Глава 22. И СНОВА НА ТЕ ЖЕ ГРАБЛИ.


А Пушкин уж на подходе; снег с каблучка веником сметает, да цветы подснежники ей протягивает.

— Чай гостей здесь ещё принимают? — якобы интересуется, да подмигивает он своей ненаглядной подбитым глазом – что с прошлого раза от граблей досталось ему.

— Принимают! — обрадовалась цветам Кукушкина, — Проходите дорогой Александр Сергеевич.

Поэт, как только порог переступил, сразу же на грабли наступил, на те же самые; подпрыгнул, заохал, да глаз подбитый придерживает.

— Ну, когда-же вы Лизавета Филипповна уберёте их от сюда, который раз уже… ведь просил же…

— Ой!.. Забыла я, Александр Сергеевич, забыла… — Лизавета прямо вся в расстройстве, — сейчас и уберу.

Бросилась она в дом, сделала быстренько примочку из выты обмакнутой в чайную заварку, и Пушкину протягивает. А тот уж на кухню прохаживает, и уцелевшим глазом к свету лампочки присматривается.

— Это ещё кто? — интересуется Александр Сергеевич, заприметив усатого бомжа, сидящего возле печки.

— Это Алексей Максимович Горький, по нужде заскочил, — отвечает ему Лизавета, — он нам не помешает, сделает своё дело и ...

— По нужде говорите? — Пушкин в сомнении.

— Ну да, по очень большой нужде, он к нам каждый раз, эдак то заглядывает, как говориться справляется.

— То-то я чувствую запашок, аж в нос шибает, ну а как там Степан Никанорович?

— Спит, слава богу … но не надёжно… — предупредила Лизавета Филипповна; к тому, чтобы Александр Сергеевич тоже сегодня особенно не расслаблялся, да ухо в остро держал; ибо требовалось соблюдать скрупулёзную бдительность – а то мало ли что.

Кажется, Пушкин сразу всё понял; а потому на цыпочках проследовал от порога в вестибюль; шляпку на гвоздь повесил, тросточку тоже; ладонью провёл по волосам:

— Ну-с-с, куда прикажете моя госпожа? — тихохонько-тихохонько поинтересовался гость.

— Проходите сразу в спальню Александр Сергеевич – располагайтесь, только на цыпочках, умоляю… — ещё более тихо прошептала ему на ушко Лизавета.

И сама тоже, как можно тише подкралась к спящему Степану Никаноровичу; тихонечко одеяльце откинула, и предложила, как и раньше Александру Сергеевичу прилечь рядом с ним в кроватку:

— Только тихонечко… Тсс!.. — приложила пальчик к губам Лизавета.

Пушкин сразу всё понял, встал на колени, и потихоньку-потихоньку к кроватке со спящим Никаноровичем подползает, а сам при этом ещё и штанишки с себя сбрасывает, попутно и кружевные трусики.

Горький хоть и старенький был, а всё-ж таки углядел, из кухни что у Пушкина трусы необычные, кружевом проштопаны, и с дырочками, прошитыми декоративно прикладным бисером спереди под морковку, и на всякий случай сзади – для огурца. Смешно стало писателю-революционеру над дворянской забавою, не выдержал застарелый буревестник, засмеялся громко.

— Тсс!.. Алексей Максимович!.. — шипя оскалилась на него Лизавета.

А Горький ещё несколько раз просвистел на тормозах, да усами прикрылся.

— Ну вот видите Лизавета Филипповна, — пожаловался ей Пушкин, — даже этот никчемный революционеришка – и тот надо мной посмеялся.

А она ему – словно и не слышала его жалобы:

— Давайте сюда Александр Сергеевич!.. Только тсс!

— Да понял я, понял… что надо – тсс!

— Тсс!

И вот уже забрался Александр Сергеевич под одеяло, да с холода то к тёплому Степану Никаноровичу прижался – в надежде согреться хотя-бы немножко – перед тем как водку пьянствовать, а хозяйка за подносом на кухню умчалась.

Ну вот лежит себе Пушкин рядом с рогатым мужем, и при этом – морщиться; к запаху не естественному принюхивается. Хотя если по правде сказать, то запах тот, как раз самым что ни на есть естественным был. А пока принюхивался – звук заслышал, такой знакомый пронзительный-печальный, продолжительный.

— Твою бабушку!.. Арину Радионовну!.. — не выдержав за матерился Александр Сергеевич, — Надо же, ещё и этот «родственничек» обосрался…

Видимо поэт догадался – что здесь происходит; и уж было хотел выскочить из-под ватного одеяла, да Лизавета с подносом его удержала, и сама тоже под одеяло нырнула, да сразу вынырнула; коли дух перехватило.

А там на кухне Горький Алексей Максимович, хоть и старенький да тоже не промах, углядел он на подносе том что Лизавета мимо самого носа его пронесла: водочку, колбаску сырокопчёную, и хлеб Дарвинский – тонко порезанный. Зашевелились тогда усы у старого революционера словно у таракана в ожидании бури.

Но ничего сидит пока, случая, подходящего ожидает; чтобы уж наверняка, как в семнадцатом годе, авось да смениться власть – глядишь и водочка тогда ему достанется.

А эти трое в кроватке лежат, ни о чём не догадываются; и особенно Степан Никанорович на своей половинке – уж точно ни о чём даже не подразумевает, да лишь периодически ветры пускает в сторону заговорщиков.

— Пусть сильнее грянет буря!.. – не выдерживает у печки Горький.

— Нет!.. Нет!!! Только не это… — выкрикивает в отчаянии Пушкин.

Степан Никанорович, внезапно просыпается, с кровати соскочил и снова во двор галопом. Еле успела Лизавета одеяло Пушкину на голову натянуть. А Кукушкин вернулся, и сразу под одеяло нырнул, и теперь уже на другой бок перевернулся, а вместе с тем всё одеяло на себя закрутил. И вот лежат наши заговорщики голенькие – без одеяла вовсе, а Пушкин и рад радёхонек – что живой пока.

— Сейчас, сейчас… — шепчет ему Лизавета, — сейчас я дезодорант принесу… у нас где-то на сеновале со времён – СССР в корзинке завалялся. Мы попрыскаем и тогда возможно дышать сможем…

И пока она на сеновал ходила, тут то и подсуетился Алексей Максимович, огляделся убедившись, что никто особо не смотрит, подскочил он тогда к подносу, выхватил водочку и колбаску сырокопчёную, да и был таков. На улицу выскочил, и по снегу-по снегу, к себе в прошлое в Москву, на Малую Никитскую улицу, к рабочему столу. Вот ведь как захотелось поработать с бумагой, уединяясь с бутылкой над образом своего будущего бессмертного произведения.

«Главное, чтобы в этом начинании хватило горючего, ну хотя бы на несколько первых страниц, — думал про себя тогда Алексей Максимович, — А пока –в перёд! В перёд!»

И вот уже огородами напрямки сиганул великий усатый буревестник по зимнему полю, да так резво промчал по заячьему следу вдоль снежного заноса, в глубину зимнего безмолвия; мимо заснеженных сосен, мимо старого пня, мимо птах малых, спорхнувших от испуга перед босоногим стариком. А также, мимо серого волка; который было помчался следом за Горьким дабы отнять у писателя сырокопчёную колбаску, да не поспел; а ветер всё сильнее, и снегу всё больше, и мороз как нарочно всё нарочитей и нарочитей.

— Где это я!? — наконец спохватился Горький, когда поскользнулся, да покатился по замороженной глади лесной речки.

А вокруг тишина, а вокруг ни души, и только холод вокруг, и дыханье зимы. И вот уж ноги прихватило морозом, совсем заледенели не согнуть стало, и руки тоже замёрзли, рукавички то на резинке потерял дурачок пока бегал по лесу с бутылкой.

— Ага! — наконец то и вспомнил он про бутылку.

Коль радость всего одна осталась, хотел было её откупорить – да не тут-то, руки совсем отморозил, льдом они покрылись и лишь по стеклу скользят, а прихватить за пробку уже не могут. Правда не долго любовался последней своей надеждой Алексей Максимович, из последних сил перегрыз он бутылке горлышко, и начал хлебать до тех самых пор пока хлебалось ему. А потом потихоньку прижмурился.


Загрузка...