Радостные крики гусар оборвались в одну секунду. Шум и гам сменились мертвой, звенящей тишиной. Сотни глаз уставились на прибывшее начальство. Я видел, как вытянулись лица у старших офицеров, стоявших за спиной Давыдова. Полковник Мандрыка, например, выглядел так, будто проглотил саблю, а аристократическое лицо князя Абамелека исказила гримаса неподдельного ужаса. Они, в отличие от молодых гусар, мгновенно осознали всю катастрофичность произошедшего.
Давыдов не кричал. Его голос звучал тихо и холодно, но от этого было в сто крат страшнее.
— Ротмистр Бороздин, — отчеканил он, — взять панов шляхтичей под охрану. Полковник Мандрыка, построить все присутствующие эскадроны. Полное молчание. Любое движение или слово — немедленный арест.
Приказы, отданные ровным, безэмоциональным тоном, падали в тишину, как камни в ледяную воду. Гусары, еще минуту назад праздновавшие победу, теперь стояли не шелохнувшись, боясь дышать. Я понял, что должен действовать.
— Господин полковник, — мой голос прорезал тишину. Я шагнул вперед, отвлекая внимание на себя. — Как инициатор произошедшего, всю полноту ответственности принимаю на себя!
Ржевский и все остальные тут же, как по команде, встали рядом со мной, плечом к плечу. Даже Орлов был здесь, среди нас.
Давыдов даже не посмотрел в нашу сторону. Он подъехал прямо к князю Радзивиллу, который уже поднялся на ноги и с высокомерным видом отряхивал свой кафтан.
— Князь, — холодно произнес полковник. — Прошу вас и ваших людей назвать себя для составления официального доклада.
Радзивилл криво усмехнулся.
— Разумеется, полковник. И в этом докладе будет указано, что на нас, дворян, подданных Государя, было совершено разбойное нападение. Это не дуэль, это чистое убийство было.
Давыдов холодно кивнул, не дрогнув ни единым мускулом.
— Вы забываетесь князь! Это гвардейцы его императорского величества, дворяне из не последних родов, и их слово весит по больше вашего! А пока, для расследования и вашей же безопасности, вы и ваши люди будете препровождены в комендатуру под усиленной охраной.
Разобравшись с поляками, Давыдов медленно повернул коня к застывшим в строю эскадронам. И теперь вся его ярость, до этого сдерживаемая ледяным самообладанием, обрушилась на нас.
— ВЫ, БОЛВАНЫ! — его голос прогремел, как пушечный выстрел.
Он замолчал, тяжело дыша. — ВСЕМ ЭСКАДРОНАМ — В КАЗАРМЫ! НЕМЕДЛЕННО! ПОЛНЫЙ ЗАПРЕТ НА ВЫХОД ИЗ РАСПОЛОЖЕНИЯ ДО ОСОБОГО РАСПОРЯЖЕНИЯ! А вы, — он в упор посмотрел на нашу группу, — зачинщики, со мной.
Пока эскадроны разворачивались, а поляков уводил конвой, я встретился взглядом с Захаром. Старик подошел ко мне, его руки тряслись.
— Я не мог иначе, батюшка… Они бы вас убили. А так… хоть полковник приехал… хоть разберутся…
Гнев смешался с горьким пониманием. Возможно, паника старика и его непослушание — единственное, что предотвратило настоящую резню.
— Мы еще поговорим об этом, Захар. Позже. И, может быть… я скажу тебе спасибо.
Давыдов повел нас не в свой кабинет. Мы проехали через весь город и остановились у мрачного, казенного здания городской комендатуры. Здесь находилась официальная гауптвахта. Атмосфера сменилась с полковой на безличную и зловещую.
Полковник официально передал нас комендантскому офицеру. Был зачитан устный приказ о временном задержании «до выяснения обстоятельств по делу о массовом нарушении воинского устава и императорского указа».
Нас начали разделять.
Перед тем как уйти, Давыдов подошел ко мне. В его взгляде не было ни гнева, ни сочувствия — только тяжелая усталость командира.
— Мы с полковниками — к военному министру. Докладывать о бунте в моём полку, — слово «бунт» он произнес с нажимом, и оно ударило, как хлыст. — Постарайся не наделать здесь новых глупостей, поручик.
Меня повели по тусклому каменному коридору. Я остался один, без друзей, без поддержки. Лязгнул засов, и тяжелая дубовая дверь отрезала меня от мира. Я стоял посреди холодной каменной камеры с крохотной решеткой под потолком. Впервые с момента попадания в этот мир я был по-настоястоящему одинок и беззащитен перед бездушной машиной военного правосудия.
«Вот теперь, кажется, я и вправду влип. По-настоящему».
Ночь в камере была долгой. Я лежал на жестком топчане, глядя на полоску лунного света, пробивавшуюся сквозь крохотное зарешеченное окно под потолком. Холодный камень стен, казалось, вытягивал из тела остатки тепла. Ушли адреналин и ярость боя, оставив после себя лишь звенящую тишину и тяжесть осознания.
Вся моя прошлая жизнь, с её понятными правилами и предсказуемыми последствиями, казалась бесконечно далекой. Там, в моем мире, за неуплату налогов грозил суд. Здесь, в этом мире, за бунт и нарушение императорского указа грозил трибунал, который выносил приговоры быстро и без сантиментов.
Я думал об Антонине. О Ржевском, Орлове, обо всех тех двухстах бесшабашных идиотах, которые пошли за мной. Я заварил эту кашу. Мне её и расхлебывать. Постепенно отчаяние сменилось холодной, аналитической злостью. Мой мозг, привыкший к пиару и управлению репутацией, начал работать.
«Итак, что мы имеем? Давыдов в ярости, но он на нашей стороне. Поляки наверняка давят на начальство, используя закон и политику. Значит, и ответ должен быть в этой же плоскости. Нужно перестать быть „бунтовщиком“ и стать „героем“. Нужно превратить наш „бунт“ в „героическую спецоперацию по защите чести гвардии“…»
Утром дверь камеры со скрипом отворилась. Но это был не тюремщик с завтраком. На пороге стоял «Александр Поликарпович». Он вошел бесшумно, как тень, и сел на табурет напротив меня.
— Вы создали много шума, поручик. Очень много, — его голос был таким же бесцветным, как и его глаза. — Некоторым влиятельным людям это не понравилось. Но есть и те, кому ваша дерзость пришлась по вкусу.
Я молчал, ожидая продолжения.
— Ваше дело перестало быть просто дисциплинарным проступком, — продолжил он, внимательно изучая меня. — Оно стало картой в большой игре, которую ведут здесь, в главной квартире армии. Есть партия войны и партия мира. Есть те, кто хочет примирения с поляками, и те, кто считает их скрытыми врагами. Ваша выходка спутала все карты. И теперь каждый пытается использовать вас в своих целях.
Он встал, такой же бесшумный и незаметный. — Будьте осторожны, поручик. В этой игре враг может оказаться там, где вы ждете друга. А помощь прийти оттуда, откуда не ждете вовсе.
С этими словами он ушел, оставив меня в еще большем недоумении.
Позже днем меня повели по коридору на допрос. В одном из проходов я на несколько секунд пересекся с Ржевским и Орловым, которых вели в другую сторону. Пока стража отвлеклась, мы успели обменяться парой фраз.
— Слышал от стражника, — прошипел Ржевский, — Радзивиллы каждый час шлют гонцов к губернатору. Требуют нашего суда!
— А наш Давыдов заперся с министром, — с кривой усмешкой добавил Орлов. — Говорят, такой крик стоял, что в Петербурге было слышно. Кажется, наш полковник решил не сдаваться.
Нас тут же развели в разные стороны. Но этого было достаточно. Борьба за нас шла, что не могло не обнадеживать.
Допрос вел сухой, безликий в чине полковника. Он смотрел на меня так, будто я был не офицером, а параграфом в уставе, который нужно правильно классифицировать.
— Поручик Бестужев-Рюмин, — начал он монотонно, — признаете ли вы, что, собрав вооруженный отряд без приказа, вы нарушили основной принцип единоначалия и совершили деяние, которое может считаться бунтом?
— Господин полковник, я не собирал отряд, — ответил я спокойно. — Офицеры моего полка, узнав о бесчестном вызове, брошенном их товарищу, добровольно прибыли, чтобы защитить честь своего мундира. Это был порыв верности долгу, а не бунт.
— Признаете ли вы, что нарушили прямой указ Государя о запрете дуэлей? — невозмутимо продолжил он.
— Я признаю, что принял вызов, брошенный мне с целью убийства, и защищал свою жизнь и честь, как велит долг дворянина. То, что произошло далее, не было дуэлью по правилам. Это было пресечение массовой и бесчестной провокации со стороны местного дворянства во главе с Радзивилами. Которые пытались скупать ворованное оружие, и чему я помешал с другими гвардейцами. Это была месть с их стороны.
Чинуша недовольно поджал губы. Мои ответы явно не укладывались в удобные для него формулировки. Он уже открыл рот для следующего вопроса, когда дверь кабинета распахнулась и вошел адъютант. Он молча положил перед следователем пакет с большой сургучной печатью.
Полковник вскрыл пакет. Пока он читал, его лицо вытягивалось от удивления. Он несколько раз перечитал бумагу, а затем поднял на меня совершенно новый, озадаченный взгляд.
— Поручик Бестужев-Рюмин, — сухо произнес он, откладывая приказ. — Вы переводитесь… под личное поручительство генерал-лейтенанта Уварова. Следствие будет продолжено, но до его окончания содержаться под арестом вы будете в ином месте.
Меня вывели из мрачной гауптвахты. У ворот уже ждал экипаж. Я был на свободе, но не совсем.
Зачем? Это спасение? Или меня хотят использовать в той самой «игре теней», о которой намекал Поликарпович?
Я сел в экипаж, не зная, везут меня к свободе или в новую, еще более изощренную ловушку.
Экипаж генерала Уварова, мягко покачиваясь на рессорах, остановился не у мрачных ворот комендатуры, а у знакомой калитки дома Антонины Мирофановны. Судя по всему, это была смена тюрьмы — с каменной на бархатную.
У ворот меня встретил адъютант генерала. Он официально передал мою персону «на постой» и с холодной вежливостью объяснил правила.
— Его превосходительство генерал-лейтенант Уваров лично поручился за вас, поручик. Вы находитесь под домашним арестом. Вам запрещено покидать пределы этой усадьбы до особого распоряжения. У ворот будет выставлен караул.
На крыльце, с лицами, выражавшими смесь безмерного облегчения и страха, стояли Антонина, Прошка и Захар. Присутствие часовых, занявших посты у калитки, недвусмысленно говорило о том, что беда не миновала.
Как только я вошел в дом и дверь за мной закрылась, Захар рухнул мне в ноги. Это не было его привычным театральным причитанием. Это было искреннее, полное отчаяния раскаяние.
— Батюшка, Петр Алексеевич… прости окаянного! — бормотал он, пытаясь поцеловать мои сапоги. — Ослушался приказа твоего! Готов к любой каре. Знаю, обещал ты мне Сибирь… Что ж, значит, так тому и быть. Хоть сейчас пешком пойду, только бы ты из этой беды выпутался, соколик мой ясный!
Я устал. Устал от драм, от угроз, от смерти. Я видел в глазах старика не предательство, а отчаянную, пусть и неуклюжую, преданность. Я наклонился и с силой поднял его на ноги.
— Встань, Захар. Хватит уже про Сибирь. — Мой голос звучал тихо, но твердо. — Ты хотел как лучше… и, кто знает, может, только благодаря твоему самовольству мы все еще живы, а не гнием в каземате. Только больше так не делай.
Старик молча кивнул, утирая слезы рукавом. Прошка, стоявший рядом, тоже всхлипывал, но от счастья. Конфликт был исчерпан.
Позже, когда первая суматоха улеглась, мы с Антониной остались наедине в гостиной. Она выглядела встревоженной. Сейчас она была моим единственным источником информации из внешнего мира, который для меня был закрыт.
— Город гудит, как растревоженный улей, Пётр, — начала она, понизив голос. — Князь Радзивилл и вся польская знать используют всё свое влияние. Они подали официальную жалобу Императору и требуют немедленного трибунала над «гусарами-разбойниками».
Она помолчала, наливая мне чай.
— Вильно разделился. Простые горожане и многие военные в восторге от того, как вы «поставили на место спесивых шляхтичей». Но вся знать и чиновники в ужасе от скандала. Но и это все мелочи…
Антонина подошла ближе, и её шепот стал почти неслышным.
— Самое страшное, что слухи дошли до Государя. Говорят, Император, узнав о побоище, был в страшной ярости. Но не на вас… а на то, что накануне войны такой разлад. Он заявил, что намерен лично разобраться в деле.
Я похолодел. Ставки поднялись до абсолютного максимума. Теперь нашу судьбу будет решать не полковник или генерал, а сам Император Александр I.
Наш напряженный разговор прервал стук в дверь. Прошка доложил о прибытии посыльного от полковника Давыдова. В комнату вошел молодой корнет с непроницаемым лицом. Он официально, чеканя слова, вручил мне запечатанный пакет.
В повисшей тишине я сломал сургучную печать. Антонина и слуги смотрели на меня, затаив дыхание. Текст приказа был коротким и строгим:
«Всем офицерам, принимавшим участие в событиях у Каменной Балки, включая находящегося под арестом поручика Бестужева-Рюмина, завтра в девять часов утра прибыть на полковой плац в форме для общего построения».
Что это? Публичная казнь или публичное награждение? Показательная порка или неожиданное прощение по воле монарха? Неизвестность пугала больше всего.
В этот момент во дворе послышался стук копыт. В комнату, не дожидаясь разрешения, ворвался Ржевский. В руке он держал точно такой же вскрытый пакет.
Наши взгляды встретились.
— Ну что, поручик… — мрачно произнес он. — Кажется, завтра решится наша судьба.
Вечер прошел в тяжелом, гнетущем молчании. После того как посыльный ускакал, мы с Ржевским еще долго сидели в гостиной у Антонины, глядя, как догорают свечи.
— Завтра либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Как думаешь, что вероятнее? — наконец нарушил тишину Ржевский, плеснув себе в бокал вина.
— С нашим везением, Ржевский, — усмехнулся я, — вероятнее всего, грудь в крестах, а голова всё равно в кустах. Просто для красоты.
Мы невесело рассмеялись. В эту ночь никто не шутил по-настоящему. Мы были гвардейцами, готовыми к любому исходу, но неизвестность давила сильнее любого врага.
Утро я встретил с холодной решимостью. Снова, я сам, без помощи слуг, доводил свою форму до идеального блеска. Каждый элемент должен был сиять. Прощание с Антониной прошло без слов — лишь один долгий, полный тревоги и надежды взгляд у порога.
Я в одиночестве оседлал Грома и выехал на пустынные улицы. Город еще спал, окутанный предрассветной дымкой. Сегодня за мной не ехала шумная ватага друзей. Сегодня я был один на пути к своему приговору.
Полковой плац встретил меня мертвой тишиной. Весь лейб-гвардейский Гусарский полк был выстроен в идеальном парадном порядке. Лица у всех были каменные — от полковника Давыдова, стоявшего перед строем, до последнего гусара. Все участники «побоища» стояли в первых рядах. Мы ждали. Напряжение висело в воздухе, его можно было резать ножом.
Ровно в девять часов утра со стороны города донесся нарастающий гул. На плац въехала кавалькада. Впереди — эскадрон кавалергардов в сверкающих кирасах. За ними — роскошная карета, окруженная свитой высших генералов.
По полку пронесся едва слышный вздох. Из кареты вышел он.
Государь Император Александр I.
Рядом с ним — военный министр Барклай-де-Толли, генерал Уваров и другие высшие чины армии. Я смотрел на живого императора из учебников истории, и меня охватывал благоговейный трепет. Вся нереальность моего положения вдруг стала осязаемой.
По приказу Государя вперед выехал Барклай-де-Толли. Его сухой, четкий голос разнесся над замершим полком. Он говорил о чести, о долге, о недопустимости самовольства. А потом его тон изменился.
— Однако, — продолжил министр, — Государю доложено об истинных причинах произошедшего. Оскорбление, брошенное вашему товарищу, было оскорблением всей гвардии. И вы, защищая честь мундира, проявили истинный дух братства, который и должен отличать элиту русской армии! Государь Император гордится тем, что в его гвардии служат офицеры, для которых честь — не пустое слово!
По рядам гусар пробежала волна облегчения и с трудом сдерживаемой гордости.
— Однако, — голос министра снова стал жестким, — закон есть закон. Императорский указ о запрете дуэлей был нарушен. За это последует наказание. Но, принимая во внимание исключительные обстоятельства и проявленную доблесть, Государь проявил монаршью милость. Все участники получают по пятнадцать суток ареста на полковой гауптвахте.
Это была победа. Оглушительная, немыслимая победа.
В этот момент ко мне подъехали полковник Давыдов и один из свитских генералов.
— Поручик Бестужев-Рюмин, Его Императорское Величество желает говорить с вами лично.
Все взгляды обратились на меня. Сердце бешено заколотилось. Следуя за генералом в сторону императора, я испытывал огромное облегчение.
Все закончилось. Закончилось лучше, чем можно было представить. И в этот момент меня пронзила новая, отчаянная мысль.
«Сейчас. Это мой единственный шанс. Я должен сказать ему. Предупредить о войне. О Наполеоне. Даже если меня сочтут сумасшедшим, я должен попытаться!»
Эта мысль затмила всё. Я подъехал к императорской свите. Спешился. Моя решимость была абсолютной. Я сделал шаг в сторону Государя. Второй.
И тут, на идеально ровном месте, мой сапог зацепился за небольшой, предательский камень, которого я не заметил. Я потерял равновесие, нелепо взмахнул руками и со всего размаху рухнул, ударяясь головой о другой острый камень, выступающий из брусчатки.
В глазах мелькнуло удивленное лицо Императора, а затем — полная, абсолютная темнота.