Большая палата Адмиралтейства, наскоро превращенной в бальный зал, была шумной. Здесь пахло верфью: свежей сосновой смолой, дегтем и горячим воском. В золотом мареве тысяч оплывающих свечей, от которых воздух сделался плотным, шурша шелками, кружились напудренные, разгоряченные пары. Музыка гремела: надрывались скрипки, силясь перекричать гул басов и пьяный хохот гвардейских офицеров, что сгрудились у столов с закусками. Новая Россия, еще не привыкшая к европейскому платью, праздновала так, как умела — буйно, до изнеможения, до треска в ушах.
Прислонившись к свежеотесанной колонне, от которой еще веяло лесом, я машинально вертел в пальцах бокал с рейнским. На груди, оттягивая дорогое сукно нового камзола, висел орден Андрея Первозванного. Его синяя лента давила на плечо, а сам крест, сверкая эмалью, служил маяком, притягивающим взгляды, — одновременно и мишень, и охранная грамота. Ко мне то и дело пробивались сквозь толпу разные вельможи, сгибаясь в подобострастных поклонах, бормоча о своих нуждах. Скользкие, как угри, иностранные дипломаты пытались втянуть меня в разговор о ценах на пеньку, явно прощупывая почву для будущих сделок. Я улыбался, говорил какие-то пустые, ничего не значащие слова, а сам искал глазами своих. Вон, в углу, с лицом человека, жующего лимон, цедил вино адмирал Апраксин, старательно избегая моего взгляда. А вот и светлейший князь Меншиков — блистает, хохочет громче всех, хлопает по плечам купцов, будто и не было недавнего позора и штрафа в сто тысяч. Актер, да и только.
Весь этот балаган был дымовой завесой. Настоящая победа оказалась тихой и бумажной, скрытой в донесении из Гааги, которое Брюс показал мне накануне. Наш азиатский блеф сработал. Здесь же праздновали победу пушек, не догадываясь, что еще одна война была выиграна ложью и чернилами.
Устав от этого театра, я двинулся к широкой деревянной лестнице, ведущей на хоры, где обычно размещались музыканты. Там, в тени, облокотившись на свежеструганные перила, стоял он. Государь. Один. Его взгляд был устремлен вниз, на это кипящее варево из людей. В гигантской фигуре не было праздничной расслабленности — скорее, она напоминала огромную доменную печь в режиме ожидания: жар внутри клокотал, но наружу не вырывался ни один язычок пламени.
В такие минуты Царя остерегались и не беспокоили.
Подойдя, я встал рядом. Мы долго молчали, глядя, как колышется толпа, расступаясь и снова смыкаясь живой волной.
— Смотри-ка, Алексеич, — заговорил он первым. — Десять лет назад тут бы иные речи вели. Чья борода гуще да чей род древнее. А ноне? Парики, менуэты, разговоры на немецкий манер… Диво. Словно старую кожу сбросили, а новая еще чешется.
Он медленно провел ладонью по перилам.
— Да только тесно в этой коже. И стране нашей тесно стало. За шведом гонялись, чтобы калитку к морю прорубить, а выломали, почитай, целую стену. Вся Европа теперь на нас смотрит, кто с опаской, кто со злобой. А мы все по-старому зовемся.
Этот разговор — не от скуки. Государь подводил итоги, искал новое имя для новой реальности. И я знал это имя.
— Так ведь и впрямь рамки старые жмут, Государь, — начал я осторожно. — Титул «Царь и Великий Князь всея Руси» — он для Московского государства годится, что за кремлевскими стенами от мира пряталось. А нынешняя держава, что на Балтике флот свой держит и королей в полон берет, в этот титул уже не влезает. «Московское царство»… Звучит мелко, будто о вотчине речь, а не о силе, с которой отныне всякому считаться придется.
Он медленно повернул ко мне голову. Его взгляд взвешивал, оценивал, словно мастер, проверяющий качество отливки. На лице не было удивления. Я лишь дал имя тому, что уже жило в нем. Я же прекрасно помню что провозгласил Петр Великий после победы над шведами…
— Империя… — он произнес это слово негромко, пробуя его на язык. Оно прозвучало весомо, полнокровно. — Рим — первый. Второй — Царьград — под турком лежит. Стало быть, нам третий держать. Так ведь в старину говорили? Только они об этом в кельях шептались, а мы… мы ее построили. Из топей, железа и костей. Империя. А я… значит, Император.
Он смотрел на меня. Хотя нет, Государь смотрел сквозь меня. Он видел себя в одном ряду с Августом и Константином. И в этот миг упоения собственным величием он был наиболее уязвим. Наверное надо добавить в этот мед бочку дегтя.
— Только венец имперский тяжелее шапки Мономаха, Государь, — произнес я как можно спокойнее. — Империя — это не про «повелевать», это про «строить». Механизм, который нужно смазывать и чинить денно и нощно, иначе он заржавеет и развалится.
Я не самоубийца, чтобы искажать мечты Царя. Но немножко направить его размышления в нужно русло необходимо.
Петр Первый нахмурился, возвращаясь на грешную землю, в свой привычный мир верфей и мануфактур.
— Разъясни.
— Империю нужно сшить, Государь. Проложить железные дороги, чтобы Урал и столица стали соседями. Оборонять ее флотом, да таким, чтобы английский купец нашему в пояс кланялся, а не наоборот. Управлять единым законом, дабы «Палата привилегий» защищала ум умельца и в Архангельске, и в Астрахани. Но питать все это должна промышленность. Без нее любая корона — не более чем позолоченная безделушка.
Я говорил экспромтом, не рассчитывал на такую беседу, но оттого получилось искреннее, его взгляд менялся. Он смотрел вниз, на танцующих, на блеск и мишуру этого праздника, а видел уже не их. Государь видел перед собой чертеж гигантской, невероятно сложной машины под названием «Российская Империя». На его лице, рядом с гордостью создателя, впервые отчетливо проступила бесконечная, смертельная усталость человека, который только что осознал истинный масштаб взятой на себя ноши.
Прости, Великий Петр, но я не могу по-другому. Осознание будущих дворцовых переворотов заставляет меня поступать именно так. Мечтать об империи надо — да. Но и строить ее нужно изначально верно. По крайней мере, так, как я считаю правильным.
Много на себя беру? Возможно.
Но у меня есть то, чего нет у всех присутствующих. Послезнание.
Оставив Государя наедине с его рождающейся Империей, я спустился вниз, обратно в ревущий котел праздника. Короткий разговор на галерее, весом равный иному сражению, выжал все соки. Чертеж невероятно сложной машины только что одобрили. Оставалось спуститься в цех и объяснить главному мастеру, как, черт возьми, всю эту махину собрать. А без Никиты Демидова весь этот имперский механизм так и остался бы красивой картинкой на бумаге.
Я нашел его там, где и ожидал — в одной из боковых курительных комнат. Здесь, в сизом, густом дыму от дешевого голландского табака, вдали от музыки и танцев, шла настоящая работа. Сбившись в плотный кружок, потные, краснолицые купцы и армейские подрядчики что-то жарко доказывали уральскому хозяину. Один, размахивая руками, кричал: «…да за такую цену я тебе не пеньку, а самого черта лысого из Вологды привезу!».
Демидов, в простом, без изысков, суконном кафтане, сидел в центре этой стаи. Он слушал, изредка вставляя короткое, веское слово, и от этого слова зависело, получит ли кто-то подряд или останется с носом.
Дождавшись, пока очередной проситель, пятясь и кланяясь, покинет комнату, я подошел к столу.
— Никита Демидович, слово есть. Важное.
Он мягко улыбнулся, потом медленно кивнул своим собеседникам, дескать аудиенция окончена. Когда мы остались одни, он налил себе в щербатую чашку квасу из стоявшего на столе жбана и жестом указал мне на стул напротив.
— Слыхал, Государь нынче задумчив, о делах великих размышляет, — начал он без обиняков. — Видать, победа покоя не дает.
Он был практиком до мозга костей. Вся эта мишура с титулами его не трогала — он сразу перешел к делу. Естественно, я рассказал ему о своем видении проблем (в части строительства железной дороги страны).
— Твои дороги железные, — он отхлебнул квасу, — мысль благая, спору нет. Только ты с высоты своей петербурхской колокольни наших делов не видишь. Я прикинул. Чтобы одну только нитку до Москвы дотянуть, мне надобно все свои домны на пять лет остановить и одну только рельсу катать. Пять лет! А пушки для Государя кто лить будет? А железо сортовое для твоих же станков? Пупок развяжется, Петр Алексеевич. Просто-напросто надорвемся, и вся твоя затея лопнет.
Он говорил спокойно, даже устало, раскладывал передо мной суровую правду. Передо мной сидел партнер, трезво оценивающий риски.
— Вы правы, Никита Демидович, — я отодвинул в сторону бокал с вином. — Пытаться построить все и сразу — путь в никуда. Поэтому я предлагаю начать не со всей сети, а со станового хребта.
Взяв со стола чистый лист бумаги, я грифелем набросал грубую схему.
— Нам нужна одна, главная линия. От сердца к мускулам. От Петербурга, через Игнатовское, до твоих заводов на Урале. Одна-единственная линия, что свяжет новую столицу, наш главный сборочный цех и твою сырьевую базу. По ней пойдут уголь и руда на запад, а готовые машины и специалисты — на восток. Мы решим главную задачу — подвоз. А что до Москвы-матушки… — я предвосхитил его вопрос, — так пусть бояре сперва увидят, как дело спорится. Как по стальной нитке грузы пойдут втрое быстрее. Сами же потом прибегут, с поклоном, и денег на ветку до них из своих кубышек выложат. Мы им не отказываем, мы им товар лицом показываем.
Демидов долго смотрел на мой набросок, и скепсис на его лице сменился задумчивостью. Огромная, неподъемная задача сжималась до конкретного, обозримого проекта.
— Хм… — пробасил он. — Мысль дельная. Так, пожалуй, и сдюжим. Только вот, чтобы этот хребет построить, мне домны новые ставить надобно, молоты твои паровые, людей обучать. А это — деньги. И деньги немалые. Итак почти все вложили в кумпанию. Где брать будем? Продавать часть доли в Компании? Пускать аглицкого или голландского купца с их мешками золота? Так они за каждый свой талер три шкуры сдерут и в дела наши нос совать начнут.
— Пустить чужака в огород — последнее дело, — хмуро ответил я. — Нынче он тебе денег даст, а завтра начнет указывать, по какой цене железо продавать. Сядем на их золотой крючок, и вся наша затея пойдет прахом. Нет. Сами себе будем и должниками, и хозяевами. Для этого учредим Общую Компанейскую Казну.
Он удивленно вскинул свои густые, нависшие брови.
— Это как же? Из пустого в порожнее переливать?
— Почти. Представь, Никита Демидович, — я пододвинул к нему три оловянные кружки, — вот это — казна государева. Вот это — твоя. А это — моя. Сейчас каждый сам за себя. А мы сделаем вот что. — Я сдвинул кружки вместе. — Создадим четвертую, общую. И в нее с каждого государева заказа, с каждого пуда железа, что ты отольешь, с каждой машины, что я соберу, будет капать малая денежка. Копейка с рубля, не более. За год набежит сумма немалая. А дальше — самое интересное. Из этой общей казны мы будем давать в долг. Но не чужим, а своим же. Тебе — на новую домну. Мне — на станки. Под самый малый процент, чтобы не в убыток, а только чтобы дело спорилось.
Демидов слушал нахмурившись, с недоверием.
— Общая казна… А кто считать в ней деньги будет, не твои ли дьяки? — пробасил он. — И какой мне с того барыш, с малого-то числа? Я привык, чтобы рубль два приносил, а не копейку.
— А барыш твой будет не в копейке, а в самом рубле, — я подался вперед. — Ты получишь дешевые деньги. Ты получишь контроль. Вместе со мной. Мы будем решать, какой завод поддержать, какому купцу дать подряд. Тот, у кого общая казна, тот и заказывает музыку во всей стране. Никита Демидович, мы строим машину, которая будет чеканить деньги для нас и для государства. Это как маховик. Сперва мы его раскрутим с трудом, зато потом он сам будет тянуть за собой всю промышленность.
Я замолчал. Демидов неподвижно глядел на свои огромные, мозолистые руки, лежащие на столе. Он молчал мучительно долго. В его голове ворочались невидимые шестерни. Он привык к схемам «купил-продал», а сейчас пытался осознать всю мощь этой многоуровневой конструкции.
А ведь я предлагал создать инструмент тотального контроля, машину, которая позволит нам перестроить экономику целой страны.
Наконец он поднял на меня глаза. Неужели понял? Вот же гений от торговли.
— Дьявол… — выдохнул он. — Ты, барон, и впрямь дьявол.
Он протянул через стол свою широкую, как лопата, ладонь.
— Быть по сему.
Я крепко пожал его руку. В прокуренной каморке, под грохот праздничного бала, наш союз был скреплен окончательно, с общим, хищным пониманием нашего будущего.
Из прокуренной каморы я вернулся в жаркий хаос зала. Голова прояснилась, однако на душе осталось странное смешение тяжести от принятых решений и азарта от начатой игры. С Демидовым было покончено. Мы связали друг друга крепче родственных уз.
Мой взгляд машинально рыскал по толпе. В дальнем, менее шумном углу, под массивным гобеленом с изображением какой-то баталии, царевич Алексей держал свой маленький двор. Он что-то вещал. Окруженный несколькими отпрысками старых боярских родов, царевич, явно довольный собой, рассуждал о тонкостях европейского церемониала, ссылаясь на прецеденты из времен Людовика. Его срежиссированный мной, успех на переговорах, придал уверенности. Рядом с ним, подобно изящной статуэтке, сидела Изабелла. Баронесса вежливо улыбалась, кивала в нужных местах. Ее глаза, делая вид, что следят за жестикуляцией царевича, нет-нет да и скользили по залу. Я знал, кого они ищут.
Я уже сделал было шаг в их сторону, как толпа передо мной расступилась, и я увидел девушку.
На ней был тяжелый русский сарафан из темно-вишневого бархата, расшитый мелким речным жемчугом, который на этом балу выглядел и вызовом, и заявлением. Высокий кокошник, по старой московской моде, обрамлял строгое лицо с высокими скулами, а тяжелая коса цвета воронова крыла лежала на плече, оттеняя белизну кожи. Но поражали глаза — темные, почти черные, с чуть раскосым, татарским разрезом. Над верхней губой, едва заметно темнела крошечная родинка, придававшая ее строгой красоте толику дерзости.
Анна Борисовна Морозова. Дочь того Морозова, чей клан, пережив все бури и опалы, умудрился сохранить огромное влияние в старой столице.
— Простите, бригадир, что отрываю от мыслей о государственных делах, — ее низкий, грудной голос был завораживал. Я даже моргнул, пытаясь сфокусироваться. — Позвольте представиться, Анна Морозова.
Я поклонился, ожидая обычной светской болтовни. А она и не думала тратить время на пустяки.
— Я с большим интересом слежу за вашими начинаниями, господин Смирнов, — продолжила она. — Особенно за одним, о котором здесь, в Петербурхе, говорят мало. За вашей «Палатой привилегий».
Даже так? Я-то ждал комплиментов пушкам.
— Вы удивлены, — она угадала мои мысли, в уголках ее губ мелькнула тень улыбки. — Все видят в вас творца оружия. А я вижу человека, который первым в России понял, что ум — такой же товар, как пенька или железо. Ваша «Палата», барон, — это как доменная печь для идей. Загружаешь руду — сырую мысль, а на выходе получаешь чистый металл — готовый проект.
Меня сейчас кадрят что ли? А сравнение-то какое интересное придумала…
Наш разговор плавно переместился к проблемам Палаты привилегий, к реализации новшеств.
Передо мной стояла красивая аристократка. Или политик? Такое ощущение, что на самом деле мне предлагают союз между технологичным Петербургом и старой, купеческо-боярской Москвой. Ее род теснили Голицыны, а она искала новых союзников. Она была мостом. Это если я правильно понимаю подоплеку нашего разговора.
— Ваши слова, Анна Борисовна, дорогого стоят, — заявмл я. — Ибо сказаны с пониманием. Но одно дело — издать указ, и совсем другое — заставить его работать в Москве, где свои порядки.
— Порядки меняются, когда в них появляется выгода, — парировала она. — Отцы наши московские считать умеют. Покажите им барыш — и они сами принесут вам на блюде головы тех, кто станет на пути. Им нужен лишь тот, кто укажет путь.
Наш разговор тек легко. Мы говорили о косности старых приказов, о купеческой хватке, о будущем России. И чем дольше мы говорили, тем сильнее меня охватывал внутренний конфликт. С одной стороны — очевидная политическая выгода от союза с Морозовыми. С другой — меня затягивала эта женщина, особенно ее непохожесть на всех, кого я здесь встречал.
В какой-то момент, увлекшись разговором, я случайно бросил взгляд через ее плечо, в тот угол зала, где сидела Изабелла.
И замер.
Она по-прежнему сидела рядом с Алексеем, однако вежливая улыбка сползла с ее лица, оставив ее холодным и отстраненным. Губы были плотно сжаты, а веер в ее руке застыл, не шелохнувшись. Она смотрела на нас. Что это, ревность?
Почувствовав мой застывший взгляд, Анна Борисовна обернулась, проследила за ним и, увидев Изабеллу, все поняла. Она даже не смутилась.
— Кажется, мы отвлекли от дел не только вас, бригадир, — тихо произнесла она, с легкой долей насмешки. Она вернула мое внимание к себе, не желая уступать ни на мгновение. — Впрочем, о делах можно говорить и за столом. Отец мой будет рад знакомству. Он как раз обсуждает с голландскими купцами поставки леса для Адмиралтейства. Уверена, вам будет о чем потолковать.
Она сделала легкий жест рукой, приглашая меня присоединиться к группе московских вельмож, сгрудившихся в другом конце зала.
Это был политический ход? Она продолжала разговор, вводила меня в свой круг, демонстрируя и мне, и всем остальным свои намерения.
Я бросил последний, короткий взгляд на Изабеллу. Она отвела глаза, делая вид, что полностью поглощена рассказом царевича.
— С удовольствием, Анна Борисовна, — сказал я, принимая ее предложение. — Ведите.
Анна взяла меня под руку и повела сквозь толпу. Спину сверлили десятки взглядов — любопытных, завистливых, осуждающих. Один из них, холодный, анализирующий взгляд Изабеллы, ощущался почти физически. Но сейчас нужно было играть свою роль. Анна представила меня отцу, Борису Алексеевичу Морозову, — седовласому, тучному боярину с хитрыми, глубоко посаженными глазами. Его нарочитая, почти медвежья любезность не могла скрыть острой хватки. После обмена несколькими фразами о поставках корабельного леса стало ясно: передо мной косный ретроград, при этом, прекрасно понимающий, откуда дует ветер перемен.
Пока Морозов-старший с показным радушием наливал мне в бокал густую, сладкую наливку, я, по выработавшейся за последние годы привычке, продолжал сканировать зал. Мой мозг, даже в этой расслабленной обстановке, работал как часовой механизм — отслеживал перемещения, фиксировал взгляды, сопоставлял факты. Инженер во мне уступил место контрразведчику. Все же влияние Брюса на меня велико. А эта привычка позволила заметить то, что ускользнуло от всех остальных.
В разных концах зала, на максимальном удалении друг от друга, находились две фигуры, которые, по идее, не должны были иметь ничего общего. У окна, в окружении голландских купцов, стоял новый английский посол, лорд Уитни. Холеный, подтянутый, с тонкой, презрительной усмешкой на губах, он был воплощением британского высокомерия. В противоположном углу, у стола с яствами, возвышался посол Блистательной Порты, Мехмед-паша, — грузный, бородатый турок в роскошном, расшитом золотом халате и высоком тюрбане. Он с показным восточным равнодушием пробовал икру, всем своим видом демонстрируя отстраненность от этого варварского веселья.
Они не разговаривали. Не обменивались поклонами. Даже не смотрели друг на друга. Но я, наученный Брюсом искать связи там, где их, казалось бы, нет, почувствовал неладное. И инстинкт меня не подвел.
Лорд Уитни, закончив разговор с купцом, поднял свой бокал, делая вид, что произносит тост за здоровье Государя. Но в тот самый момент, когда бокал достиг уровня его глаз, он бросил короткий, почти незаметный взгляд в сторону турка.
Мехмед-паша, продолжая ковыряться серебряной ложечкой в блюде, никак не отреагировал. Однако через минуту, жалуясь на духоту, он достал платок и, промокнув лоб, сделал едва уловимый жест рукой, поправляя свой тюрбан. Движение было настолько естественным, что его никто не заметил.
Либо я перестраховываюсь и вижу то, чего нет, либо интуиция меня не подводит.
— Что-то не так, бригадир? — бархатный голос Анны Морозовой вернул меня в реальность. — Вы вдруг изменились в лице.
Я посмотрел на нее, на ее спокойное, уверенное лицо, на ее отца, который с аппетитом уплетал стерлядь, на всех этих людей, упивающихся миром, и ощутил приступ глухого, бессильного гнева.