Свадебные торжества отгремели, оставив после себя приятную усталость и новое, более тёплое ощущение общности. Но уже на следующее утро я разослал гонцов по всем артелям и постам: всем собраться у строящейся домны через час. Праздник кончился. Настало время для настоящего дела.
Мы шли к печи вместе с Обручевым, Черкашиным и Луковым. Путь вниз по реке занял меньше часа. Ещё издали увидели тёмный, дымящийся силуэт сооружения, возвышающегося на каменном основании. Первая домна Русской Гавани. Примитивная, грубо сколоченная из огнеупорной глины и камня, она всё же выглядела внушительно. Рядом высились штабеля древесного угля — чёрные, блестящие пирамиды, результат недельной работы углежогов. Другая куча, бурая и тяжёлая, состояла из руды, привезённой со склона.
У подножия печи уже толпились люди. Сошлись почти все, кто мог оторваться от работ: казаки, ополченцы, русские переселенцы, индейцы-рабочие. Даже женщины с детьми стояли поодаль, вглядываясь в невиданное сооружение. В воздухе висело напряжённое, почти религиозное ожидание.
Обручев, нервно потирая руки, давал последние указания своей команде. Двое помощников проверяли механизм мехов — огромных, сшитых из бычьих шкур, соединённых с деревянной рамой. Ещё несколько человек стояли наготове с лопатами и железными ломами.
— Всё готово к запуску, Павел Олегович, — доложил инженер, его голос дрожал от волнения. — Угля заготовили достаточно. Руда просушилась. Печь протоплена на слабом огне, кладка прогрелась.
— Тогда начинаем, — кивнул я, подходя к основанию.
Подал сигнал. Работа закипела с лихорадочной скоростью. Сперва в жерло печи полетели увесистые охапки сухих дров — растопка. Их подожгли длинными факелами. Оранжевое пламя с треском вырвалось из верхнего отверстия, выбросив клубы светлого дыма. Через несколько минут, когда огонь разгорелся, начали закидывать уголь. Чёрные куски, блестящие на солнце, сыпались в нутро печи, заваливая раскалённые поленья. Жар ударил в лицо даже с нескольких шагов.
— Меха! — скомандовал Обручев.
Двое самых крепких мужиков ухватились за длинные рукояти и начали ритмично раскачивать конструкцию. С глухим шумом меха раздулись, потом схлопнулись, вгоняя в нижнюю часть печи мощные порции воздуха. Огонь внутри загудел, изменив цвет с оранжевого на ослепительно белый. Жар стал нестерпимым, люди отступили на шаг.
— Руду! — следующая команда прозвучала чётко.
К печи подкатили тележку с рудой. Рабочие, обмотав лица мокрыми тряпками, стали закидывать бурые камни в жерло поверх угля. Раздался шипящий звук — влага, оставшаяся в руде, мгновенно испарилась. Потом — глухие удары. Печь поглощала сырьё ненасытно.
Процесс пошёл. Теперь оставалось только ждать и поддерживать огонь. Смена у мехов менялась каждые полчаса — работа изнурительная. Угля подбрасывали постоянно, следя, чтобы жар не ослабевал. От печи шла такая волна тепла, что даже в прохладный осенний день стоять рядом было тяжело. Люди молча наблюдали, заворожённые видом пылающего чрева и гулом, напоминающим дыхание спящего дракона.
Часы тянулись мучительно. Я не отходил от места, проверяя каждую деталь, хотя в этой фазе вмешиваться было некуда. Всё зависело теперь от мастерства Обручева, от качества руды и угля, от капризов первой в своём роде конструкции. В голове проносились обрывки знаний из далёкого прошлого: температура плавления, удаление шлака, содержание углерода… Теория, которую сейчас проверяли на практике ценой колоссальных усилий всего поселения.
К полудню из верхнего отверстия повалил густой жёлто-бурый дым — признак того, что процесс идёт. Обручев, весь в саже и поту, подбежал ко мне, его глаза горели.
— Шлак пошёл! Скоро металл!
Ещё через час у основания печи, из специального сливного отверстия, закапала первая жидкость — не расплавленное железо, а легкоплавкий шлак. Густая, вязкая масса стекала в подготовленную земляную яму, застывая там в виде стекловидных синеватых корок. Это был хороший знак — примеси отделялись.
Наконец настал ключевой момент. Обручев лично подошёл к глиняной пробке, закрывавшей летку — отверстие для выпуска металла. Длинным железным ломом он несколько раз ударил по заглушке. Та поддалась, выпала внутрь приёмной ямы. И тут же густая, ослепительно яркая струя хлынула наружу. Не вода, не огонь — жидкий бело-жёлтый искрящийся сноп света. Расплавленное железо.
Толпа ахнула единым сдавленным звуком. Даже видавшие виды казаки замерли, впечатлённые зрелищем чистой стихийной мощи. Металл лился тяжело, словно растопленный свет, заполняя подготовленную литейную форму — простую неглубокую траншею в утрамбованной глине, выложенную песком.
Я не стал ждать, пока форма заполнится полностью. Сбросил с плеч кожаную куртку, взял длинный тяжёлый молот, который специально заказал у кузнеца Гаврилы. Подошёл к месту, где металл начинал застывать по краям. Жар был адским, кожу щипало даже на расстоянии. Поднял молот и со всего размаху опустил на краснеющую, уже вязкую массу.
Звонкий чистый удар разнёсся над рекой. От заготовки отлетели куски тёмного пористого шлака. Ещё удар. И ещё. Я бил методично, выбивая из металла остатки примесей, уплотняя его структуру. Работа тяжёлая, пот заливал глаза через пару минут, руки немели от отдачи. Но внутри поднималось странное, первобытное чувство — преобразование. Ты превращал камень в нечто новое, полезное, сильное.
Потом я отступил, передав молот Гавриле. Кузнец, словно жрец у алтаря, продолжил работу, его удары были точнее, профессиональнее. Мы с Обручевым склонились над первой полученной крицей — губчатым, ещё неоднородным куском железа. Она была тёплой, тяжёлой, покрытой окалиной. Гаврила отколол от неё небольшой кусок, остудил в ведре с водой и подал мне.
Металл был тёмно-серым, с мелкозернистым изломом. Не сталь, ещё нет. Но и не хрупкий чугун. Простое ковкое железо. Пригодное для переплавки в кузнечном горне, для изготовления инструментов, деталей, простых изделий.
— Получилось, — хрипло сказал Гаврила, и в его голосе прозвучало глубочайшее удовлетворение мастера. — Металл есть. Добрый. Буду ковать — выйдут и топоры, и кирки, и ножи, и штыки.
По толпе прокатился гул, который быстро перерос в ликующие крики. Люди хлопали друг друга по плечам, смеялись, некоторые индейцы пустились в неистовый танец, подбрасывая вверх шапки и платки. Это была не просто удача. Это был прорыв. Ключевой, стратегический.
Я стоял, вытирая пот с лица, и смотрел на ликующие лица. Казаки, русские мужики, индейцы — все были объединены в этот миг общей победой над стихией, над беспомощностью. Мы сами, своими руками, добыли из калифорнийской горы металл. Теперь цепочка замыкалась: лес, поле, скот — и теперь руда. Полная самодостаточность в основе основ.
— Первая домна на всём Западном побережье, — громко сказал я, обращаясь ко всем, но глядя на Обручева и Гаврилу. — Возможно, и во всей Северной Америке к северу от Мексики. Вы это сделали. Мы это сделали. Отныне мы не будем зависеть от поставок железа через океан. Наши топоры, наши плуги, наш инструмент — всё будет своё. Это — наша свобода!
Крики усилились. Теперь уже все понимали значение этого дня. Это было не просто железо. Это был суверенитет. Теперь Русская Гавань могла обеспечивать себя всем, кроме одного — людей. Но и с этим мы уже работали.
Я позволил праздновать ещё час, а затем разогнал народ по работам. Сама печь требовала осторожного остывания и чистки. Но главное было свершено. Технология работала. Теперь предстояло наладить постоянный цикл, увеличить выплавку, построить кузнечный цех. Но фундамент был заложен.
Следующие дни прошли в лихорадочной деятельности по организации нового производства. К печи приставили постоянную смену рабочих и углежогов. Черкашин организовал усиленную охрану всего комплекса и подступов к руднику. Спустя неделю мы получили уже несколько десятков пудов кричного железа, часть которого Гаврила немедленно пустил в дело — на перековку в первые, целиком местные топоры и лемехи.
Именно тогда, когда первые изделия из «гаванского» железа пошли в поля и на лесоповал, я объявил о новом общем сборе. На сей раз — не по тревоге, а для торжества.
Середина осени выдалась на редкость тёплой и ясной. Небо было высоким и прозрачным, солнце золотило уже пожухлую траву на центральной площади, которую мы теперь с гордостью называли Плацем. К полудню там собралось практически всё население колонии — все, кто мог ходить. Пришли русские переселенцы в своей лучшей, хоть и поношенной одежде. Казаки выстроились в две шеренги по краям площади в полной выправке, с карабинами у ноги. Индейские роды расположились отдельными группами, их яркие одежды и узоры контрастировали с более тёмными тонами русских кафтанов. Даже женщины с детьми стояли в первых рядах. В центре площади, у недавно сколоченного помоста, возвышался высокий гладко обтёсанный столб. У его основания лежал свёрток.
Я поднялся на помост, чувствуя на себе взгляды нескольких сотен человек. Тишина наступила мгновенная, торжественная.
— Жители Русской Гавани! — мой голос, окрепший за месяцы командования, легко нёсся над площадью. — Мы прошли через многое. Через шторм и голод. Через бой с врагом. Через тяжкий труд в поле и в лесу. Мы нашли союзников среди тех, кто раньше был нам чужим. Мы построили дома, подняли стены, вспахали землю. Мы нашли железо и добыли его из камня. Мы больше не просители, не беженцы. Мы — хозяева этой земли.
Я сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание.
— Россия далеко. Её законы и её помощь — за океаном. Мы благодарны ей за первых людей, за семена, за надежду. Но сегодня мы стоим на собственных ногах. Мы кормим себя сами. Одеваем себя сами. Защищаем себя сами. И теперь — обеспечиваем себя металлом сами. Мы не отделились от родины по злобе или гордыне. Мы выросли. Мы стали сильны. И сила эта даёт нам право на собственный голос, на собственный выбор, на собственное знамя.
Я наклонился, поднял свёрток и развернул его. Ткань, вытканная из шерсти наших овец и окрашенная местными красителями, тяжёлой волной опала вниз. Три широких горизонтальных полосы: верхняя — ярко-жёлтая, как солнце калифорнийских прерий; средняя — алая, как кровь, пролитая за наше место под этим солнцем; нижняя — глубокая чёрная, как плодородная земля в долине Сакраменто, что кормит нас и даёт силу.
— Этот флаг — не просто кусок материи! — продолжил я, прикрепляя полотнище к тросу. — Это наш договор. С землёй, что нас приютила. С небом, что нас хранит. Друг с другом. Жёлтый — за свет и тепло, что мы должны беречь и приумножать. Красный — за память о павших и готовность постоять за своих. Чёрный — за богатство нашей земли, которое мы обязаны использовать с умом и честью. Мы — Вольный Город Русская Гавань. И пусть видят этот стяг все, кто приходит с миром или с войной. Мы здесь. Мы дома.
Я отступил на шаг и дёрнул за трос. Флаг, лениво полощась, пополз вверх по мачте. Утренний бриз подхватил его, расправил, наполнил. Три полосы заиграли на солнце, чёткие и ясные.
С площади поднялся не крик, а низкий мощный гул. Его начали казаки — глухое «Ура!», подхваченное русскими мужиками. Затем к нему добавились гортанные возгласы индейцев, слившиеся в единый рёв одобрения. Люди не просто кричали — они выдыхали. Выдыхали страх зависимости, неуверенность, чувство временщиков. Звук был тяжёлым, плотным, полным осознанной силы.
Я стоял и смотрел, как наш флаг — флаг нашего труда, нашей крови и нашей земли — развевается над крышами срубов, над частоколом, над бескрайними лесами и рекой. В груди было странное чувство — не гордость даже, а скорее тяжёлая ответственность, осевшая на плечи как прочный невидимый плащ. Мы сделали это. Мы перешли Рубикон. Отныне мы не колония, не форпост. Мы — государство. Карликовое, молодое, уязвимое, но государство. Со своей землёй, своим народом, своей промышленностью, своей армией и теперь — своим символом.
Церемония на этом не закончилась. По моему приказу Луков выстроил смешанный караул из казаков и индейских стрелков для постоянной охраны флага. Обручев зачитал первые, записанные на бумаге, законы Вольного Города — простые, суровые, но справедливые правила общежития, защиты и труда. Мы роздали всем семьям, включая индейские, письменные гарантии на их земельные участки.
Праздник длился до вечера, но был уже иным, нежели свадебный. Более осознанным, более солидным. Люди говорили тише, смотрели увереннее. Дети тыкали пальцами в небо, на трепещущее полотнище. Старейшины индейских родов, стоя рядом со мной, смотрели на флаг, а потом на свои новые дома и пашни, и в их взглядах читалось принятие. Они связали свою судьбу с этой новой силой, и теперь эта сила обрела имя и знак.
Когда стемнело и площади опустели, я ещё долго стоял у мачты, слушая, как скрипят блоки под напором ночного ветра. Где-то в казарме пели казачьи песни. Со стороны индейского посёлка доносился мерный бой барабана. В кузнице, судя по ритмичным ударам, Гаврила или его ученики ещё работали, перековывая новую крицу в нечто полезное.
Мы сделали невозможное. Мы выжили. Мы укрепились. Мы создали нечто целое из осколков разных миров. Путь впереди был долог и опасен. Испанцы ещё могли опомниться. Американцы с востока, англичане с севера — рано или поздно они проявят интерес. Да и сама Россия, узнав о нашем самоуправстве, могла прислать не корабли с колонистами, а фрегаты с десантом.
Но теперь у нас было что защищать. Не просто выживание, а идею. Место, где человек, независимо от того, родился он на берегах Невы или в долине Сакраменто, мог стать хозяином своей судьбы, уперевшись спиной в собственный труд и волю.
Я погасил фонарь и пошёл к своему дому, оставляя флаг на ночной вахте. Завтра с рассветом начнётся новая работа. Нужно расширять литейный двор, увеличивать посевы, укреплять границы, налаживать связи с нейтральными племенами в глубине континента, готовить документы для возможной, крайне осторожной, торговли с американскими кораблями. Дела не кончались.
Энергия, порождённая поднятием флага, требовала немедленного закрепления в чём-то более материальном, чем ткань и эмоции. Вернувшись в свой сруб, я отодвинул в сторону усталость. Теперь, когда символ был явлен миру, предстояло выковать для него прочное правовое основание. Идея Вольного Города не должна была остаться просто громкой фразой, брошенной в толпу. Ей требовалась конституция, пусть и примитивная, набор правил, которые переведут наш хаотичный рост в управляемое русло.
Следующие сутки растворились в бесконечной череде формулировок. Я не покидал дома, отгородившись от повседневных забот. На грубо сколоченном столе множились листы бумаги, испещрённые моим торопливым почерком. Рука начинала ныть и предательски дрожать, но я лишь откладывал перо, чтобы размять пальцы, и снова погружался в работу. Из памяти выуживал обрывки знаний о магдебургском праве, уставах казачьих войск, принципах местного самоуправления. Всё это нужно было переплавить во что-то простое, ясное и железобетонное.
Я начал с основ. Первый раздел: «О земле и собственности». Каждая семья, вне зависимости от происхождения, получала надел в вечное владение с правом наследования. Налог — десятая часть урожая или его эквивалент в труде на общественных работах. Второй раздел: «О власти и управлении». Всё просто: я — верховный правитель, голова. Совет министров — Луков, Обручев, Марков, Мирон — мои руки. Их решения, скреплённые моей подписью, закон. Третий: «О воинской повинности». Все мужчины от восемнадцати до сорока пяти лет — в ополчении. Казаки и подготовленные индейцы — ядро постоянных сил. Четвёртый: «О суде». Судьёй по мелким тяжбам — Мирон и старейшины, по серьёзным — я или назначенный мной человек. Принцип — равное наказание за равные проступки, вне зависимости от чина или племени.
Каждый пункт рождался в мучительном поиске баланса между справедливостью и жёсткой необходимостью. Нужно было дать людям ощущение стабильности, но не развратить их вседозволенностью. Законы писались кровью и потом этой земли, они должны были пахнуть дымом кузницы и сырой почвой, а не пылью канцелярий.
На вторые сутки, когда в печи догорали последние поленья, а глаза слипались от напряжения, в дверь постучали. Вошёл Обручев. Его лицо, всегда озабоченное, на сей раз выражало скорее деловую сосредоточенность, чем тревогу.
— Простите, что отрываю, Павел Олегович. Но отчёты готовы. Пора бы ознакомиться.
Он разложил на столе передо мной несколько листов, аккуратно заполненных столбцами цифр и пометок.
— Уголь, — начал он, тыча пальцем в первую графу. — Запас на три печи, как вы приказывали. Две уже работают, третью закончим к концу недели. Углежоги жалуются на сырость в лесу, но выдают норму. Провиант. Зерно из испанских амбаров посчитали окончательно. С учётом нового урожая, который обещает быть, и припасов от индейцев — до весны продержимся без проблем. Рыбы и дичи тоже в достатке. Марков говорит, что с витаминами будет тяжеловато к концу зимы, но цинги пока не ждёт.
Я кивал, пробегая глазами по цифрам. Картина вырисовывалась обнадёживающая. Запасы, которые ещё несколько месяцев назад казались нам сказочным богатством, теперь были просчитаны, учтены и распределены. Работа Обручева по наведению элементарного хозяйственного порядка начинала приносить плоды.
— От Лукова, — продолжил инженер, перекладывая следующий лист. — Оружейные запасы. Фузей исправных — девяносто три. Штуцеров — двадцать два. Пороха — двести с лишним пудов. Свинца — около трёхсот. Ядер и картечи для наших пушек — полный боекомплект плюс треть про запас. Казаки свои карабины и шашки содержат сами, учёта не требуют. По донжону. Камень из карьера идёт хорошо. Фундамент по чертежу уже начали рыть на холме у северных ворот. Луков просит ещё два десятка рабочих, чтобы успеть до серьёзных заморозков кладку подвести.
Я откинулся на спинку грубого стула, ощущая странную смесь удовлетворения и лёгкой оторопи. Всё шло. Не просто как-то, а на удивление гладко. Поставленные задачи выполнялись, ресурсы росли, люди работали без явного надрыва. Даже конфликт из-за свадьбы обернулся в итоге укреплением связей. Такое ощущение, что колония, получив первый мощный импульс, теперь набрала инерцию и катилась вперёд по накатанной колее. Это была хорошая, но тревожная мысль. Удача редко бывает постоянной. Значит, где-то копится напряжение, назревает проблема, которую мы не видим.
— Прикажите Лукову выделить людей из числа новоприбывших переселенцев на кладку донжона, — сказал я, возвращая листы. — Но чтобы это не шло в ущерб заготовке дров на зиму. И пусть Черкашин усилит дозоры на дальних подступах. Слишком уж всё тихо стало после истории с теми воинами. Не верю я в их полное исчезновение.
Обручев сделал пометку в своём вечном блокноте, кивнул и вышел, оставив меня наедине с почти законченным сводом законов и смутным предчувствием. Я взглянул в заледеневшее оконце. За стёклами, под низким свинцовым небом, колония жила своей размеренной шумной жизнью. Дымились трубы, слышались отдалённые окрики, где-то стучал топор. Всё как всегда. И всё же внутренний голос, тот самый, что когда-то подсказал бежать из Петербурга, тихо настойчиво звучал где-то в глубине сознания.
С силой отогнал от себя эти мысли. Паранойя — плохой советчик. Нужно было заканчивать работу. Я снова взял перо, чтобы оформить заключительные положения — о приёме новых граждан, о торговле, о школах. Буквы расплывались перед глазами.
И в этот момент снаружи раздался не просто шум, а сдавленный крик, тяжёлый лихорадочный бег по скрипучему снежку. Дверь распахнулась с такой силой, что она ударилась о стену. На пороге стоял молодой казак, один из тех, что несли вахту на северном мысу. Его лицо было багрово от быстрого бега, рот ловил воздух.
— Павел… Олегович! — выдохнул он, едва переводя дух. — Корабли! В залив входят!
Всё внутри мгновенно сжалось в ледяной ком. Перо выпало из пальцев, оставив кляксу на последнем параграфе. Я вскочил, опрокидывая стул.
— Сколько? Чьи? — вопросы вырвались автоматически, в то время как ноги уже несли меня к стене, где висела портупея с тесаком и пистолетами.
— Три… Три парусника! Больших! С запада идут! Флагов не разобрать!
В эту же секунду с центральной площади, с мачты, где развевался наш жёлто-красно-чёрный стяг, донёсся резкий прерывистый звон колокола. Сигнал тревоги. Медные удары, тяжёлые и зловещие, разнеслись над затихшим в одно мгновение городом.
Я выбежал на улицу. Тишина, что на секунду повисла после первого удара колокола, взорвалась хаосом. Из домов выскакивали люди, хватая висевшее у дверей оружие. Женщины с криками загоняли детей внутрь. Казачья казарма выплюнула на площадь десяток вооружённых всадников — конный резерв Лукова. Со стороны индейского посёлка неслись отрывистые командные крики — там тоже услышали сигнал и понимали его значение.
Не теряя ни секунды, я рванул к берегу, к нашей главной береговой батарее. Ноги скользили на подмёрзшей земле, грудь разрывал холодный воздух. Мимо проносились бегущие ополченцы, их лица были искажены не страхом, а сосредоточенной яростью. Мы так долго готовились к удару с суши, что сама мысль об угрозе с моря казалась абстрактной. Ошибка. Глупая, непростительная ошибка.
Взбежав на земляной вал, окружавший орудийные позиции, я упёрся руками в холодное бревно амбразуры. Передо мной открылась вся ширь залива. Вода, обычно серая и спокойная, сейчас казалась неестественно тёмной под низко нависшими облаками. И по этой воде, разрезая свинцовую гладь, шли они.
Три корабля. Не наши утлые струги и даже не «Святой Пётр». Настоящие парусники с высокими мачтами, сложным такелажем, пушечными портами в бортах. Они шли строем, клином, медленно, величаво, с небрежной уверенностью хозяев моря. Расстояние ещё не позволяло разглядеть детали, но силуэты были знакомы по десятку книг и гравюр. Это были не испанские галеоны и не русские бриги. Лёгкость линий, характерный изгиб носовой части…
Я почувствовал, как по позвоночнику бежит целый табун холодных мурашек. И страх этот разносился от меня в стороны. Мною была допущена ошибка, смертельная ошибка. Я был готов ко многому, но рассчитывал, что у меня будет время. Чуть больше времени, чем оказалось в действительности. И страх волнами пошёл от меня, передаваясь подчинённым. Все на батарее будто стали медленнее, тяжелее, ниже. Страх оказался страшной чумой.
И тогда ветер, дувший с моря, натянул и расправил флаги на их грот-мачтах. Полотнища ярко-алого цвета, а в левом верхнем углу — синий прямоугольник с пересечёнными красными крестами. Флаги Британской империи. «Юнион Джек».