31 мая 1980 года, суббота
Чижик идёт по следу
В номере было умеренно тихо, умеренно светло, умеренно прохладно. За окном — последний день весны. Отдыхающие окончательно перешли на летнюю форму одежды: всё лёгкое, всё нарядное. Местные — нет. Сочинца легко отличить от приезжего и по хмурому виду, и по неважной одежде. Нет, не нарочно плохой, но обыденной. Рабочей. Для завода, для огорода. Приезжему здесь праздник, а местному человеку что? Будни, вот что. Трудовые будни. И ничто не раздражает рабочего человека так, как вид счастливого бездельника. То, что этот бездельник одиннадцать месяцев вкалывал не меньше его, да ещё где-нибудь в Воркуте — это не считается. Ходят толпами, бока на пляжах греют, в столовых из-за них не протолкнуться, на базаре цены конские, а дети твёрдо говорят, что хотят быть курортниками — разве это может радовать сочинца? Не может это радовать сочинца. Вот и не радует.
Время чая. «Советский Краснодар» — чай хороший. Не скажу, что волшебный, чудес не обещает, в отличие от снадобий таинственного состава, которые мы встречали на филиппинском рынке. Нет. Он просто хороший. Бодрит исправно, настроение поднимает без лишнего шума в голове, и после чашки чая любое, даже самое кропотливое дело — ну, скажем, разбор партий минувшего тура — спорится как-то легче. Так гласит реклама. И кто бы что ни говорил о нашей советской действительности, но реклама у нас — кристально честная штука. Не то что капиталистическая трескотня, цель которой — всучить доверчивому обывателю залежалый хлам по цене золота. У нас такого просто нет, залежалого-то. Взять хотя бы «Советский Краснодар» — расходится со скоростью мысли. Вот только что доставили в гастроном пятьсот упаковок, не успел моргнуть — и нет ничего. Пустота. И молва, эта вечная спутница дефицита, уже приписывает чаю свойства небывалые. Шепчутся, будто сам Леонид Ильич Брежнев пил «Советский Краснодар» исключительно ради долголетия, и вслед за ним, естественно, потянулось всё руководство. Заговор чайный, что ли?
То, что Леонид Ильич, при всем почтении, прожил не так уж и долго, да и сменивший его Юрий Владимирович Андропов образцом богатырского здоровья не блистал — народную веру не поколебало. Отравили! Ясное дело, отравили! И Брежнева, и Андропова! Враги! Кругом враги! Кто же они? Американцы? Китайцы, с их вечными претензиями? Или, прости Господи, евреи? Отомстили за то, что мало выпускают из Союза? Или, напротив, за то, что вообще выпускают? Ведь в Израиле, как известно любому читателю «Правды», хорошо живётся только кучке богачей, а простому человеку, хоть он трижды еврей, по матери, по фамилии, и по внешности, грозят нищета, голод и смерть под палящим солнцем. Такой вот парадокс. Но вера в чудодейственный чай — непоколебима.
Подарить доктору пачку «Советского Краснодара» — это сейчас всё равно что преподнести бутылку «Двина», коньяка отменного, дорогого, и тоже редкостного. Об этом коллеги в Москве рассказывали. Со знанием дела. Мне? Ха! Кто ж станет дарить мне? Я ведь не практикую на родных просторах. Я несу знамя советской медицины в Ливии. Высоко и далеко несу, под знойным ливийским солнцем. В Ливии чай не дарят, там у них другие нравы. Но случается всякое. Отказываться — нельзя это оскорбительно. Восток дело тонкое. Очень тонкое.
«Советский Краснодар» я добываю разными путями. Иногда выдают в столе заказов — в Москве, на улице Грановского, кто знает, тот знает, а кто не знает, тому и не надо. Но чаще — просто покупаю в «Берёзке». Заходишь, если чеки есть, и покупаешь. У меня пока есть. Рубли? Рубль — не деньги, рубль бумажка, как метко зафиксировал Владимир Семёнович, и дал благой совет не экономить. Чеки, конечно, тоже бумажка, и экономить их тоже не стоит. Но не будем о грустном.
Чай я начинаю пить за четверть часа до пуска часов. Ритуал. Неторопливо, вдумчиво, смакуя каждый глоток. На чашку уходит ровно семь минут — проверено. Затем ещё пять минут неспешной прогулки по коридорам, лестницам и опять коридорам, к игровому залу. И ровно без трех минут до начала игры я сажусь за доску. Всё рассчитано. Всё как часы. Особенно здесь, в Сочи, в этом отеле, который стал символом гордости и предубеждения советского ненавязчивого сервиса, где каждый шаг можно рассчитать, как ход на шахматной доске. Предсказуемость — она успокаивает нервы перед битвой.
Но сегодня… Сегодня моя выверенная до секунды схема дала сбой. Трещину. Большую и неприятную.
Надежда, которая обыкновенно чай и заваривает, не обнаружила заветной коробочки с пакетиками «Советского Краснодара» — и да, линию по упаковке чая в заварочные пакетики купили и установили по распоряжению Брежнева, было дело.
— А это что такое? — она протянула мне невзрачный цыбик, обернутый в простую, чуть шершавую бумагу цвета пыли.
Я принял. Легкий, почти невесомый.
— Это? — переспросил я, хотя прекрасно знал ответ. — Это, Лиса, чай. Грузинский. Второй сорт. Рязанская чаеразвесочная фабрика. Пятьдесят граммов нетто. Цена — тридцать копеек. Аромат… — я судорожно втянул носом воздух — аромат сена, слегка подмоченного дождем. Или воблы. Бодрит, конечно. Особенно если заварить покрепче. Но настроение… настроение поднимает своеобразно. Скорее, наводит на философские размышления о бренности бытия.
Надежда вздохнула, словно прочитала мои мысли о бренности, и решительно направилась к холодильнику. Холодильник был импортный, чешский, «Mora», предмет гордости «Жемчужины». Она распахнула дверцу, заглянула внутрь.
— Ещё одна подмена!
— Ещё?
В холодильнике у нас хранилась осетровая икра. Вчера оставалась баночка, трехунциевая, синяя, жестяная. А сегодня — крибле-крабле-бумс! — она превратилась в стеклянную банку икры баклажанной, Астраханского консервного завода, 670 граммов нетто, ценой пятьдесят семь копеек без стоимости посуды. А сколько стоит стеклянная банка?, Пятачок, гривенник? Не знаю, сдавать не приходилось. В Ливии свои обычаи.
— Что ж, — произнес я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, философски, — проиграли в качестве, но выиграли в количестве. В массе. И в калориях, надо полагать. Баклажаны — дело сытное.
Но внутри все сжалось от досады. Острой, едкой. Дело вовсе не в деньгах. Убыток — десять рублей, или около того. Для меня пустяк. Дело в осадочке. Ну, что такое таракан, скажите на милость? Насекомое. Одно из многих. Сам по себе — ничего особенного. Но стоит обнаружить его, этого самого таракана, плавающего в тарелке с борщом — и весь аппетит, всё удовольствие от еды пропадает. Тошно становится. Так и воровство. Противно и гадко. Как пыльный цыбик грузинского второго сорта вместо ароматного «Краснодара».
Исчезла предсказуемость. Растворилась в чувстве всеобщей подмены. Кто? Горничная? Или просто невидимая рука советского быта, где одно всегда незаметно подменяется другим, чуть хуже, чуть дешевле, чуть… противнее?
Часы сбились.
— Нам ли печалится? За неимением гербовой напишем и на простой. Выпью и грузинский, хоть и второй сорт. Второй сорт — не брак!
Бодрости от грузинского чая я не ждал. Лишь бы не уснуть за доской от его унылого, сенного аромата. И чтобы это гадкое чувство — чувство таракана в борще — не мешало сосредоточиться. Хотя… как сосредоточишься, когда знаешь, что где-то здесь, совсем рядом, кто-то смакует твой «Советский Краснодар», причмокивая губами? Или, быть может, меняет его на что-то ещё более эфемерное в этом причудливом мире вечного дефицита и вечных подмен? Мир съежился до размеров гостиничного номера, где даже чай и икра не принадлежат тебе по-настоящему. Противно. Ага. Ощущение всепроникающей фальши, подмены, этой вечной игры в «испорченный телефон», где твой «Советский Краснодар» на полпути к твоему же рту незаметно превращается в рязано-грузинскую труху второго сорта.
Нет. Нельзя уступать обстоятельсвам.
— Пожалуй, я не буду сегодня играть, — сказал я, — я лучше пойду домой. Поеду. Полечу.
— Куда полетишь? — спросила Ольга без тени удивления, будто обсуждали прогноз погоды. Голос был ровный, холодный, как лезвие ножа.
— В Чернозёмск, вестимо, — ответил я, чувствуя, как абсурдность собственных слов придает мне странную смелость. — К тётке. В глушь. Или… или прямо в Берлин, что ли! — выпалил я, размахивая рукой в сторону невидимой Европы. — А оттуда, глядишь, в Дортмунд! Меня туда зовут! Приглашают! Призовые — золотые горы! И знаете что самое главное? — Я сделал паузу для драматического эффекта, подражая старым провинциальным трагикам, которых видел когда-то в юности. — Ни разу в отелях не обворовывали! Представляете? В Германии — ни разу! В Польше — ни-ни! Даже в Соединенных Штатах Америки, этом оплоте загнивающего капитализма, — голос мой зазвенел форсированным надрывом, — не воровали! И только однажды меня обокрали! Один раз! Украли чемодан! Но кто украл⁈ Кто⁈ — Я воздел руки к потолку. — Свои же! Свои, советские люди! Наш брат! Горько мне! Горько! Горько! — Я даже приложил руку к сердцу, изображая непередаваемую скорбь.
— Ты бы ещё рубаху стал на себе рвать, — произнесла Ольга хладнокровно, с убийственной точностью попав в самую суть моего дешёвого представления.
Эффект был мгновенным. Пафос сдулся, как проколотый шарик. Я опустил руки, смущенно поправил воротник той самой рубашки.
— Рубаха денег стоит, — пробормотал я уже обычным, усталым голосом, гладя рукав. — Италия. Натуральный шёлк. Двести рубликов, кажется. Рубаху жалко. — Я вздохнул. Театр кончился. Осталась только усталость и то самое, непреодолимое нежелание. — Но играть… играть мне не хочется. Совершенно. Считайте, что я взбрыкнул. Каприз артиста. Или шахматиста. Всё едино.
— Чижик не может взбрыкнуть — это Надежда. Трава зеленая. Небо голубое. Чижики не брыкаются. Логика неопровержимая.
— Тогда вспорхнул, — сдался я, ощущая себя маленькой, жалкой пташкой, севшей не на свою ветку.
Лиса и Пантера переглянулись. Мгновение. Ни слова. Ни звука. Но в этом молчаливом взгляде, в едва уловимом движении бровей, в легком наклоне головы Ольги прочитывался целый диалог, понятный только им двоим. Они существовали в своем поле, в своей системе координат, где мои эмоции были лишь помехой, которую надлежало устранить с привычной, отработанной эффективностью.
Ольга кивнула, едва заметно. Надежда, словно получив приказ по телеграфу, тут же перешла к действию и подсела к телефону. Связь тут через гостиничный коммутатор. Во избежание лишних звонков и связанных с ними «недоразумений». Например, если отдыхающий вернется в свою Тюмень, а потом окажется, что оплачивать трехсотрублевый счет за межгород некому.
Но Надежда начала не с межгорода. Она сняла трубку, подождала сигнала коммутатора и произнесла с ледяной вежливостью, граничащей с угрозой:
— Алло? Коммутатор? Соедините, пожалуйста, с директором. Гражданином Карбышевым. Срочно. Ревизионная комиссия ЦеКа спрашивает. — Пауза. — Да-да. Именно так. Благодарю. — Она положила трубку аккуратно, без стука.
Всё верно. Ревизионная комиссия ЦеКа. Надежда в неё входит, в комиссию. Только комиссия эта — ЦеКа комсомола,. Контроль за гостиницами, за чаем и икрой в холодильниках постояльцев, ну никак не её забота. Но, с другой стороны… Разве не всё взаимосвязано? Это как посмотреть. Если под нужным углом… И Надежда посмотрела именно так.
— Десять, — тихо, но отчетливо сказала Надежда.
— Пять, — так же тихо ответила Пантера.
Я не понял, о чем они. О рублях? О чем-то своем, девичьем? Но результат был ошеломляющим.
Гражданин Карбышев, директор «Жемчужины», явился в номер ровно через три с половиной минуты. Он вошел, слегка запыхавшись, с лицом, на котором улыбка радостного служения боролась с тенью неподдельного страха. На нем был слегка мятый костюм, галстук съехал набок. Призыв «ЦеКа» придал ему скорость, с какой пожарная команда выезжает на вызов пятой категории.
— Ольга Андреевна! Чем могу служить? — произнес он тоном, в котором старая угодливость смешалась с новой, липкой ноткой паники. Весь его вид кричал: 'Какое счастье быть полезным! Только скажите, чем!
Но Пантера молчала. Она даже не повернула головы, продолжая изучать из окна набережную. Это была моя партия. Мой выход.
Я подошел к столу и с достоинством, на которое только был способен, указал пальцем на злополучные предметы
— Как прикажете это понимать, гражданин директор? — спросил я, вкладывая в голос всю накопившуюся горечь.
Карбышев недоуменно посмотрел на стол, потом на меня, потом снова на стол. Его взгляд скользнул по цыбику грузинского чая, по банке с баклажанной икрой.
— Что именно? Простите великодушно, не совсем понимаю… — Он развел руками в извиняющем жесте.
— Вот это! — Я ткнул пальцем в цыбик. — Чай грузинский, второй сорт, рязанской чаеразвесочной фабрики! И вот это! — Палец переместился к банке. — Икра кабачковая, Астраханского завода! Как они очутились в моем холодильнике? И куда делся мой чай, «Советский Краснодар»? И куда подевалась банка осетровой икры, которую я оставил здесь же, в номере, полагая, что в советской гостинице «Жемчужина» хотя бы холодильник — священное место⁈ — Голос мой крепчал, я входил в образ прусского барона, оскорбленного в лучших чувствах. Ещё немного — и я лопну от спеси и презрения.
Карбышев побледнел. Он инстинктивно бросил взгляд на Ольгу, ища спасения, объяснения, подсказки. То, что он увидел — профиль, обращенный к морю, — его явно не обрадовало. Страх в его глазах сменился паникой. Он сглотнул.
— Что⁈ Чай? Икра? Пропали⁈ — Он изобразил шок, но это было плохо сыграно. — Не могу в это поверить! У нас же… у нас порядок!
— По-вашему, — я выпрямился во весь рост, расправил плечи, стараясь выглядеть максимально внушительно, — по вашему я лгу? Я, Михаил Чижик, Герой Советского Союза, намеренно оклеветал ваше безупречное заведение из-за пачки чая и банки икры⁈ — голос зазвенел металлом. Медью.
— Нет! Разумеется, нет! Ни в коем случае! — залепетал Карбышев, переводя испуганный взгляд с меня на неподвижную Ольгу и обратно. — Но… но вы могли… могли ошибиться? Перепутать? Может, горничная убирала… почистила холодильник? — Он выдвигал версии с отчаянной надеждой.
— Я? Ошибиться? — Я фыркнул с таким презрением, что директор физически отшатнулся. — Я считаю ходы на двадцать вперед, гражданин директор! Ошибка для меня — понятие из области фантастики! А тут… тут целая подмена! Кража!
Слово «кража» прозвучало как выстрел. Карбышев вздрогнул. Он понял, что отговорка не пройдут. Ольга Андреевна молчит, а это — самый страшный знак. Он вытер ладонью внезапно выступивший на лбу пот.
— Мы… мы немедленно! Немедленно во всём разберемся! — заверил он, кивая с неестественной быстротой. — Я лично! Сейчас же! Проведу расследование! Допрошу персонал! Загляну во все углы! — Он говорил так, словно собирался штурмовать вражескую крепость, а не искать украденную баночку икры. — А ущерб… ущерб мы, безусловно, возместим! Никаких сомнений! Только… только прошу, успокойтесь, Михаил Владленович! — он почти взмолился, бросая умоляющий взгляд в сторону Ольги. Его судьба, карьера, висели на волоске, и он знал, что спасение — только в прощении. Чижик, будь он хоть дважды Героем — птичка для директора «Жемчужины» не страшная, но дочь товарища Стельбова…
Я вздохнул. Где-то, возможно, в соседнем номере, кто-то заваривал мой «Советский Краснодар», намазывал на белый хлеб мою чёрную икру. В глазах директора Карбышева я увидел такой животный страх, такую абсолютную, почти комическую беспомощность перед незримой, но всесильной волей Ольги, что гнев начал понемногу сменяться усталой брезгливостью. Играть не хотелось. Но и смотреть на этого жалкого человека, трепещущего перед Пантерой, стало ещё противнее. Здесь не было победителей. Ни я с моим украденным чаем, ни он, дрожащий директор, ни даже молчаливая Ольга. Была только всепоглощающая тоска. Тоска по миру, где не воруют чай. По простой человеческой предсказуемости. По тому, чтобы вещи оставались на своих местах, а люди — на своих, без этих вечных, противных подмен.
Тишина после моих слов повисла не просто густая, а губительная. Карбышев стоял, словно пригвожденный к паласу, его лицо приобрело цвет несвежего творога. Девочки тоже молчали. Только холодильник «Mora» тихо гудел на своей чешский манер, напоминая о предательски пустых недрах. Абсурдность ситуации требовала абсурдного же ответа.
— Боюсь, вы не вполне точно оцениваете ситуацию, Herr Direktor, — продолжил я, и голос мой звучал теперь не просто противно, а как скальпель по стеклу. Я нарочно ввернул немецкое обращение, для загадочности. — Речь здесь идёт отнюдь не о банальной краже, с которой ваша администрация, несомненно, справилась бы… в меру своих скромных возможностей. Речь идет о событии иного порядка. О политической акции. — Я сделал паузу, дав словам осесть в сознании директора.
Карбышев попытался открыть рот, но я продолжил, методично наращивая давление:
— Осетровая икра — наша, каспийская, дар нашей Родины. Чай «Советский Краснодар» — не прихоть избалованного мажора, как вы, возможно, подумали, глядя на мою итальянскую рубашку. Отнюдь нет. Эти продукты я употребляю строго по предписанию профессора Петровой, ведущего специалиста страны в области спортивного питания. Это — моя боевая диета, Herr Direktor! Здесь, в Сочи, на глазах у всего мира, я участвую в международном турнире, защищая спортивную честь нашей великой страны! — Я выпятил грудь, вкладывая в позу всю значимость момента. — И лишить меня в этот ответственный час назначенного питания… Это равносильно тому, чтобы перед велогонкой проколоть колесо советскому гонщику! Саботаж! Целенаправленное действие! А именно сегодня, в эти самые минуты, — я с драматизмом указал на часы, пятнадцать минут пятого, — должна играться моя ключевая партия с исландским мастером, Йоном Арнасоном! Исландия, как вам, надеюсь, известно из программы «Время», является членом агрессивного военного блока НАТО! И любое мое ослабление, любой личный неуспех наши геополитические противники немедленно используют во вред престижу Советского Союза! Вы понимаете масштаб, вы понимаете ответственность, лежащую на вашем учреждении? Это — первое.
Директор Карбышев начал покрываться испариной, хотя термометр в номере показывал комфортные двадцать два градуса.
— Товарищ гроссмейстер… Михаил Владленович! Я прямо сейчас… сию секунду… — он замахал руками, словно пытаясь отогнать обвинения.
Но я не дал ему договорить. Лязгая металлом, я продолжил:
— Кроме того, следует учесть, что я не просто играю в шахматы. Я представляю и продвигаю продукцию советских предприятий на международной арене. Своего рода живая реклама, да. Весь шахматный мир знает: перед решающей партией чемпион мира, гроссмейстер Михаил Чижик выпивает чашку «Советского Краснодара»! Выпивает — и побеждает! Именно поэтому спрос на него за границей столь велик! Он приносит нашей стране необходимую валюту! Миллионы и миллионы! То же самое касается осетровой икры — это же визитная карточка нашей гастрономии! Поэтому, Herr Direktor, — я снизил голос до конспиративного шепота, но каждое слово било точно в цель, — нельзя исключать и такую версию. Диверсия экономическая. Вам, как руководителю, должно быть понятно: борьба империалистов против СССР давно перетекла из области чисто военной в область экономическую и идеологическую. Я вам, как кандидат в члены Центрального Комитета, — тут я позволил себе легкую паузу, опуская из гордости уточнение про комсомол, но интонацией давая понять всю весомость этого статуса, — я вам это со всей ответственностью заявляю.
Слово «Центральный Комитет» подействовало на директора, как удар кувалды в грудь. Он побледнел ещё больше, крупные капли пота выступили на лбу и висках, несмотря на прохладу. Он вытащил платок, но руки его дрожали так, что он не мог им воспользоваться. Его взгляд вновь метнулся к Ольге, ища защиты, но наткнулся на полную безучастность. Тогда он посмотрел на Надежду, но Лиса лишь пожала плечами: «Ну я же думала, что десять».
— Ольга, дорогая, — обратился я к Пантере — думаю, стоит позвонить Андрею Николаевичу. Скажи, что Чижик свою… оплошность признал. Что он согласен переехать на Белую Дачу. В «Жемчужине» его, увы, обокрали. Крайне некстати. Андрея Николаевича это огорчит.
— Сейчас позвонить? — уточнила Ольга, уже протягивая руку к телефону.
— Закончим разговор с гражданином директором, тогда решим.
«Белая дача» и имя Андрея Николаевича подействовало на Карбышева сильнее любого упоминания ЦеКа или НАТО. Он помертвел по-настоящему. Белая Дача — это на голову выше санатория «Сочи». На две головы. Выше некуда. На этой даче отдыхал сам Сталин, а теперь… Жалоба самому Андрею Николаевичу означала не просто выговор. Это означало комиссию из Москвы. Людей, которые не знали его лично, не пили с ним коньяк в местном ресторане, не получали презентов. Людей, нацеленных на результат. Они начнут рыть. И в пыльных архивах «Жемчужины», в отчетах, они найдут такое… А что не найдут, подскажут завистники и недоброжелатели. Судьба директора Елисеевского гастронома, мрачный пример для всех директоров определенного сектора советской экономики, предстала перед ним во всех жутких подробностях. Его колени чуть подогнулись.
Я видел его панику И в этот момент, когда паника достигла апогея, я смягчил тон. Не из жалости. Просто из понимания, что от перемены мест сумма не изменится. Ну, будет директором не Карбышев, а Погосян или Квитко, поезд с рельс не сойдёт, а сойдёт — то катастрофа.
— Однако, — сказал я, словно делая великодушное отступление, — есть ещё одна, менее зловещая версия. — Я указал на банку с баклажанной икрой, стоявшей на столе как вещественное доказательство подмены. — Вот это. Зачем? Зачем воришке заменять чай краснодарский — чаем грузинским второго сорта? А икру осетровую — икрой… кабачковой? Не логичнее было бы просто украсть? Зачем оставлять это?
— Зачем? — выдохнул Карбышев с робкой, безумной надеждой, ухватившись за соломинку.
— Зачем? — эхом повторила Надежда, но уже с неподдельным любопытством. Даже Пантера слегка повернула голову.
— Зачем? — Я усмехнулся коротко и сухо. — Ищите, Herr Direktor, среди имеющих доступ к номеру не просто вора. Ищите среди них молодых душой и сердцем. Ищите тех, кто… скажем так, испытывает романтический порыв социальной справедливости. Кто хочет указать мне, Михаилу Чижику, что я, дескать, оторвался от советского народа и, говоря попросту, зажрался. Вот, мол, пей, чемпион, чаёк второго сорта, как все, и закусывай кабачковой икрой, как все. Чтоб не зазнавался! — Я опять показал на стеклянную банку. — Ну, и руки шаловливые, конечно, не без этого. Сентиментальный вор с классовым чутьем. Ищите такого. Найдите. И проведите… воспитательную работу. Если человек искренне раскается, осознает всю нелепость и вредность своего поступка… — Я сделал многозначительную паузу.
— То?.. — прошептал Карбышев, и надежда в его голосе окрепла, засверкала, как первый луч солнца после грозы.
— То решать, конечно, вам. Выговор по месту работы. Лишение квартальной премии. Перенос отпуска на зимнее время… Что-то в этом роде. Сугубо воспитательные меры. С возмещением материального ущерба, разумеется. — Я посмотрел ему прямо в глаза. — И запомните, Herr Direktor: доверяй, но проверяй. Как говаривал один очень большой человек. Бдительность — наше все.
Карбышев стоял несколько секунд, переваривая свалившееся на него спасение. Потом его лицо расплылось в гримасе, напоминавшей одновременно плач и смех облегчения. Он шагнул ко мне и схватил мою руку своими влажными, холодными ладонями, начал трясти её с неистовой благодарностью.
— Михаил Владленович! Товарищ гроссмейстер! Я… Мы… Обещаю! Клянусь!.. — Он задыхался, не в силах вымолвить связную фразу.
— Чижик, время! — резко напомнила Надежда, глядя на часы. — Партия давно началась! Арнасон сидит, ждет! С полчаса уже!
— Ничего, — махнул я рукой с видом человека, вышедшего за пределы суеты. — Форс-мажор. Обстоятельства непреодолимой силы. Признаны международным правом.
Я налил в стакан минеральной воды. Чай грузинский, да ещё второй сорт — нет, не то. А «Боржом» — это то.
Я выпил полстакана медленными, размеренными глотками, выходя из образа прусского аристократа.
Вместе с девочками я спустился в игровой зал. Партер полон, царила напряженная тишина, нарушаемая лишь редким стуком шахматных часов.
Мое место, ясно, пустовало. Соперник, исландец Арнасон, сидел, скучал, его лицо выражало скорее недоумение, чем гнев. Главный судья, пожилой мастер с вечно усталыми глазами, при моем появлении взглянул на часы и тяжело вздохнул.
Мои часы были пущены давно. Опоздание на час влечет за собой техническое поражение. Но я опоздал ровно на пятьдесят семь минут. Три минуты запаса.
Я подошел к столу. Сначала — к исландцу, вежливо поклонился:
— Прошу прощения за задержку, сэр. Форс-мажор. Обстоятельства. Вы понимаете.
Арнасон что-то промычал, кивнул, не глядя. Он явно был сбит с толку.
Затем я подошел к главному судье:
— Товарищ судья, форс-мажор. Приношу свои извинения.
Судья лишь махнул рукой, устало показывая на доску, садитесь уже, играйте.
Я повернулся к зрителям, сидевшим в полутьме. Сделал небольшой, но отчетливый поклон. Не знаю, что они видели: героя, преодолевшего козни врагов, или капризную звезду, опоздавшую на собственный спектакль. Аплодисментов не последовало. Лишь сдержанный шорох.
Я сел. Белые фигуры стояли, выстроившись в начальной позиции, как новобранцы на параде. Черные — ждали. Часы мои неумолимо отсчитывали последние секунды трехминутной отсрочки. Я взял королевскую пешку. Чувствовал на себе взгляды: судьи, Арнасона, Ольги и Надежды, возможно, даже запаниковавшего директора Карбышева, выглядывающего из-за двери. В горле все ещё стоял привкус «Боржоми».
Я передвинул пешку с е2 на е4. Самый стандартный, самый предсказуемый первый ход. Ход, за которым не стояло ни мысли, ни вдохновения, лишь автоматическое движение руки и легкая печаль о настоящем, не подмененном «Советском Краснодаре».
Игра началась.