6 мая 1980 года, вторник
Пустая пачка сигарет
Воздух в Москве, как часто бывает ранней весной, был прозрачен и упруг, словно натянутая струна, но в нем уже витало обещание грядущего тепла, смешанное с гарью и пылью вечного города, с отчётливым, узнаваемым запахом выхлопа потока автомобилей.
— Таким образом, Михаил Владленович, — произнес генерал-майор Батырбаев, мой непосредственный начальник в «девятке», откинувшись в кресле, обитом потертым, но добротным зеленым плюшем. Его кабинет, высокий и просторный, с окнами на тихую, почти провинциальную улицу в центре, дышал солидностью и некой казенной уютностью. На стенах — портреты, неизбежные и строгие. Слева, конечно, товарищ Феликс, справа — Стельбов и Суслов. Переглядываются сурово, без улыбок. Тяжелые шторы, ковер, давно утративший яркость красок, но сохранивший достоинство. Хороший кабинет. Чувствуется, хозяин в нем человек не временный, поселился всерьёз и надолго.
— Действия ваши признаны правомерными, и будут отмечены благодарностью в приказе и денежной премией. — Голос его звучал ровно, по-отечески, с той теплотой, которую он, казалось, приберегал специально для меня. Батырбаев ко мне — как отец родной. Ладно, не отец, это было бы слишком патетично и не слишком правдиво. Но добрый дядя — да. Ну, почти. Почти дядя, с которым можно и о службе, и о жизни, и даже о чем-то сокровенном, не переходя, конечно, границ.
— Служу Советскому Союзу, — отчеканил я, вставая по стойке «смирно», как полагается. Форма — всё, содержание — ничто, как говаривал Павел Петрович, убиенный император. Один из. Ритуал — это скрепа, без него всё рассыпается. Генерал встал, обходя массивный дубовый стол — реликт, должно быть, еще сталинской эпохи, — и крепко пожал мне руку. Его ладонь была сухой, твердой, рука рабочего человека, прошедшего путь от желторотого птенчика до генеральских погон. В этой рукопожатии была и похвала, и одобрение, и что-то еще — может быть, тень усталости от всего этого, от необходимости раздавать награды за дела, о которых лучше не вспоминать на досуге.
— Кстати, не забудьте обновить погоны, — напомнил он, возвращаясь за стол и бросая взгляд на мои плечи, на которых погон отродясь не было. За исключением сборов после пятого курса, да. — Вы теперь капитан.
— Никак нет, не забуду, товарищ генерал-майор, — ответил я, и вновь его рука протянулась для пожатия. Капитан… Звание это свалилось на меня прошлой зимой, вне очереди, как снег на голову. Но был я в ту пору далеко — в Ливии, под жарким, нещадным солнцем, Там и получил телеграмму, сухую, как военный приказ. Батырбаев тогда же стал генерал-майором. Интересно, связаны ли эти два события — мое повышение и его генеральство? Я уверен, что нет. Батырбаев, думаю, то же самое считает. Мы оба профессионалы, оба понимаем, как крутятся шестеренки в этой машине. Но вдруг? Вдруг моя «успешная операция» на Куршской косе стала последним доводом в его представлении к званию? Мысль эта, как назойливая муха, залетела в голову и жужжала там, вызывая странное чувство — смесь благодарности и легкого отвращения. Нет, лучше не думать. Не думаю — не существую. Призрак я. Фантом «девятки».
В кабинете повисла тишина, нарушаемая лишь тиканьем настенных электрических часов. Батырбаев перебирал бумаги на столе. Я стоял, ощущая неловкость от внезапно закончившегося разговора. Финал, финал нужен!
— Э… — начал я нерешительно, словно мальчишка, просящий совета у взрослого.
— Что, товарищ Чижик? — поднял голову генерал. В его глазах мелькнуло легкое любопытство.
— Я… Может, нужно как-то… отметить? — выдавил я из себя, чувствуя, как глупо это звучит. А и надо глупо. — Собрать коллег, в ресторане? Поздравить друг друга, так сказать, по-человечески.
Батырбаев медленно отложил бумагу. Он сделал вид, что глубоко задумался, потирая переносицу. Его лицо, обычно открытое и добродушное, стало непроницаемо-начальственным.
— В ресторане? — переспросил он, растягивая слова. — В каком же?
— В «Узбекистане», например, — предложил я. «Узбекистан» среди московских ресторанов — как «Мерседес» среди вереницы «Москвичей», «Жигулей» и «Волг». Так считают ценители и снобы. Мне тоже там нравилось. Пахнет дорогими специями, пловом, который готовили как спектакль, и легкой дымкой коньяка. Освещение там было приглушенное, золотистое, скатерти — белоснежные, официанты — почтительные и быстрые. Я, наверное, сноб. Или просто меня там тоже ценили. Как… друга Шарафа Рашидовича. Ну, не друга, конечно, кто он — первый секретарь, хозяин Узбекистана, а кто я? Но — доброго товарища. Вместе оперы писали, я музыку, он текст на узбекском языке. Соратники, а не конкуренты. Что может быть лучше?
— В «Узбекистане»… — задумчиво повторил Батырбаев. Потом покачал головой, и в его глазах появилось то самое выражение — смесь сожаления и непреклонной служебной необходимости. — Жаль, конечно, Михаил Владленович, очень жаль. Но мы не можем позволить себе собираться вместе иначе, как по делам службы. Вот представьте, — он наклонился вперед, понизив голос, хотя в кабинете, кроме нас, никого не было, — увидят нас недруги, всякие там… наблюдатели, в таком месте. И смекнут — вот она, вся верхушка девятого управления, как на ладошке. Соберутся, сфотографируют на память. Нет, нельзя такого допустить. Невозможно. Риск неоправданный.
— И мне жаль, — тихо сказал я, чувствуя, как легкая, почти мальчишеская надежда угасла, оставив после себя пустоту и горечь. Чтобы хорошо сыграть, нужно поверить самому.
В печали, неловко кивнув, я покинул кабинет генерала. Дверь закрылась за мной с мягким, но непреклонным звуком. Спустился по широкой мраморной лестнице — холодной, протоптанной тысячами ног. Девятнадцатый век, имперский размах. Ковра давно нет — сняли, видимо, как пережиток, но остались медные шайбы, шарики, которыми он крепился. Прутья же, державшие ковер, увы, исчезли бесследно, как многое другое из прежней жизни.
На посту у тяжелых дубовых дверей показал удостоверение — с этим здесь строго, до щепетильности. Молодой лейтенант, дежуривший там, взглянул на красную книжечку, потом на меня — и в его глазах мелькнуло то самое знакомое сочетание: любопытство, настороженность и едва скрываемый страх. Да, он знал. Все знали.
Вышел на улицу. Майское солнце, еще нежаркое, но уже настойчивое, ударило в глаза. До моей «Волги» два квартала. Я нарочно оставил «Матушку» подальше, в переулке, для конспирации. Решил пройтись пешком, поразмыслить на свежем, насколько это возможно в центре Москвы, воздухе. Погода была умеренно-майская — самая что ни на есть подходящая. Легкий плащ песочного цвета, итальянский, купленный в командировке, не стеснял движений. Так же, как и шляпа с неширокими полями, и солнечные очки с поляризующими стеклами — тоже не отечественного производства. Я прекрасно понимал: этот наряд привлекает внимание. На обычного москвича я не походил. А для кадрового сотрудника девятки это был непростительный грех — выделяться, быть заметным. Как павлину в вороньей стае.
Но я не кадровый. Вот в чем загвоздка. Я — не поймешь кто. Загадка для системы. Особое распоряжение самого Андропова — зачислить и предоставить специальные полномочия. Что-то вроде того самого «вольного агента» из буржуазных шпионских боевичков в мягкой обложке, которые, говорят, Юрий Владимирович почитывал в редкие часы отдыха, пряча их под папкой с докладами. С правом ношения оружия. Скрытого ношения, разумеется. Пистолет и сейчас надежно лежал под мышкой, в кобуре, пристегнутой к плечевому ремню. Вычищенный, смазанный, с полным магазином. Будь готов! Всегда готов!
Андрей Николаевич ясности в мой статус вносить не торопился. И у всех причастных, от генералов до водителей, сложилось устойчивое мнение: обыкновенный «блатной», в смысле — родственник-мажор, пригретый могущественным покровителем. Тягот и лишений обычной оперативной службы не знает, бумажной волокиты избегает, зато получает полное довольствие, может козырять волшебным удостоверением, щеголять при оружии, и из лейтенантов за какие-то полтора года долетел до капитана. Вот он какой, Чижик-пыжик из Дома На Набережной. Снисходительные усмешки, разговоры за спиной — все это я видел и слышал. И ничего не мог поделать. Да и не хотел.
Но.
«Сколько он зарезал, сколько перерезал, сколько душ невинных загубил…» — слова из бессмертной комедии пришли на память сами собой. Резать я никого не резал, в буквальном смысле. Нож — не мой инструмент. Невинных — по крайней мере, тех, кого я считаю невинными, — не губил. Совесть моя в этом отношении чиста. Но если посчитать холодно, без сантиментов, то перебито мной людей немало. Даже много, если говорить прямо. Для мирного времени — так и вовсе непозволительно много. Именно поэтому негласная кличка у меня в недрах девятки была соответствующая: «Смерть-Чижик». И это, конечно, никак не способствовало установлению теплых, дружеских отношений с коллегами. Они видели во мне либо опасного фаворита, либо хладнокровного палача, либо и то, и другое вместе. Именно по этой причине Батырбаев, мой «добрый дядя», и отклонил мое наивное предложение «проставиться». А вовсе не из-за его мнимой боязни «засветить» сотрудников в ресторане. Это был предлог, вежливый и неуклюжий, как филатовский медведь на цирковом льду. Все полевые сотрудники давно засвечены — кто на фотографиях встреч важных людей с передовыми рабочими коллективами, кто в кинохронике о партийных съездах, кто мелькнул в программе «Время» за спиной патрона. Нет, причина была глубже и проще: никто не хотел сидеть за одним столом с «Смертью-Чижиком», чокаться с ним бокалами, есть один плов, слушать его тосты. Это было бы… неестественно. Как если бы мясник пришел на пикник к вегетарианцам.
Я шел по тротуару, стараясь ни на кого не смотреть, но ощущая на себе взгляды прохожих. Шляпа, очки, плащ… Да, я выделялся. Грешил. Но разве я мог быть другим? Этот образ — часть моей легенды, часть той самой «вольности», которую мне даровали. Идти же в неказистом плащике местного пошива, в потрепанной кепке — значило бы ломать себя, притворяться тем, кем я уже не был и не мог быть. И не хотел. Вот ни разу не хотел. Сноб, ага.
А вот интересно, — подумалось вдруг, когда «Волга» уже показалась впереди, сверкая знакомым боком, — есть ли другие такие же «вольные стрелки» в недрах девятки? Прямо сейчас? Были ли они в прошлом? При Никите Сергеевиче Хрущеве, с его непредсказуемыми порывами? И раньше? При Берии? При самом Железном Феликсе? Ведь система, эта огромная, сложная, бездушная машина, наверняка нуждалась в таких, как я — не вписывающихся в строгие штаты, не скованных уставом до последней запятой, способных на то, на что не способны или не имеют права «кадровые». Своего рода хирургический инструмент для особо деликатных операций. Где-то в архивах, под грифом «совершенно секретно», наверное, лежат папки с такими же, как я, призраками.
— Дядя, дай жвачки! — раздался ломающийся голосок.
Передо мной замер шкет лет пятнадцати, в потертых как бы джинсах, в клетчатой рубашке навыпуск. Лицо — смесь наглости и детской неуверенности. Чуть поодаль, у стены, притулились еще трое его спутников, наблюдали с видом заговорщиков, ожидая результата авантюры. В их позах читалась и надежда, и готовность в любой миг обратиться в бегство.
— Жвачки, — повторил зачинщик, повышая голос, словно перед глухим. — Гам-гам! — И, для вящей понятливости, энергично задвигал челюстями, изображая процесс жевания. Видимо, принял меня за иностранца, существо с другой планеты, на которой понятен лишь универсальный язык жвачки и жестов.
— Мы не в Чикаго, моя дорогая, — произнес я размеренно, на чистейшем русском языке, глядя ему прямо в глаза.
Эффект был мгновенным. Наглость сменилась растерянностью, затем — досадой. Шкет скорчил гримасу, показал язык, короткий и розовый, как у щенка, и, не сказав более ни слова, рванул прочь. Его ватага слиняла следом, растворившись в сумеречном переулке с быстротой теней.
Да, уличных банд в Москве, слава Партии, пока нет. Не Чикаго. И днем в центре столицы еще можно ходить без особой опаски, глядя по сторонам, а не озираясь через плечо. Но времена меняются, и ветер будущего несет дымок тревоги. Потому и принято мудрое решение — на время предстоящей Олимпиады всех столичных школьников отправить подальше, в пионерские лагеря. Под бдительное око вожатых, под сень сосновых боров. Не только школьников, разумеется. Но и школьников тоже. Во избежание нежелательных контактов, недоразумений, эксцессов. Чтобы поменьше общались они с заезжими иностранцами, да и иностранцы целее останутся. А то ведь как бывает? Ограбят какого-нибудь сонного британского туриста на Арбате, вырвут сумку с фотоаппаратом «Пентакс», а потом про этот жалкий случай раструбят на весь белый свет по Би-Би-Си, да еще и краски сгустят. Нет уж, лучше уж подальше, в лес, на Волгу, на Клязьму. Пусть купаются, загорают, играют в «Зарницу». На поля, на прополку свеклы. Всем спокойнее, всем полезнее.
Дойдя до «Матушки», я остановился. Осмотрел дверцу. Две пулевые пробоины были заделаны лишь накануне. Не такая это простая штука оказалась, как думалось поначалу. Мастера в спецгараже, люди видавшие виды, предложили заменить дверцу целиком. Вот беда: наша «Матушка» — из особой, малой серии, предназначенной для заграничных продаж. И гальваника у нее особенная, и окраска — не просто «яично-синий», а какой-то сложный, с перламутром, импортный лак. Подобрать под цвет — задача почти титаническая. А то и вовсе невозможная — той самой краски, говорят, на заводе больше нет, импортная, кончилась, как и многое другое кончается в этой жизни.
Но русский человек, к счастью, на выдумку хитер. Проблему решили, и решили с чисто русской смекалкой и простотой. Яша Шифферс, недавно ставший москвичом и возглавивший гараж издательства «Молодая Гвардия» (девочки его переманили, хватит тебе, барон, нежиться в Чернозёмске, пора покорять Москву), предложил крестьянское решение: поставить заплатки. Как на портки. У меня, сказал Яша, поглаживая щетинистый подбородок, есть один жестянщик. Мужик хоть куда. Горячее сердце, холодный ум и… — он сделал многозначительную паузу — … золотые руки. Сварганит так, что сам Генри Форд позавидует.
И вот я стою и смотрю на результат трудов этого виртуоза. Если не знать, что искать, то глазу не за что зацепиться. А если знать… если знать, то, присмотревшись, можно заметить. Но не далее, чем за пять метров. Да и то — если зрение у тебя орлиное, а не замутненное чтением докладов и отчетов в полутемных кабинетах. То есть в общем потоке машин, в этой вечной московской сутолоке, наша «Матушка» выделяться не будет. А это именно то, что мне и требуется.
Открыл машину, уселся. Повернул ключ зажигания. Мотор заурчал ровно. Нет, не заминировали пока. А шкеты, подумал я, могли ведь и с ножами напасть — но не напали. А еще, глядя на верхние этажи, подумалось: кирпич мог свалиться на голову — но не свалился. Однако на всякий случай, решил я, по Бронной улице пешком лучше не ходить. Там всегда многолюдно, сумрачно, да и смотреть надо в оба: не пролито ли где постное масло, подсолнечное, хлопковое, или, не дай бог, рыжиковое — скользко. И уж ни в коем случае не перебегать трамвайные пути перед приближающимся, звенящим и дребезжащим, как разбитое корыто, трамваем. Москва — город коварный для неосторожных.
Тронул с места и поехал неспешно, вальяжно, по широким и залитым солнечным светом московским проспектам. Очень неспешно. В нашем деле есть два способа оторваться от предполагаемой слежки. Первый: гнать как угорелый, на запредельных скоростях, выписывая невероятные виражи. Второй: ехать медленно-медленно, черепашьим шагом, заставляя и возможного преследователя ползти с той же неестественной скоростью, выдавая себя. Ну, или он начнет нервно обгонять, потом ждать впереди, снова обгонять, снова ждать — что опять же выделяет его из общего, размеренно текущего потока машин, как больную овцу из стада.
Оглядываясь в зеркало, я не заметил ничего подозрительного. Никто меня не преследовал, никто не маячила упорно за спиной. Конечно, размышлял я, крутя баранку, в двадцатом веке, веке технического прогресса, есть и куда более изощренные способы контроля — радиомаяки, подслушивающие устройства размером с пуговицу, спутники, наконец. Но все это казалось мне слишком сложным, слишком дорогим и слишком… западным для нашего родного, цирка.
Мысль о слежке сменилась другой. Стрельбу-то в тот вечер открыл старый знакомец, некогда провозглашавший себя лучшим писателем Москвы и всех её окрестностей, Андрий Слива. Человек странной и несчастливой судьбы. Мы виделись с ним в последний раз жарким летом семьдесят восьмого года, при довольно пикантных обстоятельствах. Помню, тогда девочки сдали его милиции прямо в скверике у нашего дома. За непотребное поведение, или, выражаясь научно, эксгибиоционизм. Водилось за ним и кое-что похуже, темные слухи, которые так и не подтвердились до конца, но тень бросили. Потому и получил он свои законные пять лет лишения свободы. И, по всем логическим раскладам, никак не должен был оказаться у подъезда гостиницы «Россия» в тот вечер, да еще с «Макаровым» в руке. Но — оказался. И пока мы, оглушенные нелепостью происходящего, занимались Высоцким, он вопил, надрываясь, хрипя: «Ненавижу, Чижик, ненавижу!» Сначала громко, исступленно, потом — тише, еще тише, еле слышно… Пока не умолк совсем. Навсегда.
Нет, умер он не от моих выстрелов, хотя пули раздробили бедренную и большеберцовую кости — травма страшная, мучительная, способная вызвать травматический, а по-народному болевой шок. Но почему-то не вызвала. Он сохранил и сознание, и волю к действию. Если бы девочки не поспешили, не обезвредили его окончательно, он и лежа в луже собственной крови, мог бы продолжить стрельбу. Такая уж была у него в ту минута неистовая воля.
А еще запомнился запах. Когда я, после того как все стихло, наклонился над бездыханным телом Сливы, то отчетливо почувствовал странный, резкий, «химический» запах, не похожий ни на кровь, ни на порох. И пена. Белесая, мелкопузырчатая пена на посиневших губах. Как у отравленной собаки.
Потом, когда пришлось рассказывать компетентным органам, что и как произошло, версию выработали быстро и удобно: Слива, дескать, выкрикивал мое имя, потому что я его подстрелил. А в Высоцкого стрелял из общих, так сказать, соображений. Из черной зависти. Он же был известен как человек невероятно, патологически завистливый, наш покойный Андрий Слива. С бездарностями такое случается. Зависть гложет их пуще червя, толкает на глупости, а то и на преступления. Сплетни распускают. Доносы пишут. Стреляют, правда, редко. Зачем стрелять, когда можно донести?
Оставались вопросы, неудобные, как этюд с дуалями. Как он, Андрий Слива, оказался на свободе раньше срока? Откуда взял оружие? И главное — почему умер? Не от пуль же моих, в самом деле. Компетентные товарищи, с лицами непроницаемыми, как статистика уголовных преступлений, заверили меня: этим займутся. Уже занимаются. Тон их голосов не оставлял сомнений: заниматься будут долго, тщательно и, вероятно, безрезультатно. Тайна должна остаться тайной, как подобает государственной тайне третьего разряда.
Насчет «почему умер» у меня, однако, созрела своя версия. Не медицинская, нет. Скорее — из области мрачных городских легенд и наблюдений за подпольной жизнью столицы. Я думал долго, вспоминая этот странный, «аптечный» запах и пену на губах. Я думаю, что Андрий был под воздействием какого-то вещества. Сильнодействующего. Одурманивающего. Берсеркерского. Какого именно — кто ж знает? Мир ведьм и ворожей нынче не то что в средневековье — он разросся, обогатился достижениями науки. Грибы, да не простые, а с болота за МКАДом? Травы, собранные на заброшенных пустырях под присмотром старухи с глазами, как мутные бусины? Ягоды волчьи, да не те, что в лесу, а вымоченные в чем-то нехорошем? Или экзотика: сушеные насекомые, толченые улитки, лягушачья икра, настоянная на лунном свете и ненависти? Всё идет в дело у современных колдунов. А сверху — присыпка химии, дитя двадцатого века. Век-то у нас какой? Химический! И я уверен, как в том, что завтра взойдет солнце (если, конечно, небо не затянет олимпийской дымкой), что Андрий то ли сам, в приступе отчаяния или мании величия, принял некое снадобье, то ли ему «предложили» — да так настойчиво, что отказаться было смерти подобно. И убивать-то он шёл не Владимира Семеновича, а меня. Чижика. С самого начала. Просто перепутал в наркотическом экстазе, в чаду безумия. Увидел: слева — Надежда, справа — Ольга, а посредине кто? Посредине — я, Чижик, небрежно опирающийся на капот «Матушки», заветной мечте любого гражданина. У меня есть, а лучший писатель Москвы и окрестностей сидит в коммуналке в потёмках, потому что и за свет заплатить нечем! Вот она, искра, от которой вспыхнул пожар ненависти.
И начал стрелять. А потом умер — опять же, я уверен, не от моих пуль, а от яда. От того зелья, что подстегнуло его сердце, как кнут загнанную лошадь, а потом оборвало его бег. Вызвавшего мгновенный инсульт. Представляю, какое давление было у Андрия в тот миг — под двести пятьдесят, не меньше! Одноразовый берсерк. Живая граната замедленного действия. Убивая других, умираю сам.
Пистолет… Пистолет Макарова, но без серийного номера. Нет, не спилен. Номера не было с самого начала. Так бывает? В нашем огромном, загадочном отечестве — еще как бывает! Иногда для особых случаев выпускают партии, самые малые. Без опознавательных знаков. Для невидимых рук, выполняющих невидимые приказы. А то и вовсе: не перевелись еще умельцы-самородки, что в подпольной мастерской, в гараже, заваленном стружкой и запахом машинного масла, могут собрать «на коленке» пистолет, а ля Прохор Порфирич — грубоватый, но смертоносный. На безрыбье и рак — пистолет.
Второе соображение: попасть в человека с шести шагов — дело не архисложное, но и не совсем уж простое для дилетанта. Без тренировки, без привычки к отдаче и грохоту выстрела, бывало, и в собственную ногу попадает неопытный стрелок. Судя по тому, как Слива держал оружие (хотя и дрожали руки), как целился (хоть и плохо), его готовили. Натаскивали. Но видно, торопились. Или сам ученик оказался нерадивым. Иначе он попал бы все три раза, с таких-то смешных метров! А он попал только однажды — в Высоцкого. Две другие пули, словно слепые, пробили дверцу «Волги» и застряли в кожаном сидении, откуда их потом аккуратно извлекли пинцетом, как занозы. Нет, в картотеках ствол, разумеется, не значился. Призрак стрелял из призрачного оружия.
Будут искать, будут, заверяли компетентные товарищи. Возможно, и развяжут ниточку. Возможно. Но мне, Чижику, об этом, само собой, не сообщат. За ненадобностью. Тайны Кремля, даже самые маленькие и грязные, должны оставаться в стенах Кремля. Или раствориться в архивной пыли. Так уж заведено.
О происшедшем ни одна газета не обмолвилось ни единым словом. В Советском Союзе такого просто не может быть! Ни громких убийств у гостиниц, ни взрывов, ни пожаров, ни цунами. Ничего плохого. А раз не может быть, то его и нет! Солнце светит, флаги олимпийские трепещут на ветру, народ радуется предстоящему празднику спорта. И точка.
Я остановился у киоска «Союзпечати». Очередь из трех человек. Купил свежий номер «Вечерней Москвы». Заметил любопытное: рядом с привычными «Опалами» и «Космосами» лежали, вызывающе яркие, пачки «Мальборо» и «Кэмэл». По рублю за пачку! А прежде, у спекулянтов, трёшку стоили. Порадовался за курильщиков — вот она, заграничная мечта, материализовавшаяся в картонной коробочке. Порадовался и тому, что сам не курю.
Чуть дальше, у импровизированного прилавка, шла бойкая торговля пивом «Синебрюхов». Длиннющие очереди первых дней сменились очередями средними, терпеливыми, минут на тридцать-сорок. Народ брал по-прежнему жадно, насколько хватало сил унести и денег в кошельке. Опять же рубль — но уже за жестяную банку. Напиток заграничный, праздничный. Я и к пиву равнодушен. Однако за москвичей искренне порадовался. Могут теперь, сидя перед телевизором, с банкой «Синебрюхова» и сигаретой «Мальборо», вообразить себя хоть ненадолго где-нибудь в Хельсинки или Стокгольме. Иллюзия заграницы за два рубля на всё про всё — недорого!
И тут ко мне подошел очередной шкет. Лет пятнадцати, глаза бегающие, руки в карманах ветровки. Оглянулся по сторонам и вполголоса, конспиративно, предложил: «Дядя, картонку 'Мальборо» не желаете? Всего полтинник! Заманчиво: купишь пустую пачку от «престижных» сигарет за полтинник, набьешь ее дешевыми «Ту» или «Стюардессой» — и щеголяй перед сверстниками-нищебродами, создавая видимость шика. лепота.
— Нет, — вежливо отказался я. — Не курю.
Он не сдавался:
— Ну, за сорок копеек! Почти даром!
Но и это не соблазнило. Олимпиада еще не началась, а буржуазная зараза показного потребления уже вовсю разлагает нашу замечательную молодежь! Грустно, девушки, грустно.
Я вернулся в машину, развернул купленную газету. Листал страницы: сводки с полей (все в порядке), новости культуры (театр Сатиры ставит новый спектакль), спортивные достижения (готовы к Олимпиаде!). О происшествии у гостиницы «Россия» — ни полслова. Ни намека. Как будто и не было ничего. Только следы на дверце да эхо: «ненавижу, Чижик, ненавижу!»
Посидел так минут пять. В ушах тихонько зазвенело. Недавно я сдавал кровь. Не много, но и не мало — пол-литра. Девочки, Надя и Оля, тоже сдавали — не отставать же. Потом, конечно, налегли на гранатовый сок, на привозные яблоки, на бутерброды с красной икрой, — для скорейшего восполнения потерь. Но легкая слабость, этакая приятная истома, все же осталась. Как после хорошей, но изматывающей бани. Ничего, утешали бывалые доноры, скоро пройдет. Понравится — будете каждый квартал наведываться. Во-первых, талон на усиленное питание — мясо, масло, гематоген. Во-вторых, к отпуску целый день добавится! А станете почетным донором — так и медальку дадут, блестящую, на винте. Почет и уважение.
Я посмотрел на часы. Стрелки неумолимо ползли вперед. Мы договорились встретиться с девочками у главного корпуса больницы Склифософского. Поговорить с докторами, узнать, не нужно ли чего еще для скорейшего выздоровления нашего дорогого режиссера? Лекарства заграничные? Консультации светил? Атмосфера покоя? Все будет найдено, все будет обеспечено. Нет, я знаю — сделают все, что нужно, но так положено — волноваться, спрашивать и предлагать.
«Матушка» послушно замурлыкала. Пора ехать. Москва ждала, огромная, шумная, готовящаяся к празднику, хранящая в своих каменных недрах множество невысказанных тайн и нераскрытых дел.