24 мая 1980 года, суббота
Опытный и матёрый
Сочи — город большой. Даже огромный. Нет, сам по себе, как скопление домов, улиц и человеческих гнёзд, он, быть может, не так чтобы колоссален, но по велению краснодарского административно-территориального управления он легко поспорит и с Лондоном, и с Парижем. Площадью. Так, во всяком случае, утверждает брошюрка для гостей города-курорта, что лежит у меня на столике, рядом с недопитым стаканом боржома. На обложке — пастораль: белые домики, карабкающиеся по склонам, синева гор, увенчанных шапками не то облаков, не то снега, и лазурное море, лениво лижущее галечный берег. Надпись же гласит: «Добро пожаловать, гости дорогие!» Радушие казенное, но оттого и понятное, родное.
В брошюрке же и план Сочи. Замысловато начертанный, пестрящий названиями санаториев, пансионатов, курортных поселков, будто рассыпанных пьяной рукой вдоль побережья. Как рисунок-головоломка «попробуй, отыщи тигра в кустах». Но местоположение нашего пристанища на нём не отыскать. Как не сыскать иголку в куче металлолома. Тщетно водил я пальцем по тонким линиям, выискивая знакомые ориентиры — ничего. И на большом, подробном плане, что за сорок копеек я приобрел в киоске «Союзпечати» аэровокзала — тоже нет. Будто растворился наш санаторий в субтропическом воздухе, как мираж. Зато есть музей Николая Островского. Выделен жирным шрифтом. Выдастся время, непременно схожу. Сходим. Всей честной компанией. Хотя кто из нашей честной компании захочет идти в музей — большой вопрос. Ми и Фа предпочтут море, бабушки — процедуры, Лиса и Пантера — тишину. Но намерение благое, и это уже что-то.
Прибыли мы сюда вчера, заполдень. Самолётом. Лиса и Пантера, Ми и Фа, опять же бабушки, конечно. Ну, и я, куда ж без меня.
Встречали нас… как бы это сказать… согласно табели о рангах. Ласково, но с оттенком казенной подобострастности, которая здесь, на юге, особенно прижилась. Встретили и повезли. Колонной. Четыре автомобиля. Впереди — «Волга» ГАИ, синяя, с мигалкой, пока безмолвной, но готовой завыть в любой миг. Затем — ещё одна «Волга», где восседали я и обе бабушки, ахая и восхищаясь видами. Следом — третья «Волга», с Лисой, Пантерой и мелкими, то бишь Ми и Фа, прилипшими носами к стеклам. Замыкала шествие «Волга» санитарная. Белая, с красным крестом. Внутри — врач с озабоченным лицом, носилочное место вместе с самими носилками, и санитар в белом халате, но почему-то с автоматом Калашникова на коленях. На всякий пожарный случай. Мало ли что. Так нынче встречают в Сочи гостей. Не просто дорогих, а очень-очень дорогих. По особому распоряжению, спущенному сверху. Велено — встречать, вот и встречают, со всем тщанием и предосторожностями. Санитары с автоматами — это, знаете ли, такой специфический курортный колорит.
Андрей Николаевич, человек проницательный и заботливый (о других, разумеется), решил, что нам всем требуется отдых. Основательный. Работа работой, изрек он, а отдых должен следовать по расписанию, как поезд Москва — Чернозёмск. Место выбрали соответствующее — санаторий «Сочи». Название простое, без затей, как вывеска сельмага. Жить будем здесь, вдали от городского гомона, суеты курортной толчеи и любопытных глаз, окруженные — как гласит все та же брошюрка — «вниманием и заботой». Добавлю от себя: вниманием искренним, как улыбка стоматолога перед началом сверления, и заботой неустанной, как комариное жужжание над ухом ночью.
Санаторий, признаться, оказался на редкость тихим местом. Теперь понятно, почему его не найти на карте. Для постороннего человека отыскать эту обитель — задача почти невыполнимая. До ближайшего населенного пункта, поселка с экзотическим, будто из романа Стивенсона или Джека Лондона, названием Лоо, — семь вёрст. И все это пространство — густой, почти непроходимый лес. Горный лес, с запахом хвои, прелой листвы и чего-то ещё, влажного и древнего. Нет, по прямой, конечно, рукой подать. Но прямая здесь — понятие условное. Дорога вьется змеей, петляет, взбирается на увалы и ныряет в ложбины, извиваясь прихотливо, как путь шахматного коня. Смотришь в окно — казалось, только что проезжали этот поворот, а вот он снова возникает, но уже с другой стороны. Голова кружится.
Роскоши, о которой так любят трубить западные газеты и перешептываться отечественные знатоки, описывая жизнь наших вождей, здесь не наблюдается. Скромно живут руководители, в трудах праведных. Разместились мы в отдельном домике. Уютном, деревянном, пахнущим сосновой живицей и сандалом. Веранда увита каким-то цветущим плющом. Но сравнивать домик с ливийской виллой не стоит. Иное измерение. Впрочем, зачем сравнивать? Не в стенах суть, не в метрах и не в бассейнах. Зато телефонов — целых три штуки. Выстроились в ряд на полированном столе в кабинете, будто волшебные слуги из сказки — что, новый хозяин, надо? Один — обычный сочинский. Жёлтый. Другой — прямой московский, для важных разговоров без помех. Зелёный. Третий… третий — кремлёвский. Красный. Такой особенный аппарат, с лаконичным номером и, должно быть, особым тембром звонка. Ну, понятное дело — место предназначено для людей серьёзных, занятых непрерывными государственными заботами даже в моменты поправки здоровья и набора сил. Им без связи — как без воздуха. Как без пульса. Ну, у нас тоже найдётся кому звонить и куда звонить.
Первым делом, едва расположившись, бабушка Ка, особа бдительная и обладающая солидным медицинским стажем, отправилась с инспекцией на детскую площадку. Цель — удостовериться, нет ли среди присутствующих отпрысков знатных семейств лиц с подозрительным кашлем, насморком или, не дай бог, ветрянкой. Вердикт был вынесен быстро и категорично: «Чисто! Инфекций нет!». Только после этого Ми и Фа получили долгожданную свободу и помчались заводить новых друзей. Под присмотром. Они у нас общительные до невозможности, Ми и Фа. Любят быть в центре, верховодить, устанавливать свои, зачастую весьма странные, правила игры. И что удивительно — друзей у них повсюду заводится видимо-невидимо. Будто флюиды особые излучают. Дети чуют властную породу. И многие любят подчиняться. Это же так удобно — подчиняться.
Но все это было вчера, в день заезда, суетливый и утомительный. Сегодня же началась та самая, размеренная и предсказуемая, жизнь курортника. Утро открылось визитом курортологов. Явились врач Смирнова — женщина средних лет, с умными, чуть усталыми глазами и безупречно белым халатом. И две медсестры с ней: Анюта, румяная, пышущая здоровьем, и Верочка, хрупкая, тихая, большеглазая. Обследовали нас очень мило, с той профессиональной ласковостью, за которой скрывается привычка и лёгкая скука. Измерили давление, послушали стук наших молодых и не очень сердец, постучали молоточками по коленкам, заставили глубоко дышать и не дышать вовсе. Взяли всякое разное на анализы — кровь, прочее. Назначили режим: подъём в семь, отбой в десять. Мелким в девять. Диеты: стол номер пять для бабушки Ка, номер восемь для бабушки Ни, а остальным — пятнадцатый, как завещал великий Певзнер. И, конечно, процедуры. Море их. Ванны хвойные и жемчужные, душ Шарко и циркулярный, ингаляции, грязи, массаж. Целый ритуал. И непременное предупреждение, произнесенное с серьезностью пророчества: «Помните о вреде длительного пребывания на открытом солнце! Особенно с одиннадцати до четырёх!»
Бабушкам все это безумно понравилось. И вежливое, почтительное обращение врача Смирновой, и список назначенных процедур, длинный, как сказка про белого бычка, и сам факт заботы о их драгоценном здоровье. Они обожают лечиться, наши бабушки. Для них санаторий — не отдых, а священнодействие, возможность с новой силой ухватиться за бразды правления домашним хозяйством по возвращении. Каждая процедура — кирпичик в фундамент их неувядаемого долголетия и бодрости духа.
Утром же Лиса и Пантера взяли мелких и отправились гулять по пляжу. Пляж здесь особенный. Для чужих — категорически закрытый. Огорожен, охраняется. Да и неоткуда, в сущности, взяться этим самым чужим. Санаторий «Сочи» — место на отшибе, глубоко запрятанное. Приезжие обычные о его существовании и не ведают. А местные… местные знают. Знают очень даже хорошо. И потому — не суются. Никогда. Здесь с нарушителями спокойствия, границ или режима не церемонятся. Реагируют быстро, решительно и — по всей строгости закона. Так мне сегодня утром, в порядке ознакомления с правилами внутреннего распорядка, обстоятельно разъяснил начальник охраны. Мужественный мужчина с непроницаемым лицом и цепким взглядом. Ознакомился, да. Принял к сведению. Ощущение, будто отдыхаешь не на берегу ласкового моря, а на острове, окруженном невидимыми, но очень острыми скалами. И солнце, такое ярко, кажется чуть холоднее от этого знания. Здесь вообще не сказать, чтобы жарко.
Вчера вечером я просто сидел на веранде. В кресле-качалке. Сидел, но не качался. Потом, когда сил наберу. Воздух густой, сладкий от цветов, названия которых не знаю. Где-то недалеко, за лесом, шумит море. Слышен смех Ми и Фа с площадки — нашли-таки себе компанию. В домике бабушки мирно беседуют о достоинствах нарзана перед ессентуками. Лиса и Пантера читают. Тишина. Казалось бы, идиллия. Но эта тишина — особого свойства. Она не расслабляет, а скорее настораживает. Она — как пауза между актами в хорошо отрежиссированном спектакле. Спектакле под названием «Отдых по расписанию». Опытный зритель чувствует: за кулисами кипит своя, невидимая жизнь. И санитары с автоматами — лишь самые очевидные знаки в этой постановке. Если в первом акте у санитара автомат, то в третьем…
А погодим. Придёт время третьего акта, тогда и увидим.
Ночь прошла соответственно ожиданиям.
Ближе к полудню собрались в город. Автобусы, разумеется, не ходят. Сюда, в это заповедное место, общественный транспорт не допускают. Да и зачем? За нами закрепили «Чайку». Вместе с водителем, Петровичем. Петрович — мужчина лет сорока, рыжий, коренастый украинец с заспанными, но необычайно зоркими глазами и руками, которые, кажется, срослись с баранкой. Мы было скромно запротестовали: зачем нам «Чайка»? Слишком заметно! Нам бы и «Волги» хватило, или даже «Жигулей», да без водителя — сами управимся! Но получили в ответ разъяснение, мягкое, но авторитетное: Сочи, видите ли, это некоторым образом Кавказ. Здесь свои обычаи, свои представления о рангах и почестях. Отказываться от положенного «Чайки» — значит, нанести урон не только себе, но и самой системе распределения благ и уважения. Это как отказаться от ордена — неприлично, да и обидно тем, кто его дарит. Здесь все просто: если человек едет на «Чайке» — значит, он очень, очень достойный человек. Ему — почёт, уважение и зелёная улица на всех перекрестках жизни. Конечно, у нас все равны, это аксиома. Но те, кто на «Чайке»… они как бы равнее других. Народная мудрость, проверенная годами и километрами кавказских серпантинов. Что ж, против народной мудрости, да ещё подкрепленной инструкцией, не попрёшь. Зачем?
И вот мы уселись в салон «Чайки». Кожа мягкая, чуть пахнет дорогим табаком. Петрович плавно тронул. Едем неспешно. Торопиться? Куда? Да и дорога не позволяет — горная, извилистая, то взмывающая вверх, откуда открывается вдруг безбрежная синева моря, то ныряющая в тенистые ущелья, где пахнет сыростью и цветущим гранатом. Впереди нас, как и вчера, едет милицейская «Волга». Без мигалки, но само её присутствие — уже маяк, расчищающий путь. Андрей Николаевич приказал — всё должно быть по высшему разряду. Ну, не по самому-самому высшему, который полагается лишь единицам, но уж точно — впечатляюще. Петрович, между прочим, обронил:
— Вот генерал, немецкий, из нашей Германии, непростой генерал, недавно здесь отдыхал. Так ему тоже «Чайку» полагалась. И сопровождение. Как положено.
В его голосе звучало тихое удовлетворение от сопричастности к этому строгому ранжиру, к этому вечному круговороту почестей и автомобилей.
К «Жемчужине» — гостинице, что сверкала белизной на самом берегу, как оправленная в бетон вафля, — мы прикатили в назначенное время. За полтора часа до начала мероприятия. Я взял этот запас сознательно, памятуя берлинские злоключения с вечно опаздывающими машинами и чекпойнтом «Чарли». Здесь, слава Всевышнему, чекпойнта не было, но привычка — вторая натура, особенно у человека, вынужденного постоянно сверять часы с расписанием жизни.
Нас встретили. Встретили дружно, тепло, с той подчеркнутой, чуть суетливой радушностью, которая бывает у людей, знающих, кого они встречают, и слегка побаивающихся ответственности. Встретили организаторы фестиваля — люди с озабоченными, но сияющими лицами. Встретил комсомол — пара стройных юношей и девушек в белых рубашках, с искренними, чуть восторженными улыбками. Встретил горисполком — солидные мужчины в добротных костюмах, с крепкими рукопожатиями. Да что там горисполком! Нас встретил, почтительно расчищая путь в вестибюле, сияющем мрамором и хрусталем люстр, сам товарищ Карбышев! Директор «Жемчужины»! Человек-легенда местного масштаба, обладатель множества почетных грамот и, как поговаривают, личного расположения высоких чинов из Москвы. И не просто встретил, а почтительно проводил — или, вернее, сопроводил — к лифту, затем сам поднялся с нами на двенадцатый этаж и лично распахнул дверь моего номера. Суперлюкс! Слово какое-то заграничное, вычурное, но в устах Карбышева оно звучало естественно и гордо.
Номер… Номер оказался замечательным. Просторным, светлым, с огромными окнами, залитыми морским солнцем. Лучший в гостинице, сообщил с достоинством Карбышев, мягко ступая по толстому ковру. Да и во всем Сочи, пожалуй, не сыщете лучше! И я ему поверил. Не потому, что он льстил мне — чемпионство мое, конечно, почётно, но «Жемчужину» чемпионами не удивишь, они здесь не редкость. Нет, я поверил потому, что понимал: номер этот дали не столько мне, сколько Ольге. Ольге Андреевне. Карбышев обращался к ней исключительно по имени-отчеству, с почтительным наклоном головы. И в этом обращении сквозило не столько уважение к её персоне, сколько здоровый административный страх. Ольга Андреевна запросто могла наслать на «Жемчужину» проверку. Да не простую, а такую — с пристрастием, с комиссией из недремлющих столичных глаз, после которой директору оставалось бы только сухари сушить. И лучше начать сушить их перед проверкой, а то можно и не успеть. Такой вот незримый каркас власти, на котором держится весь этот блеск суперлюксов и вежливых улыбок.
Но девочкам — Лисе и Пантере — всё понравилось. Они мило поблагодарили Карбышева за проявленную заботу, сказали что-то любезное про уют и вид. Директор, сияя, удалился, и вот мы остались одни. Тишина. Только едва слышный гул города где-то внизу, и шум прибоя, доносящийся с пляжа. Вид из окна и впрямь прекрасен: бескрайнее море, сливающееся на горизонте с небом, белые паруса яхт, как чайки на воде, и зеленая кайма набережной. На столе — огромный букет цветов, пахнущих чуть пряно, чуть горьковато. Гвоздики, красные и белые. Три к одному, по Менделю. В холодильнике — «боржоми» в достатке, сверкающие зеленые бутылки. И, о чудо! — даже виски. И даже не советский «Столичный», а настоящий, ирландский, правда, купажированный. Карбышев, между прочим, с гордостью упомянул, что «Жемчужина» заслуженно из года в год завоевывает переходящее знамя «За высокие показатели в социалистическом соревновании предприятий курортно-гостиничного хозяйства». Видимо, виски и цветы входили в понятие этих самых высоких показателей. Или были их следствием.
Виски я вынул из холодильника, и поставил на стол. Для возможных гостей. Пусть греется.
Только мы собрались осмотреть ванную комнату (горячая вода! холодная тоже! — это ли не верх блаженства?), как раздался стук в дверь. Тук-тук-тук. Вежливо, но настойчиво. Как стучит судьба, знающая, что ей откроют.
— Войдите, — сказала Надежда, но прежде посмотрела на меня. Взгляд её был спокоен, но вопрошающ. Я кивнул. Мол, все в порядке, мой пистолет быстр, и не только кивнул, а и мысленно рука потянулась к кобуре, где лежал плоский стальной друг, верный спутник в любой поездке. Нет, я был абсолютно уверен в полной нашей безопасности здесь, в этом оплоте советского гостеприимства. Но привычка, въевшаяся глубже, чем знание таблицы умножения, твердила: лучше тренировка без стрельбы, чем стрельба без тренировки. Бдительность — мать спокойствия, как говаривал один мой знакомый из «девятки».
Вошел официант, лет сорока, в безупречно белой куртке, с подносом в руках. За ним — горничная, скромная, опустившая глаза. С букетом цветов сей раз белые розы, нежные и дорогие), а на подносе бутылка шампанского, торжественно укутанная в белоснежную салфетку и помещенная в серебристое ведерко со льдом, и… две коробки конфет. Одна — «Птичье молоко», шоколадно-белоснежное чудо. Другая — «Чернослив в шоколаде», скромная, но надежная классика.
— От ваших поклонников, — почтительно произнес официант, но смотрел при этом не на меня, чемпиона, а на Ольгу. На Ольгу Андреевну. Горничная поставила розы в вазу. Дело сделано. Официант поклонился, легкий, почти незаметный кивок головы, и так же быстро и бесшумно удалился. Горничная последовала за ним, успев, однако, ловко принять и спрятать три рубля, которые я машинально протянул ей вслед. Профессионалы.
И вот мы снова одни. На столе — конфеты, шампанское, цветы. Благоухание роз смешивается с терпким ароматом гвоздик. Солнце золотит этикетку шампанского. Всё дышит роскошью, вниманием, праздником. Мы люди обыкновенные. И нам, конечно же, хочется. Хочется открыть коробку с «Птичьим молоком», хочется хрустнуть изысканной сладостью. Хочется откупорить шампанское, услышать его веселый, жизнеутверждающий хлопок, наполнить бокалы игристыми пузырьками. Хочется любоваться цветами. Да много чего хочется.
Но… опасаемся. Мысли ползут в голову, как муравьи на сахар. Вдруг конфеты отравлены? Ведь могли подослать… Кто? Да кто угодно! Враги не дремлют. Шампанское? В игристую влагу легко добавить чего-нибудь нехорошего, безвкусного и смертельного. Цветы? Понюхал нежный лепесток розы — и к утру скончался в страшных муках. Как в тех самых дешевых шпионских романах, что тайком читают в курилках и на задних партах. Чушь? Конечно, чушь! Патологическая мнительность уставшего от напряжения человека. Но… но именно в таких романах всегда есть доля правды, преувеличенной, искаженной, но правды. И эта доля, как червяк, точит уверенность. Веселье гаснет. Роскошь номера вдруг кажется подозрительной. Безопасность — иллюзией. Мы сидим среди подарков, как на островке, окруженном невидимыми, но вполне реальными опасностями. И шампанское в ведерке перестает искриться. Оно просто охлаждается. Ждёт. А букет роз цветёт и пахнет. Как в театре абсурда. Или в жизни, которая порой так на этот театр похожа. Особенно здесь, на этом теплом, благоуханном, но таком непростом юге.
Пока я пребывал в сладковато-тревожном плену размышлений о коварстве мира, Ольга проявила ту практическую сметку и решительность, что всегда меня и восхищала, и слегка пугала. Она деловито осмотрела обе коробки, повертела их в руках, словно оценивая вес и качество печати, потом, к моему легкому ужасу, принюхалась к швам целлофана. Судя по отсутствию гримасы отвращения или подозрительного мимического движения, запах был в норме — запах сахара, ванили и типографской краски. И затем, без тени сомнения, решительным жестом сорвала целлофановую упаковку с «Птичьего молока» и открыла коробку. Конфеты лежали в строгом порядке, безмятежные и аппетитные.
А Надежда тем временем, словно соревнуясь в бесстрашии, взяла в руки бутылку «Абрау Дюрсо». Не тусклый советский ширпотреб, а настоящее, с характером. И с настоящей пробкой — не пластмассовой заглушкой, а корковой, утопленной глубоко в горлышко. Она с сомнением посмотрела на меня — открывать шампанское традиционно положено мужчинам. Но эмансипация, но сто тысяч подруг на тракторах, но героини авиации требовали: давай! И она ловко, сильными пальцами, провернула пробку. Звук был приятный, жизнеутверждающий, как хлопок паруса на ветру. И вот уже три бокала, тяжелые, хрустальные, наполнились игристой, золотистой влагой, пузырьки которой спешили вверх, словно радуясь освобождению.
— За победу! — провозгласила Ольга, поднимая свой бокал. Глаза её сверкнули тем самым огоньком, который я знал и любил — смесь азарта, вызова и легкой бравады. Она всегда была первой. Всегда.
— За нашу победу! — подхватила Надежда, с ударением на «нашей». её тост прозвучал чуть мягче, но с не меньшей твердостью. В нём была вера. В нас. В него. В этот вечер.
Ничего не оставалось, как поддержать их. Нельзя же вечно жить премудрым пискарем, как у Салтыкова-Щедрина, дрожать за свою шкуру, прятаться в нору и бояться собственной тени. Тем более, что разум, наконец, взял верх над навязчивыми шпионскими фантазиями. Я знал наверняка. Персонал «Жемчужины» не просто предупредили — его просеяли сквозь мелкое сито, проверили под микроскопом, и внедрили надежных людей. Вот тот самый официант, что принес шампанское и конфеты, смотревший на Ольгу с немым вопросом в глазах. Он — наш. Сотрудник Девятого управления. Я его знаю в лицо, он меня. Но вида не подаём. Здесь, в этой глянцевой роскоши, мы — просто отдыхающие гости, а он — вежливый официант. Таковы правила этой странной, вечной игры. Играть в нее надо умеючи.
— Чижик, тебе же сегодня за доску! — вдруг воскликнула Ольга, уже после того, как я отхлебнул из бокала. Ага, вот как. Сначала налили, потом дождались, пока я сделаю глоток, а уж затем озаботились моей предстоящей игрой. Женская логика. Неисповедимая и непререкаемая. В её тоне сквозила не столько тревога, сколько легкая ирония. Мол, не увлекайся.
— Наденька, а приготовь-ка нам чайку! — сказал я, отставляя бокал и нарочито подражая голосу и манерам великого Штрауха. Слегка картавя, задушевно и с той театральной величавостью, которую он умел вкладывать даже в бытовые фразы. Получилось, думаю, узнаваемо. Девочки улыбнулись.
До открытия турнира времени достаточно. В бокале шампанского спирта — чуть. Капля. Практически гомеопатическая доза. И потом — это же Чигоринский мемориал! Сам Михаил Иванович Чигорин, говорят, себе позволял перед игрой. Не чарку водки, конечно, но рюмочку коньяку или стаканчик вина — запросто. Может, именно поэтому он и не стал чемпионом мира? А может, и не поэтому вовсе. Жизнь — штука сложнее шахматной партии, и причины неудач в ней редко лежат на поверхности, как ферзь на открытой вертикали.
Девочки приехали не с пустыми руками, не полагаясь на анонимных поклонников. Как заправские снабженцы, они выгрузили из объемистой сумки кое-что существенное. Прежде всего — стальную кружку-термос «Стэнли», неубиваемую, привезённую из Лас-Вегаса когда? Давненько. Потом — маленькую, но увесистую баночку осетровой икры, черной, зернистой. Рядом — булочку. Не абы какую, а свежую, румяную, испеченную утром в маленькой, но гордой пекарне санатория «Сочи». Два яйца, сваренные вкрутую, — белые, гладкие, надежные, как два стражника, Шалтай и Болтай. И пачечку зеленого чая. Не россыпью, не в жестяной банке, а в заварочных пакетиках. Знаменитый «Советский Краснодар», цена — восемьдесят шесть копеек за двадцать пять пакетиков, пятьдесят граммов нетто. И то, говорят, не укупишь. Он от всех болезней помогает, всё ЦеКа на нём держится. Вот этакий легендарный чай Надежда и приготовила. Но только мне. Тебе играть, тебе и пить, заявила она. Девочки же с легкомысленной беззаботностью продолжили потягивать «Абрау Дюрсо», словно предстоящее открытие турнира было делом десятым. Для них — да.
Пью. Как и положено в таких случаях — мелкими, осторожными глотками. Чай горячий, в меру крепкий, в меру терпкий. Свой. Надёжный. Не подаренный анонимными врагами или подобострастными администраторами.
Пью и читаю газеты. Они лежали тут же, на журнальном столике, аккуратной стопкой — сегодняшние. Доставляют первым московским рейсом. В газетах наша сила! «Правда», «Известия», «Комсомолка», «Советский спорт» — всего восемь наименований. Одно из моих многочисленных условий организаторам турнира. Пусть привыкают, что чемпион должен быть в курсе всего. Или хотя бы создавать такое впечатление. Чтение газет — ритуал, такой же обязательный, как утренняя зарядка.
Начинаю всегда с последней страницы. Так уж повелось. И во всех газетах — на последних, самых читаемых страницах — пишут о Мемориале Чигорина. Конечно, не само собой так получилось. Не снизошло на журналистов внезапное вдохновение. Партия скомандовала: «Подробно освещать турнир!», и пресса, как хорошо обученный взвод, дружно ответила: «Есть подробно освещать турнир!». В каждой приличной газете, разумеется, есть свой постоянный шахматный обозреватель. А где вдруг такого постоянного обозревателя нет — пригласят временного. Знающего человека. А там, глядишь, из временного, если повезет и если будет угодно начальству, станет постоянным. Шахматисты, если это не самые популярные гроссмейстеры, чьи лица мелькают на экранах и в журналах, в деньгах не купаются, отнюдь. Заработки скромные. А вести в газете шахматный раздел — какое-никакое, но подспорье. Постоянная копейка. Вспомнить хоть самого Чигорина: в «Новом времени» он зарабатывал публикациями недурно. Говорят, как директор гимназии. Ну, так то Чигорин… И ну, так то «Новое время»… Другие времена, другие газеты.
В «Комсомолке» нашел: «Опытный и матёрый Михаил Чижик будет экзаменовать новое поколение шахматных талантов». Матёрый Чижик. Вот так. Дожил. Был юным талантом, а стал матерым экзаменатором. Время — лучший, и самый беспощадный, тренер. Оно поставит мат каждому. Но хотелось бы попозже.
Пробегаю глазами состав турнира. Умеренно-представительный. Шестнадцать участников. Тринадцать гроссмейстеров, три международных мастера — крепкие середняки, но с амбициями. Восемь наших, советских. Восемь иностранцев. Из иноземцев пятеро — братья по лагерю социализма (югослав — брат двоюродной, но все же не капиталист), и трое представляют «капитал». Трое — моложе меня. Голландец — спокойный, методичный. Исландец — нордический, опасный. Бакинец — горячий, талантливый. Ещё трое — ровесники. А вот девятеро — старше. Седые, или лысые, или с животами. Но «матёрый», конечно, я. Потому что чемпион. Потому что имя. Потому что на мне фокус. Ладно, правильно написали в «Комсомолке». Кто чемпион, тот и матёрый! На то он и чемпион, чтобы быть мишенью для всех.
Тихонько, но настойчиво зазвонил телефон. Не тот кремлевский, что в санатории, а обычный, сочинский. Трубку подняла Надежда. Послушала секунду, просто сказала: «Хорошо», вернула трубку на место и повернулась ко мне. В её глазах — смесь привычной заботы и легкого волнения перед началом действия.
— Пора, Чижик, — сказала она просто. — Тебя ждут. Открытие турнира через пятнадцать минут. Торжественное открытие!
Последние слова она произнесла с легкой, едва уловимой иронией. Это «торжественное» висело в воздухе, как декорация. Но декорация обязательная. Как зеленое сукно столов, как фигуры Стаунтона, как микрофоны и фотографы. Игра начиналась. Не та, что на шахматной доске — та была позже. А та, что всегда: игра в значительность, в важность момента, в торжественность бытия. И моя роль в ней была предписана: Матёрый Чижик. Опытный. Экзаменатор. Я вздохнул, допил последний глоток уже остывшего зеленого чая, «Советского Краснодара», ощутив его травянистую горечь на языке. Пора выходить на сцену.