говорите.
– О Хэле, конечно же, – еще тише прежнего сказала та. – Ведь теперь, накануне праздника, это совершенно опасно. Боже, я знала, что однажды это случится. Констанс, послушай. – Она вдруг схватила Конни за руку и крепко стиснула пальцы. – Что бы там ни было, единственное, что тебе нужно сделать, – бежать. Бежать от него, как можно быстрее и как можно дальше, Констанс. Забудь о нем навсегда и молись, чтобы он тоже забыл о тебе.
– Что?.. Но почему? – Конни была оглушена этими словами. Мир кругом стал неясным, нечетким. – Что вы хотите этим сказать?
– Что он опасен, – произнесла Гвенет, и в ее взгляде что-то нехорошо блеснуло. – И если ты не уберешься с его пути сегодня, завтра, боюсь, произойдет что-то непоправимое. Потому что я знаю Хэла. – Она медленно кивнула. – Я знаю, что этот сукин сын из себя представляет. Я могу так говорить, не прерывай меня! Я выносила и родила его, я заботилась о нем и воспитывала – и он все равно вырос чудовищем. Таким же, как отец. О да, я знала, что однажды кто-то узнает об этом, но не думала, что это будешь ты. Я помню тебя еще маленькой, Констанс. Еще ребенком. И если это единственное, что я смогу сделать для тебя, я сделаю.
– Гвенет, я все еще не понимаю. Почему вы так говорите… – Конни запнулась, подвинулась ближе. Шепнула: – Умоляю. Расскажите мне то, что я должна знать.
Гвенет Оуэн качнула головой.
– Нет, это невозможно. Я не могу. Просто послушай моего совета и уезжай оттуда куда-нибудь подальше. Покинь этот город. Нет. Этот штат; если нет возможности, я помогу тебе. Какой-то доступ к своему счету я имею до сих пор – Джой занимается этим, если мне что-то нужно. – В ее голосе вдруг появилось отчаяние, потому что Конни сидела перед ней, непонимающая и оцепеневшая. – Если хочешь, пережди завтрашний день хоть здесь, в этом городишке занюханном, но не возвращайся в Смирну, молю, Констанс! Я помню тебя еще ребенком. Ты вылитая мать, а я так ее любила. Я же так хотела дочку.
– Но я не могу, – прошелестела Конни в ответ. – Я приехала, чтобы узнать о Хэле то, что он от меня скрывает. И я обязана это сделать.
– Нет, не обязана! Не говори так. Послушай, Констанс. Тебе нужно делать то, что я говорю. – Гвенет была в отчаянии.
– Так или иначе, я своего добьюсь. Гвенет, вы плохо знаете, на что я способна, если мне дорог какой-то человек.
– Он не может быть тебе дорогим человеком! – едва не воскликнула та, но тут же окоротила себя, помолчала и шепнула: – Потому что он опасен, и для себя, и для тебя. * * *
– Я не хотела рассказывать никому эту историю. – Она задумчиво покачала головой, глядя поверх плеча Конни в окно, на пролесок, сквозь который в самой глубине стлался слабый туман. – Надеялась, что она умрет вместе со мной и никто ничего не узнает. Я и сейчас надеюсь, что ты просто послушаешь меня и поступишь, как я сказала, потому что так будет лучше и спокойнее. Но вижу, что ты упрямством пошла в Терезу… что ж. Хорошо, я расскажу. Я устала хранить это; и так пронесла через всю жизнь, как свой крест. И если это позволит помочь тебе. Спасти тебя… потому что я убеждена, что под Хэллоуин мой сын не задумал ничего хорошего… тогда – да простит меня Бог.
Она слабо улыбнулась, и в ее глазах блеснули слезы.
– Я всегда хотела дочь, Констанс. Как я завидовала Терезе, Господи Боже. Она всегда была везучей. Не такой, как я. Она получила от жизни все, что причиталось, хотя некоторое время нас воспитывали под одной крышей и мы, казалось бы, ступили на путь взросления с одинаковыми картами на руках. Но я получила одни только страдания. Хорошо, я скажу про Хэла то, что должна. Не буду просить, чтобы это осталось в тайне. Вряд ли ты сможешь сохранить ее, учитывая все обстоятельства, но мне больше нечего бояться. Со дня на день кое-что случится, и я уже буду свободна. Да. Свободна от этого насовсем.
Я вышла замуж, когда мне было двадцать семь лет. Можешь сказать, что я припозднилась, – ну что ж, так и было. Я работала секретарем в Нью-Йорке, в крупной фирме, сейчас она уже распалась, но тогда подавала большие надежды. Я не хотела бросать работу, но познакомилась со своим мужем, Норманом, на рождественской вечеринке. Его туда привели какие-то друзья мужа Терезы. Норман начал за мной ухаживать с того вечера, постепенно мы стали парой. Когда это случилось, я… я забеременела, но была еще вне брака. Чтобы не поползли пересуды, мерзкие слухи между соседей, пришлось сделать то, что я сделала. Избавилась от бремени.
Полгода спустя после этого Норман сделал мне предложение. Мне уже было почти двадцать восемь лет. Родные спрашивали, что не так, почему я еще не замужем – а замужем были уже все мои подруги. Норман никогда меня не обижал, был человеком с неплохой репутацией – никто про него слова не мог дурного сказать. Хорошего, впрочем, тоже, ну да это неважно. К тому же у него был свой небольшой домик, и я подумала, что было бы неплохо принять его кольцо. И вот так я стала миссис Оуэн.
Не могу сказать, что моя жизнь стала легче и приятнее, как ожидалось. Норман велел бросить работу, потому что до Нью-Йорка было далековато добираться, – а работа для меня была в то время всем, я ее обожала. И я обожала нашего шефа, он был… он был удивительный человек. Возможно, лучший из тех, кого я встречала в своей жизни. Но я бросила работу, хотя любила ее, потому что Норман так сказал, а я была его женой. И в нормальных семьях жены слушают своих мужей. Мы с Норманом пытались в то время снова завести ребенка, но то, что далось единожды легко, дважды не случилось. И так прошел весь следующий год.
Норман работал электриком в городском муниципалитете. Работа в самом деле прибыльная, учитывая, что он трудился посменно с единственным коллегой. Часто случались аварии и в соседних городах, а у нас расстояния до них такие маленькие, ты знаешь, что за доплату Норман спокойно ездил и туда. Свое дело он знал хорошо. Мы жили небогато, но мало в чем нуждались. Я была рачительной хозяйкой, умела грамотно расходовать деньги. Ты знаешь, сбереги центы, и они сберегут тебе доллары. Иногда мы ездили в гости к моим родственникам: у Нормана, к сожалению, никого не осталось, все были глубокими стариками и перемерли. Не скажу, чтобы его любили в нашей семье, Констанс. Норм был все же слишком простым, слишком грубым человеком, и я это поняла, только когда мы начали жить вместе, – ну да что поделать. Я хотела стать хорошей женой. Важнее всего для меня было то, как наша семья смотрится со стороны, а со стороны она смотрелась, моими стараниями, прекрасно. И так все и было до Рождества тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Тогда еще Норман Оуэн был моим мужем. До того, как его убили. * * *
Того подонка звали Клайв, а фамилия его была Канн, но я узнала об этом уже позже, от полиции. Он не называл мне фамилии, когда ворвался в мой дом и прикончил Нормана. У нас тогда гостил его кузен, Джонни; Клайв убил их обоих. И это был мой подарок на Рождество.
Стояла снежная, вьюжная зима. Мело так сильно, что наш городок быстро опустел. Коммунальные службы не справлялись, дороги было не вычистить, кругом высились горы снега – представляешь? Многие разъехались к родственникам, пока было можно выбраться из города. Остальные заперлись по домам. В тот день, перед тем, как на долгие праздники закрыли магазины, я купила разных продуктов, которых недоставало для рождественского ужина, и бутылку неплохого вина, а из теплой одежды на мне было только шерстяное пальто. Я вся продрогла, пока шла от магазина домой. На улице стоял такой сильный снегопад, что протяни руку – и ты ее не увидишь. В новостях передавали, что это ветер с океана пригнал арктический циклон. Редкое погодное явление. Советовали переждать его и воздержаться от поездок. Мы так и поступили, хотя сначала хотели отметить с Терезой и ее мужем в Смирне, а потом думали уехать в старый дом моей мачехи. Но мы даже не проехали бы двух миль, не встряв в аварию.
Дома я начала готовить заранее замаринованную утку. Стоял шум, мужчины смотрели бейсбол, я поставила перед ними по бутылке пива и закуски, хотя мне это не нравилось. Норман тогда не встретил меня у двери, и я плохо помнила, да и сейчас плохо помню, заперла ли ту дверь. У меня было много пакетов, и один из них, бумажный, вымок под снегом так сильно, что я боялась что-нибудь выронить из него. Я поспешила на кухню, переобулась в домашние туфли и осталась в теплом платье: дома в то время отапливались котлами, а Норман жалел добавлять мощности, потому что в таком случае мы бы разорились на оплате счетов. Так он говорил. Я была с ним не согласна, но он мой муж, и ты понимаешь, что это значит, Констанс. Ты хорошая девочка, я вижу это по твоим глазам. Ты из тех, кто слушает мужчину, когда он говорит. И это правильно.
Так вот. Это было Рождество. В моей кухоньке тоже работал маленький телевизор. Я упросила Нормана поставить его там, потому что мне было скучно готовить и убирать в тишине. Я смотрела кулинарную передачу, а парни – бейсбол, и они очень громко болели за свою команду, ругали игроков, если те продували, в общем, ты понимаешь, в доме стоял шум. И я не могу никак вспомнить, заперла ли входную дверь или оставила ее открытой. Но мне кажется, что оставила, потому что он вошел так незаметно, что никто ничего не услышал.
Сначала он прокрался в гостиную и ударил Норма по голове тяжелой керамической статуэткой с часами – это был генерал Шерман на коне. Она раскололась, оставив на голове Норма большую рану, и он тогда упал с дивана прямо на пол. Джонни вскочил, я только слышала: «Что за черт?» – но тот мужчина… ты не представляешь, Констанс, каким он был. Он был огромным. Он запросто вырубил их обоих, а когда я вошла в гостиную, держа в руках утку, чтобы узнать, что за грохот стоит, то увидела, что он двумя ударами так отходил Джонни, что свернул тому челюсть. А потом добил в голову, и Джонни не стало.
Он был одет в черное обычное пальто, в перчатки и шапку. От его ботинок и брюк на ковер нанесло снега. Он весь был им облеплен. Шапку он сбросил, оказалось, что у него очень светлые волосы, а глаза – глаза свирепые, воспаленные, налитые кровью. Тебе не передать моего страха, Констанс. Я думала, он бросится на меня и убьет.
Но этого не случилось. Вовсе нет.
– Стой на месте, – сказал он и поднял руку, выкинув вперед указательный палец и мизинец, словно показывал ребенку «козу». – Только рыпнись, и я сделаю с тобой то же самое.
Я оцепенела от страха, вжалась спиной в стену. А он на моих глазах поднял Норма так легко, точно тот был ребенок. Ну да, что Норман мог бы сделать против него, если он был вполовину мельче? Тогда он сжал руку на его шее, и та хрустнула, так громко и страшно, что я заплакала и выронила утку, прижав руки к лицу. В моей голове было только две мысли: бежать и боже мой, что происходит?
Когда он покончил с мужчинами, а сделал он это очень быстро, то перешагнул через их тела и подошел ко мне. Я была прехорошенькая, в темных кудрях, всегда хорошо одетая и покрупнее, чем ты, детка, – с формами и округлостями, и, конечно, он это тоже видел. Он взял меня за щеки и сжал пальцы так, что я подумала, моя челюсть вот-вот выйдет из пазов и хрустнет. Я не помню, как осмелела и взялась за его запястье, поглядела в глаза. Он был очень эффектный человек, но жуткий, совершенно жуткий. От него бежал мороз по коже. Смуглый, загорелый, кожа обветренная и слишком румяная на щеках – верно, долго шел по холоду. А глаза серо-голубые, что лунный камень, у меня был от Терезы такой кулон. И волосы – волосы почти белые.
Он взял меня тогда за горло, прижал к стене и поднял, чтоб я оказалась на уровне его лица. Он посмотрел прямо мне в глаза и сказал, что убьет меня, если я сделаю что-то не так. И что теперь, на эти несколько дней, пока не уляжется непогода и циклон, он будет здесь, со мной. И черта с два я что-нибудь выкину. Он может сломать мне шею за мгновение. Я чувствовала, насколько он силен, и не сопротивлялась – это было бесполезно. Только молчала и так же молча плакала.
Он опустил меня и толкнул на диван. Затем, не снимая пальто, расстегнул брюки и навалился сверху. Он сделал это со мной дважды там, возле тела моего мужа и его кузена, а потом заставил встать на колени прямо возле Норма и… Я никогда не делала этого даже с мужем, Констанс, но тогда был вопрос в том, насколько сильно я хотела жить. А я хотела. После этого он, застегнувшись, взялся меня грубо целовать. Он даже укусил меня за шею и сказал, чтобы я приготовила ужин и погрела какой-нибудь еды, в конце концов, Рождество ведь. Еще он сказал, что позаботится о трупах. Так и было: он свалил их в подвал и запер дверь. Затем разделся, оставшись в брюках, нательной майке и клетчатой рубашке. Я до сих пор помню запах его пота и тела. Помню, каким огромным он смотрелся на нашей небольшой кухне, и не могла поверить в случившееся. Норма больше не было, а этот ублюдок ел мое картофельное пюре, сидя на его месте.
Он велел, чтобы я ела то же самое рядом с ним. Может быть, боялся, что я отравлю его. У меня была такая мысль, но я была слишком шокирована, испугана и перенервничала – а потом он заставлял меня есть из своей тарелки. После ужина мы немного посмотрели телевизор в гостиной. На ковре остались следы крови, натекшей у Норма из головы. Я спросила у него, могу ли прибраться – потому что кровь, если засохнет, ничем не ототрешь. Он тогда сидел на диване, облапив меня за плечо, и заставил прижаться к себе. Когда я так сказала, поглядел искоса, хмыкнул и разрешил принести воду, щетку, порошок и с огромным удовольствием смотрел, как я ползаю у него под ногами, пытаясь спасти ковер от крови, оставшейся от моего мертвого мужа.
Наступила ночь, он велел отвести его в спальню. Он осмотрел каждый уголок дома, спросил, почему одна комната пустует. Я ответила, что мы с Норманом хотели ребеночка, и расплакалась. Он тогда снова хмыкнул, но ничего не сказал. Ночью, в нашей постели, он сделал со мной это еще дважды.
Я хотела сбежать. Когда он, выжатый досуха, устало уснул, подмяв меня под свою тяжеленную руку, я кое-как выскользнула и покралась к двери, но он тут же открыл глаза и спросил, какого черта я делаю. Клайв – вот так его звали, я тебе уже говорила – был невероятно чутким. Он только казался огромным и недалеким, но в нем жил настоящий умный хищник. Он жил инстинктами – и прекрасно чуял все, что я задумала, предупреждая каждый мой шаг.
Я боялась даже вздохнуть лишний раз при нем. А он себя чувствовал ну прямо как дома.
Каждый день я вставала и ложилась, как в последний раз. Каждый день он брал меня силой, и ему нравилось, что я не сопротивлялась – я боялась, потому что он убил бы меня. Даже если бы я вооружилась ножом и попыталась во время этого пырнуть его, не думаю, что это помогло бы и я осталась бы жива. У него была мускулатура тяжело работающего человека, и чтобы завалить его, полицейским, как я узнала после, понадобилось четырнадцать выстрелов в упор. Что говорить обо мне.
Буря длилась четыре дня. Все четыре дня я была его заложницей. Он ходил по моему дому, ел мою еду, пользовался моим телом и копил силы. Когда он это делал, то помногу кончал внутрь, но я не боялась. У меня не было беременностей после того аборта, и все, что меня волновало, – выживу я или нет. После близости он был разговорчив и любил, чтобы я легла ему на плечо или на грудь и слушала все, что он скажет. Так и было. Он говорил, что чертовски устал, что не рожден для того, чтобы бегать от легавых, но никуда не деться – ему пришлось это сделать, иначе никак. И говорил, что мне даже повезло, потому что прожить четыре дня с ним – это лучше, чем прожить всю жизнь с таким сопляком и ублюдком, как Норм. Так он выражался. И что он, если повезет, сделает мне какой-нибудь подарок на Рождество, потому что я ему помогла. Крепко помогла. Я не помнила даже себя в такие моменты от страха и от всего, что было у меня на душе. Но тогда, после слов про подарок, я расплакалась, и, что удивительно, Констанс, этот страшный человек меня утешал. У него были огромные руки, мозолистые, с грубыми пальцами. Он как мог нежно взял в них мое лицо и что-то говорил, пока я не успокоилась. Я плакала, потому что боялась, что он меня убьет, и потому, что моя жизнь изменилась навсегда. В ту ночь он сделал это со мной в последний раз, но долго. Затем притянул к себе и сказал, что, если я донесу об этом копам, они обвинят меня в соучастии двойному убийству и что лучше бы мне держать рот на замке. А если я буду молчать, он вернется, и у меня все будет хорошо. Даже лучше прежнего. Ведь он не насильник и не убийца, так-то, просто он должен очень важным людям, и ему сейчас малость не повезло.
Так он сказал, а потом ушел той же ночью, когда я спала. Я даже не почувствовала, как он вывернулся из моих рук и исчез. Все, что оставил после себя, – крест, который носил на шее. Вложил мне в руку, может быть, на память. Я думала сначала выкинуть, но не смогла. Я его долго прятала в сумочке. Честно сказать, не знаю почему, но долгие годы боялась с ним расстаться, даже когда Клайва давно не стало. Потом полезла однажды в кармашек и поняла, что его нет: наверное, выронила, когда полезла за кошельком или платком. Ну да было уже поздно. Я его потеряла. * * *
Я сделала так, как велел Клайв.
Он и правда казался несообразительным громилой, но в нем было с горсткой дьявольской хитрости. Он узнал у меня, когда я была разговорчива одной ночью, что мы с Норманом должны были поехать в домик моей матери в Хемпстеде – мачехи то есть, ну да я звала ее мамой и мамочкой, она мне была заместо родной, упокой Господь ее душу, – и устроить там все на Рождество, но не стали: поднялась непогода, а домик был почти в глуши. Сейчас-то он уже нам не принадлежит, Тереза давно его продала, я не препятствовала. Все же это была ее родная матушка, и она поступила со своим имуществом как хотела. Но на следующий день, когда Клайв исчез, я послушалась его, потому что не хотела стать соучастницей двойного убийства, хотя и пальцем никого не тронула. Он здорово меня тогда напугал, понимаешь. Да и больше, чем полицейских, я боялась соседей, которые зададутся вопросом, почему погибли мужчины, а я – нет. Почему убийца пощадил меня. И главное – почему я сразу не вызвала полицию, а пробыла в доме с трупами несколько дней. Может, подумают, что я обслуживала его. Падшая женщина, всякое такое. Лучше умереть, чем потерять честь, такие вот раньше были принципы.
И вот я тем же утром завела машину Норма – она стояла в гараже, по счастью, и никто из соседей ее не видел – и очень тихо уехала. До того я убралась дома, уничтожив все следы своего пребывания. Мне тогда помог Господь выбраться из заснеженного города, не иначе. Увязни я в сугробе, и это был бы конец. Но я добралась до материнского загородного коттеджа и быстро навела порядок. Соседи жили далеко от нас: в то время года мало кто вообще уехал бы в такую глушь. Я же провела там еще неделю, прежде чем мне позвонила Тереза. Голос у нее был надсадным, точно она плакала, и она впрямь разрыдалась, когда я ей ответила по телефону. Тереза сказала, что не надеялась услышать меня живой, потому что – о господи – мои соседи, будь они неладны, заметили странный душок из-под двери. Это был трупный запах. Они донесли об этом полицейским, те вскрыли дом и подвал, где нашли Джонни и Нормана. Вернее, то, что от них осталось. И что не поели крысы.
Я была сама не своя в те дни. Десятки знакомых выражали мне свое соболезнование. Мать Джонни рыдала на его гробе, пришлось отпаивать ее успокоительным прямо на похоронах. Тереза, кроме полицейских, была единственной, кто допытывался, что же случилось, но я никому ничего не рассказывала. Я страшно боялась за свою репутацию. За свое честное, доброе имя. Они узнают, что я легла с убийцей моего мужа, даже насильно, – и что тогда? Моя жизнь будет разрушена. Я не могла этого допустить.
Я стала вдовой, переехала из этого города в другой: в том доме больше не могла находиться. Я поселилась недалеко от Смирны, от сестры, в Мысе Мэй, на берегу океана. Чудесный городок возле маяка. Там и родился Хэл.
Я узнала о своей беременности на третьем месяце. Цикл и прежде был неравномерный, то есть, то нет, и я не беспокоилась. Вдобавок забыла о нем с переездом, допросами, всеми этими соболезнованиями и прочим. Было много бумажной волокиты, Господи Боже. Клайв долго хохотал бы, если бы узнал, что самого страшного я натерпелась после того, как он ушел: чертовы бюрократы проволокли меня по каждой инстанции, а когда отпустили, перестав терзать и выдав страховочные деньги за Нормана, я уже была беременна.
Я узнала это в тот день, как узнала кое-что другое. Пришла в кофейню, где неплохо общалась с некоторыми соседками. Нужно было заводить новые знакомства, понимаешь. Там под потолком висел маленький цветной телевизор. Я ела булочку, шоколадный галстук, и запивала кофе, и была уже весна, март, когда в эфире дневных новостей показали кадры с накрытым телом, лежавшим на асфальте. По белой простыне было много красных следов; они только начали расплываться. В уголке экрана появилась фотокарточка преступника, который зимой под Рождество ограбил аэропорт «Люфтганзы» на шестьсот тысяч долларов вместе с подельниками и скрылся, убив при этом двоих охранников. И вот только сейчас его удалось найти и убить при задержании, во время перестрелки. Оттуда я и узнала его полное имя.
Клайв. Клайв Канн.
Я помню, что кофейная чашка вылетела у меня из рук, а дальше – тишина. Диктор все перечислял список его преступлений: согласно им, мой мужчина горел бы в аду целую вечность. В списке том не было двойного убийства на Рождество и изнасилования, но меня всю колотило. Тогда я сказала, что у меня, наверно, аллергия на орехи или мед в галстуке, и быстро ушла домой, но дома, заподозрив неладное, промучилась два дня, прежде чем купила тест и выяснила, что беременна.
Живот рос очень быстро. Я удивлялась почему: у меня было много беременных подруг, и никто из них не мучился, как я. Клайв нашел способ измываться надо мной, хотя был уже мертв, вот что я думала. После первого УЗИ доктор подозревал у меня двойню. Так и было. Делать аборт во второй раз я уже не могла – это было слишком заметно. Мои близкие, сестра, мама, соседки, – все видели, что я была беременна и скрыть этого уже не могла. К тому же родственницы сочли это чудом – мой муж умер, но оставил после себя ребенка, а как узнали, что будут близнецы, так я прямо стала любимицей всей семьи. Как они со мной носились, Констанс! Это было хорошее время. Я тогда впервые за многие годы почувствовала себя действительно счастливой. Я и была счастлива, до тех пор, пока детям не пришло время появиться на свет.
Я родила их двадцать седьмого августа, двух мальчиков – одного живого, другого – мертвого. Мне делали кесарево сечение и не сразу показали их. Я не верила до конца, что одного не стало, но потом мне отдали тело… и я… Я поняла, что Хэл – такой же, как его отец. Потому что еще в утробе он удушил своего брата пуповиной.
Я не помнила, как заботилась о Хэле в младенчестве. Я ненавидела его. Иногда смотрела на него и думала, что могла бы запросто утопить его в ванночке или удушить в люльке. Много ли надо младенцу? Иногда я клала на него свою подушку и ложилась сверху локтем, но не выдерживала, когда он начинал синеть и плакать. Я знала: не страшно, что он плачет. Страшно, когда он смолкнет. Я не могла покончить с ним, как бы ни хотела.
Время шло, моя боль притупилась. Я похоронила его брата рядом со своим мужем, Норманом, но этот ребенок не был его сыном, хотя на надгробии я попросила выбить фамилию Оуэн. Чем быстрее рос Хэл, тем очевиднее становилось, что его отец – не Норм. Я не могла бы даже сослаться на какое-то семейное сходство с его или нашими родственниками. С той и с другой стороны мы были белокожими, темноволосыми, темноглазыми. У нас в родне нет крупных мужчин. Крупных женщин – тоже. Вот не повезло! Хэл подрастал, и у моей родни появлялись вопросы, в кого это он такой высокий. Под солнцем он быстро загорал и в пять лет бегал по двору совершенно очаровательным, смуглым, с белой головой ангелочком. Я всегда его очень коротко стригла, чтобы это было не очень-то заметно; думала даже красить, но у него начиналась страшная сыпь по телу. Может, аллергия, а может, это было от нервов. Я уже не знаю. Но когда Хэлу исполнилось шесть, я перестала ездить с ним к семье, потому что они задавали вопросы, на которые у меня не было ответов.
Я боялась, что про меня скажут, будто я той ночью, на Рождество, когда убили Нормана и Джонни, была с любовником. Боялась, что будут говорить, как я нагуляла Хэла. Хэл приносил мне столько душевных терзаний, что тебе трудно это представить. Я не могла нормально спать, смотрела на соседей и думала, что они перемывают мне косточки. Я виделась только с Терезой, и то потому, что она была молчунья и лучшая моя подруга и не сплетничала обо мне, даже если что-то подозревала. Но это только полбеды.
Бедой был Хэл.
С детства я растила его в строгости. Любой его каприз строго наказывался. Он – будущий мужчина, он должен это понимать. Я была хорошей матерью и не понимаю, где оступилась настолько, что он вырос в это. С другой стороны, вряд ли здесь есть моя вина, учитывая, кем был его отец. А Хэл, похоже, родился его копией, и когда ему исполнилось пятнадцать и он стал достаточно рослым, я шарахалась от любой тени в своем доме. Мне чудилось, что я вижу не его, а Клайва.
Я говорила Хэлу, что он должен молиться за спасение своей души. Говорила, что он сотворил зло, еще когда был в утробе. Он убил родного брата. Это великий грех. И как ни проживи он жизнь, гореть ему в геенне огненной: такая судьба. Я как-то показала ему в музее в Нью-Йорке картину, где был изображен ад, там в языках пламени пылали заживо грешники. Хэлу было семь. Я показала ему на грешника и сказала: вот так и с тобой будет, понимаешь? Он после этого стал мочиться в постель, ну да потом перестал – строгость, воспитание делают свое, но я не была жестока, только била линейкой по пальцам. Тринадцать раз, если обмочится. Ну он и перестал. Каждый месяц мы с ним ходили на кладбище, чтобы прибрать могилы и положить туда свежие цветы. Хэл всегда был понурым и подавленным там, и я думала, это оттого, что он сожалеет о содеянном, но оказалось, он ненавидел Ло… Однажды, когда ему было лет семь или восемь, он сказал мне, что ему не жаль Ловэла, потому что он был младенцем и вообще не знал, что творит. И что он не может раскаиваться в том, в чем не чувствует своей вины. Так, мол, сказал ему святой отец в церкви, куда я его водила. Тогда впервые я здорово избила его ремнем, когда мы вернулись домой. У него вспухли бровь и губа, и на заднице он не мог сидеть еще с неделю, но, видит бог, это было ему нужно. Если бы я била его почаще, он мог бы вырасти нормальным человеком.
Этого не случилось. Хэл был с детства хитрым змеем. Что не по нему – никогда не скажет. Затаится и стерпит. В школе он хватал одни «С»: не хватало мозгов учиться получше, и единственное, что его спасало, – спорт. Он хорошо играл в футбол, и его тянули из класса в класс и даже предложили спортивную стипендию, и он бы вырос в человека, если бы он не был так непроходимо глуп и не сделал то, что сделал. Я отдала его годом позже остальных, потому что видела – он не потянет программу, он не сможет нормально учиться среди других детей. Друзей у него не было. Да и какие ему нужны были друзья среди этого отребья? Чему они могли научить моего бедного мальчика, при такой-то ужасной наследственности? Разумеется, я запрещала ему задерживаться после школы и общаться с этими детьми. Мы жили спокойно. Вдвоем. Мы никого не впускали к себе в дом, и я не хотела показывать Хэла своей семье – пару раз я совершила эту ошибку, и на меня стали коситься из-за него. А потом ему исполнилось восемнадцать, и все полетело к черту.
Я всегда знала, что он пойдет по стопам своего отца, потому что он был вылитый Клайв. Ты не поверишь. Одно лицо. Разве что Хэл вышел посмазливее. Девчонки, уверена, вешались бы на него пачками, еще когда он был подростком, – если бы я этого не пресекла. Он твердо знал, что так поступают только шлюхи, мерзкие шлюхи, и что каждая женщина должна быть леди. И что единственное, что заслуживают шлюхи, которые сами предлагают себя мужчине, – это осуждение. Но он влюбился как раз в такую шлюху, и там, сколько бы я ни говорила, кто она, сколько бы ни пыталась открыть ему глаза – ничего не получалось. В семнадцать он абсолютно отбился от рук и стал бегать за ней, как собачонка. Мне было противно смотреть на него. Я сказала, что эта проститутка просто вытрет об него ноги и бросит, а он сделает что-то с ней или с собой – при такой-то отвратительной генетике. Он мне не поверил.
Когда Хэл учился в выпускном классе, а тогда ему было восемнадцать годков уже, он сильно вырос и окреп, возмужал. Не знаю, что она сделала с ним за этот год, но он стал рьяно заниматься спортом, чтобы поступить в тот же колледж, что и она. Он страстно желал быть рядом с ней. Я уже не возражала, хотя и не одобряла. Это был тот единственный год, когда мой сын отвернулся от меня и жестоко за это поплатился. Наступил Хэллоуин. Хэл был сам не свой. В округе молодежь устраивала одну вечеринку за другой. Я легла спать, уверенная, что все в порядке, ведь Хэл был дома, но он тихо ушел – и вернулся под утро на моем седане и привез в багажнике труп девушки, одетой в совершенно безобразное вульгарное платье. Оно было черно-красным, и я не понимала сперва, это кровь была на ней или просто отлетевшая бусина или блестка с ткани. Но она была вся в крови, и когда Хэл закатил машину в гараж и поднял девчонку на руки, я увидела, что его рубашка тоже была забрызгана кровью.
Он устроил мне целое представление. Плакал, не желал ее отпускать, затем говорил, как он ее ненавидит. Он ненавидел ее уже давно, оказывается, и все это копил в себе, никак не решаясь сделать с ней то, что в итоге сделал. Он сказал, что она это заслужила, потому что была чертовой проституткой, и потому что я была во всем права. Мне стало жаль Хэла. Каким бы монстром он ни был, но он мой сын, и его слезы не стоили ни кровинки этой мерзкой потаскухи, которая разбила ему сердце. Я сказала: я тебя предупреждала, что все так и будет. Сказала, что теперь ничего не попишешь и не вернешь. Сказала, что он действительно похож на отца. Я рассказала, что его отец сделал со мной кое-что страшное. Хэл тяжело это пережил, но наконец-то стал прежним, опомнился, одумался – и вместе мы хорошенько спрятали тело.
Все стало тихо и спокойно на год. Хэл затаился, в то время как мне казалось, что пришел в себя. Он поступил в колледж и даже поехал туда учиться, но в кампусе пропали две молодые женщины – и Хэл к весне вернулся домой, забрав оттуда документы. Потом я заметила, что в округе тоже стали пропадать люди. Девушки, женщины. Хэл молчал. Я прекрасно знала, что он к этому причастен, просто чувствовала – и однажды он снова привез к нам домой тело. Это было днем, он тогда работал в одной курьерской службе и сказал, что увидел на обочине девушку, предложившую себя. Он не стерпел и убил ее.
Хотя она тоже была шлюхой, как, полагаю, и все остальные, но это не оправдывает того факта, что Хэл стал зверем, еще худшим, чем его отец. Шло время. Он был со мной ласков, и добр, и послушен, но единственное, в чем я не могла его упрекнуть, – его жажда насилия. Он укрепил дома двери и окна, поставил хорошую дверь с шумоизоляцией в подвал и начал привозить домой живых девушек. Иногда они даже обедали или ужинали с нами, а потом Хэл уводил их в подвал – и оттуда больше не возвращались. Однажды я исподтишка увидела, что он делает с ними. Тогда я узнала, что он возбуждается от удушья. Я читала о таком в книгах и газетах, видела пару документальных фильмов о серийных убийцах – говорят, такое бывает как особая форма извращения. Но я видела каждую из этих девушек, Конни, и какими бы шлюхами они ни были, я не хотела, чтобы мой сын убивал их в подвале нашего же дома.
Если это было наплывами, когда ему требовалась женщина, то единожды в году Хэл совсем сходил с ума и убивал уже всех без разбору. Он исчезал на Хэллоуин, на всю ночь, и спокойно, тихо возвращался под утро. Но я слышала, как год от года в разных городах штата вспыхивали чудовищные массовые убийства, которые пугали людей, намекая, что в окрестностях завелся свой маньяк. Он убивал всегда осторожно и не попадался. Никакой зрелищности, никакой показухи. Был человек – нет человека. Была компания на Хэллоуин – а наутро всех находили зверски убитыми. Так продолжалось долгие годы. И я не выдержала. Больше не могла этого терпеть, знаешь ли. Он был чудовищем. Я начала его бояться. Однажды, я верила в это, он слетит с катушек совершенно и возьмется за меня. Раз, не выдержав, когда ему было двадцать пять и он вернулся домой после очередного Хэллоуина, я схватилась за ремень и замахнулась на него – так он перехватил мою руку и так ее сжал, что у меня опухло запястье. Он ничего не сказал и не сделал. Ему хватило секунды, чтобы едва не сломать мне кости. И я поняла тогда, что он никого не пощадит, если захочет.
Потому я сама подала анкету сюда, в этот пансион. Я не хотела, чтобы Хэл распоряжался моей жизнью и судьбой, когда я буду совсем немощной. Я не хотела, чтобы он сделал со мной все то, что делал в своем подвале с этими девушками. Я все провернула втайне, и когда за мной приехали из пансиона, он откуда-то это прознал, хотя был на работе, и примчался. Умолял меня не уезжать, плакал, даже на колени встал – но я не поддалась, я-то знаю, что у него на уме. Я уехала, потому что боялась за свою жизнь. Пару раз он навещал меня здесь, но я строго запретила ему делать это, и он послушался. Но постоянно шлет мне письма, открытки, цветы. Подарки. Мне это не нужно.
И что бы там ты ни увидела в нем, что бы ни придумала себе, поверь, Констанс. Если Хэл встретился с тобой накануне Хэллоуина, быть беде. Если Хэл с тобой добр и обходителен, не верь ему. Он чудовище. Чудовище. Я бы сдала его полиции, но не могу, потому что тогда моя жизнь будет разрушена. Обо мне будут говорить ужасные вещи, напишут в газетах. Он убил столько людей, что мне страшно подсчитывать. И я должна была, наверное, что-то сделать с этим, но не могла, потому что боялась его, как и его отца. А потому, Констанс, единственное, что ты обязана сделать, – бежать оттуда. И молиться, чтобы Хэл оставил тебя в покое.