Глава 18

19 июля 1980 года

Новый Закон Архимеда


Я бегу. Бегу, бегу, бегу…

Нет, не долго. И не далеко. Двести метров. По меркам настоящих бегунов — пустяк, каприз судьбы, счастливый билет, вытащенный из кармана затрапезного халата матери-Истории, причем вытащенный в последний момент. Ну, почти в последний.

Потому что моего этапа изначально не было. Сценарий, утвержденный на самом верху, предполагал величественную простоту: олимпийский чемпион, титан легкой атлетики, бог тройного прыжка, врывается на стадион, пробегает перед трибунами. И передает священный огонь другому олимпийскому чемпиону, колоссу баскетбола, человеку, способному забросить мяч в корзину с высоты, на которой у простых смертных кружится голова. И уже этот исполин, символ коллективной мощи и прыгучести, и зажжёт огонь нашей Олимпиады.

Всё правильно. Всё логично. Всё по ранжиру. Легкая атлетика — королева спорта. Командная игра — символ единства. Сила и коллективизм. Идеальная метафора.

Но тут… Тут в высоких кабинетах, где воздух пропитан запахом лавровых венков и махорочного дыма размышлений, кто-то озарился мыслью. Гениальной? Абсурдной? Хитроумной? Между Атлетом с грузинским акцентом и Гигантом с акцентом деревенским можно втиснуть… шахматиста. Как представителя советской интеллигенции. Промежуточное звено. Культур-прокладку между чистой физикой и командным духом.

Я даже догадываюсь, чей острый ум породил эту комбинацию. Догадаться нетрудно. Аргумент почти неотразимый: Чижик — самый узнаваемый из советских спортсменов последних лет. Особенно в Соединенных Штатах Америки! Советских легкоатлетов знают только истинные ценители спорта. Футболистов наших… ну, про футбол лучше промолчать, не буду о грустном. А Чижика? Чижика назовёт любой американец, тыча пальцем в телеэкран: А! Это тот русский! Соперник великого Фишера! Знаем, слышали! А в Европе добавят: Чижик? Да это же тот, что с «Аббой» выступал. Как же, помним, мелодия классная была! Тирьям-пам-пам!

И это ещё не всё. На самом-самом верху, где принимаются решения, меняющие ход планетарных процессов (или, по крайней мере, телевизионных трансляций), созрел замысел. Стратегический, на годы вперёд. Чижик — не просто шахматист. Он — комсомолец, спортсмен мозгового сорта, и музыкант, чью оперу ставят на Бродвее. А ещё врач! Врачей за рубежом уважают, почти везде. Гуманизм, понимаешь. Плюс языки — английский, немецкий, арабский, немного французский и испанский, и даже в польском и в чешском маленько маракует. Манерам обучен. Политесу заграничному не чужд. Костюмы носит, как лорд из кино. Пусть он будет визитной карточкой нашей страны. Привлекательной. Интеллектуальной. Красиво оформленной. Послом Доброй Воли с советским паспортом. У нас уже и поручения для него есть. Отработает нашу заботу, не сомневаемся.

В общем, нашли местечко в эстафете олимпийского Огня. Тесноватое, но в самом центре событий. У великого прыгуна отрезали двести метров звёздного пути. Мне — пришили. Легкоатлет на соревновании эти жалкие двести метров пронесётся за двадцать секунд, как метеор, оставляя за собой лишь завихрения воздуха и восторженный рев. Мне же отпущена целая минута! Целая вечность на беговой дорожке под взглядами миллиардов! И я разучивал эту минутную роль, этот спринтерский этюд для гроссмейстера, две с половиной недели. Две с половиной недели упорной работы под присмотром тренеров, смотревших на меня, как на безногого инвалида, которому подарили протезы и велели бежать марафон. Расслабься, Миша! Не бронзовей! Дыши глубже, ты взволнован! Ноги выше! Свободная рука работает! Ты факел несёшь, но представь, что это кубок ромейского вина, а ты официант. Передаешь от стола царя, Ивана Васильевича, его верному псу Малюте Скуратову. Нет, это уже не тренер, это я сам придумал.

Бегу. Твёрдо помня наставления. По сторонам особо не смотрю — само лезет в глаза, обрушивается каскадом звуков, красок, даже мыслей. Море, нет — океан голов, глаз, ртов, раскрытых в едином крике восторга. Они ждут. Ждут чего-то запредельного, трансцендентного. Словно в моей руке не просто факел, а сама Прометеева искра, волшебная палочка вселенского масштаба. Взмахну ею — и счастье обрушится на всех присутствующих и отсутствующих. Даром. И в неограниченном количестве. Каждому — по потребностям. Никто не увернётся, не уйдёт обиженным. Идеал, отлитый в пламени олимпийского огня. Глупо? Конечно. Но в этом массовом ожидании есть что-то гипнотически мощное, почти религиозное. Коллективное бессознательное, бурлящее над трибунами.

Бегу легко. Ну, что там бежать-то? Усечённый этап, как раз для интеллигенции — мы ж не из стали, мы хрупкие. Мы любим поболтать, но слабосильные в физическом плане. Дистанция аккурат для кабинетного мыслителя, выброшенного на арену истории. Бегу, и автоматически, как во время анализа сложной позиции, представляю себя со стороны. Это легко, нам ведь тренировали не только ноги, но и образ. Снимали на киноплёнку — старым добрым «Конвасом», щелкающим, как костяшки на доске. Потом показывали нам же, как учебное пособие: смотри, Миша, на пятнадцатой секунде ты чуть споткнулся, видишь? Неуверенность подвела, ведь дорожка гладкая, это не переулок в Гадюкино, это рекортан. И улыбка натянута, как нерв. Почему? Ты ж не по канату идёшь. Надо торжественней! Осознавать величие момента! Не на колхозном празднике урожая бежим, товарищи! Это ж на весь мир, на миллиарды глаз, включая глаза тех самых американцев, которым ты — тот самый русский, соперник Фишера.

Так вот, глядя на себя со стороны, констатирую: вид мой ничуть не хуже, чем вид настоящих олимпийских чемпионов, что бежали до меня и побегут после. Пламенеющий факел в поднятой руке — тот же, белая форма сидит идеально, девочки малость подправили. Улыбка… стараюсь, чтоб в ней было видно осмысленное счастье, не идиотское гы-гы. Конечно, по физическим кондициям мне с партнерами по эстафете не равняться. Я, хоть и заслуженный мастер спорта, но моя стихия — шестьдесят четыре клетки. Серебряный значок ГТО — вот моя объективная оценка по части физической формы. Беру другим. Артистизмом. Внутренним наполнением. По Станиславскому.

Это не просто факел. Это — символ. Символ мира, дружбы, торжества человеческого духа над… над чем? Над политическими разногласиями? Над гонкой вооружений? Да, наверное. Так и отношусь к нему — как к сакральному предмету. И к себе — как к временному носителю сакрального. В эту минуту миллионы… нет, миллиарды людей по всей планете видят меня, Михаила Чижика, бегущего с олимпийским огнем в Москве! И проникнутся: вот как, оказывается, у них там! Ценят интеллигенцию! Шахматисту факел доверили! Не только стальным мускулам и шустрым ногам! Я в эту секунду — не просто Чижик. Я — это держава. Держава — это я. Первая в мире по части балета, космоса и шахмат. Или вторая. Но это — пока, ещё посмотрим, кто кого. Впереди — решающая партия. С Фишером. Битва не на жизнь, а на смерть на шестидесяти четырех клетках. Идеологическая схватка в эфире и на газетных полосах всего мира. Но в исторической перспективе… в исторической перспективе, как учили, победа коммунизма неизбежна. Так же неизбежно, как мат при грамотно проведенной атаке. Бессмысленный и беспощадный, ага.

Я как раз и бегу туда. Навстречу этой самой исторической перспективе. Добегу с факелом, полным огня, к подножию башни, где ждет баскетбольный колосс. Мы зажжем сегодня такую свечу, которую, я верю, никому никогда не погасить. Нет, не свечу. Костер! Костер нашей воли, нашего разума, нашей несгибаемости!

Мы на горе всем буржуям мировой костер раздуем. Из Искры. Костер, который будет светить и греть всем людям доброй воле. Главное — не споткнуться на последних метрах. И улыбаться. По Станиславскому. Для миллиардов. Для Истории. Для самого себя.

Бегу, бегу, бегу…

Интересная это штука — многопоточное мышление. Парадокс в том, что владеет им, нечувствительно и непринужденно, буквально каждая кухарка. Вот она на кухне готовит обед, руки её, заскорузлые от воды и картофельного сока, счищают бурую кожуру, превращая клубни в гладкие милые овоиды. В то же время и слушает по радио концерт по заявкам, и не только слушает, но и подпевает. И параллельно, словно на отдельной, невидимой конвейерной ленте ума, движутся тревожные расчеты: как дотянуть до зарплаты, отделенной от настоящего семью днями безденежья? Картошка, слёзы счастья из радиоприемника, арифметика выживания — три потока, сливающиеся в один мутный ручей будней. И ведь течёт, прокладывает русло!

Юлий Цезарь, говорят, тоже был малый не промах. Сидел, наверное, в своем императорском кресле, облаченный в тогу, пахнущую ладаном и властью, и одновременно: взгляд скользил по папирусу с донесением из далекой Британии (поток первый), мозг формулировал эдикт о налогах для галлов (поток второй), рука подносила ко рту листик салата, выращенного в садах какого-нибудь вольноотпущенника (поток третий), а периферийным зрением он отслеживал агонию гладиатора на арене цирка (поток четвертый, кроваво-развлекательный). Управлял империей, пищеварением и зрелищами — одним махом. Политика, гастрономия, законодательство, смерть — всё сплеталось в единый узор мгновения. Или возьмите Пильсбери — легенду шахматного истеблишмента. Давал сеанс вслепую на двадцати досках, мозг держал в памяти двадцать сложных позиций, просчитывая ветвящиеся варианты (поток основополагающий, шахматный). А язык в это время мерно, нараспев, выводил ритмичные строки «Песни о Гайавате» Лонгфелло (поток литературно-ритмический), и где-то на задворках сознания извлекались кубические корни из пятизначных чисел (поток математический, почти бессмысленный, чисто для демонстрации избыточной мощности). Человек-оркестр, дирижирующий собственной нейронной бурей.

Да любой таксист московский, замученный, вечно невыспавшийся — живой пример! Вечер, потоки фар на Садовом кольце. Он сидит в автомобиле, пропитанном запахом бензина, дешевого табака и чужого пота. Руки на баранке, ноги на педалях — тело управляет машиной, вписываясь в безумный танец столичного трафика (поток моторно-рефлекторный). Глаза сканируют тротуары, выхватывая фигуру торопливого пешехода, готового броситься под колеса ради экономии тридцати секунд — стоп, тормоз, ругань сквозь зубы (поток визуально-адаптационный, стрессовый). Одновременно он пересказывает пассажиру, последние московские известия — сплетни из гаража, обрывки новостей из «Говорит Москва», анекдот про чукчу (поток коммуникативный, фольклорный). И фоном, вечным саундтреком этой какофонии, бубнит радио — то песня, то сводка погоды, то что-то про перевыполнение плана (поток фоново-информационный, часто игнорируемый, но всё же присутствующий). И ведь едет! Довозит. Не разбивается (чаще всего). Управляет хаосом.

Весь фокус — научиться потоком управлять. Не просто плыть по течению нейронных рек, а направлять их, как гидротехник, строящий каналы. Возьмём шахматиста за доской. Он не просто смотрит на позицию. Он одновременно анализирует два, три, а то и четыре возможных продолжения. В одном потоке — вариант с жертвой качества, острый, как бритва, требующий точнейшего расчета. В другом — солидное позиционное давление, медленное удушение. В третьем — хитроумная ловушка на фланге. И все эти виртуальные доски живут в его голове параллельно, ветвятся, порождают подварианты, оцениваются по скрытым алгоритмам полезности. И из этого кипящего котла возможностей он, как алхимик, извлекает оптимальный ход — единственную жемчужину в навозном море вероятностей.

А во время эстафеты олимпийского огня… Бегу я с факелом по стадиону, толпа ревёт, камеры щелкают, ноги работают (поток физический, церемониальный). Идеальное время, чтобы размышлять о жизни. О ее абсурдности, о вечном беге по кругу, о том, куда, чёрт возьми, подевались все те пионерские мечты, что горели ярче факела? Поток философский, меланхолический. Когда ещё о ней размышлять, как не сейчас? В суете будней на это времени не находится. А тут — беги и думай. Многопоточность как спасительная лазейка для рефлексии в самом центре событий.

Почти два года назад довелось мне встретиться с одним писателем, встретиться по делам «Поиска». Он был в возрасте преклонном, ресторанные посиделки его не прельщали — слишком шумно, слишком суетно. И я поехал к нему на дачу, в самое сердце литературного заповедника — в Переделкино. Дорога знакомая, но в тот день она вилась под низким, свинцовым небом. Шёл дождь, не ливень, а тот самый, нудный, пронизывающий до костей дождь, что превращает мир в серую акварель. Я вёз Пражский торт, бутылку шампанского, настоящего, французского, бутылку коньяка, опять же подлинного, из одноименной провинции, и упаковку краснодарского зеленого чая — для представительства, для ритуала. В гости к писателям с пустыми руками ходить неприлично. Это не просто подарки, это ключи, отмыкающие двери доверия.

Сидели мы в его столовой, окна которой, несмотря на погоду, наполняли комнату рассеянным, влажным светом. Стол старинный, деревянный, пахнущий воском и временем. С видом на сирень за окном — кусты, отяжелевшие от дождя, гнулись, роняя пожухлые листья. Капли стекали по стеклу, рисуя причудливые, мимолетные карты. Пили чай из тонких фарфоровых чашек — тот самый краснодарский, исцеляющий. И говорили о том, о сём. О погоде, о новостях в Союзе Писателей, о том, как жить становится интереснее и интереснее. Об издательской политике. О современных журналах.

Я спросил, нет ли у него чего-нибудь новенького, для «Поиска». Старик помолчал, потер переносицу, взгляд его ушел куда-то в пространство над моим левым ухом, будто там висел невидимый экран с текстом. Он отвечал, что есть, но вряд ли подойдет. Голос его, тихий и чуть хрипловатый, звучал с осторожностью человека, привыкшего к непониманию.

Продолжение его романа «Голубой человек». Того самого, что прогремел в свое время — история про комсомольца конца пятидесятых, яростного, идейного, чистого, как слеза бегемота. И вот этот парень волею автора (а какая ещё воля может быть в литературе?) был перенесён в царскую Россию конца прошлого века. Столкновение эпох, мировоззрений, религий. Роман издан, и переиздан, и опять переиздан, и в четвертый раз переиздан — знак читательской любви и, возможно, некой вневременной правды. А вот продолжение…

Он замолчал, потягивая чай. У него у самого вызывает сомнение. Сомнение не в качестве текста, а в… уместности. В том, что сейчас это нужно.

— Вряд ли подойдет вам.

— А почему «вряд ли»? — не удержался я.

Старик вздохнул, поставил чашку. Звон фарфора о блюдце прозвучал неожиданно громко в тишине комнаты, нарушаемой только шорохом дождя.

— Во второй части тот же парень, — начал он, и голос его приобрел ту самую интонацию уходящей эпохи — уже взрослый человек. Не мальчик, не юнец. Годы прошли. На дворе семьдесят шестой год. Жизнь, в общем, удалась. Он начальник цеха провинциального завода, человек с положением. Женат, сын подрастает. Есть квартира, есть «Москвич — 412». Казалось бы, живи да радуйся. Ан нет. Попадает опять в царскую Россию, но уже тринадцатого года. В эпоху, когда, согласно учебникам, всё трещит по швам.

Попадает и видит: за двадцать лет Россия здорово изменилась. Его прежний, из девятнадцатого века, знакомый, рабочий, с которым он когда-то в первой части делил тяготы и лишения, стал мастером. Не просто выбился в люди — преуспел! У него тоже квартира, втрое больше против квартиры героя в семьдесят шестом! Просторная, светлая, с мебелью, может, и не новой, но добротной, не из опилок. У него четверо детей, все учатся в гимназиях! Жена занята домом, да ещё прислуга помогает. Простая женщина, а живет почти барыней. Обуржуазился совсем, в общем. И не стыдится. Напротив. ещё и героя соблазняет: Ты, мол, человек серьезный, техническую голову имеешь, руки золотые. Давай к нам на завод, мы расширяемся! Заработки, если голова и руки на месте, хорошие. Очень хорошие! И говорит это искренне.

Гуляет герой по городу тринадцатого года, и удивляется: в витринах лавок еды всякой полно! Колбасы висят гирляндами, сыры горками, масло бочками. И никаких очередей — ни за колбасой краковской, ни за убоиной какой-нибудь. Зашёл — купил. А на базарах люди кур живыми берут, чтобы дома зарезать, ощипать — свежатинкой на воскресенье побаловаться. Изобилие. Невиданное! В книжный зашёл — тут тебе и Ульянов, «Развитие капитализма в России», продается открыто, и Карл Маркс — пусть и в дорогих изданиях, но лежат! А уж всяких Уэллсов, Жюль Вернов или Конан-Дойлей — просто завались. Фантастика, приключения — на любой вкус. Газеты всякие и разные: от черносотенных до почти революционных. Даже «Правду» можно купить. Мир, в котором, казалось бы, есть все. И свобода слова — больше, чем у него дома. И сытость — несравнимо больше.

И вот он стоит посреди этого сытого, шумного, дурманящего запахом свежего хлеба и копчёной селёдки мира, стоит и думает: если за двадцать лет все так изменилось — от нищеты и бесправия к этому… буржуазному благополучию и относительной вольнице, то, может, ещё через двадцать лет, в тридцать третьем, совсем неплохо станет? Без революций, без крови, естественным путём? Такие вот несвоевременные мысли, — вздохнул писатель, и взгляд его стал остекленевшим, уставшим. — Не ко двору. Не ко времени.

— То есть герой сам стал мещанином? — уточнил я, пытаясь понять суть сомнений старика.

— Нет, — покачал головой писатель, — он же наш, он же советский человек. В нём горит искра. Он видит и грязь — нищету в переулках, пьяных оборванцев, спесь чиновников, тупую упёртость городовых. Сытость — не для всех. И он начинает действовать. Пишет Ленину в редакцию «Правды». Предсказывает выстрел в Сараево и катастрофу в Восточной Пруссии. Пытается сеять разумное, доброе, вечное.

Но вот что я понял, работая над этим, — продолжил он, и в голосе его зазвучали нотки чего-то вроде научного азарта, смешанного с суеверным страхом. — На человека, погруженное в иную реальность, действует выталкивающая сила. Как в физике. Пропорциональная изменениям, привнесённым в эту реальность. Ты — инородное тело. Чуждый элемент. Пока ты живешь тихо-мирно, как премудрый пискарь, не лезешь со своими идеями, не пытаешься сдвинуть даже пылинку с места, то и ничего. Мир тебя терпит. Как терпит миллионы таких же, незаметных. А если меняешь реальность — жди неприятностей. И дело не только в сознательном противодействии системы. Само собой, от жандармов — куда ж без них. Но и сама действительность, кажется, на тебя ополчилась. Мир начинает сопротивляться на уровне стихий, случайностей, абсурда. То вдруг кирпич с крыши падает — аккурат тебе на голову. То масло на трамвайные рельсы проливают — и ты поскальзываешься прямо перед трамваем. А масло, хоть и постное, денег стоит, его ценят, его берегут. Значит, пролили нарочно? Или само пролилось? И вообще всяческие злоключения — лошадь понесёт именно под тобой, бандит вдруг нападёт в самом глухом углу, хотя ты там первый раз, собака собственная сбесится и укусит. Противится реальность. Выталкивает чужеродный элемент. Закон сохранения исторической инерции. Или… закон самозащиты системы.

— И что дальше? — спросил я, завороженный этой мрачноватой концепцией.

— И ничего. — Писатель развел руками. — Не дописал я вторую часть. Застрял. Не смог найти выхода для героя. Не смог примирить его советскую суть с этой… выталкивающей силой истории. Нет, не сжёг, — добавил он с горьковатой усмешкой, — я не Гоголь. Рукописи лежат. Ждут. Могу дописать, если заключим договор, — взгляд его стал вдруг острым, практичным. — Впустую, не работаю. Нехорошо писать даром. Это не я сказал, это Салтыков-Щедрин. Он умный был. Знавший цену и слову, и хлебу насущному.

Договор мы заключили. Старик оживился, засуетился, пообещал прислать полностью отделанную рукопись через два месяца. Но через неделю писатель скоропостижно скончался. Инфаркт. На даче. Такие вот дела. Закон, им открытый, сработал и здесь, в нашей реальности? Или просто старость и усталость? Но его закон о выталкивающей силе, своего рода закон Архимеда применительно к истории, я запомнил. Эта формула — «сила выталкивания пропорциональна изменениям, привнесенным в реальность» — врезалась в память, как острый осколок. И постоянно мне кажется, что так оно и есть. Выталкивает. Всех, кто пытается изменить установленный ход вещей, даже с самыми благими намерениями. Не обязательно кирпичом на голову. Иногда — равнодушием, бюрократией, внезапным закрытием проекта, сердечным приступом. Система защищается. История сопротивляется.

Об этом я и думал на бегу. Во время эстафеты. Ноги мерно отсчитывали шаги, факел плясал в руке, не польку, а гавот, толпа гудела где-то сбоку, превратившись в цветной шумовой фон. Двадцать секунд — целая вечность в потоке многозадачности. Мысль о писателе, о его герое, застрявшем между двумя мирами, о неумолимом законе выталкивания — все это пронеслось вихрем. Многопоточное мышление — великая сила. Она позволяет не просто жить, а осознавать жизнь, ее парадоксы, ее несправедливость и красоту, даже когда тело выполняет ритуал бега с огнем. Если им правильно пользоваться. Не для того, чтобы чистить картошку и слушать радио одновременно, а чтобы видеть связи, закономерности, скрытые пружины бытия.

Вот Ниагарский водопад — низвергался тысячи лет безо всякой пользы, лишь поражая воображение индейцев, а потом и белых пришельцев. Мощь, растрачиваемая впустую. Гул, превращающийся в белый шум. А пришёл человек, вооруженный знанием, инженерной мыслью, той самой способностью командовать силами природы и направлять потоки. И теперь водопад даёт электричество! Его дикая энергия укрощена, преобразована, поставлена на службу. И светит, и греет, и двигает машины! Вот он, триумф разума, умеющего не просто плыть в многопоточности мира, но и направлять эти потоки, извлекать из хаоса порядок и пользу. Так, может, и с той самой «выталкивающей силой» истории когда-нибудь справятся? Научатся обходить ее, как пороги на реке, или использовать, как турбины используют напор воды? Пока же… пока я бегу с факелом, думая о жареной картошке, Цезарях, таксистах и несвоевременных мыслях старых писателей, которых вытолкнуло слишком рано.

Картошка на ум мне не просто пришла. Со значением. Я голоден. Не смертельно, даже не сильно, но голоден. Бежать нужно натощак, чтобы кишечник на волю не давил. Поди, не марафон бегу, а двести метров. Нет, утром я съел пятьдесят граммов шоколада «Гвардейский», выпил маленькую чашку чая, но это всё. За час до времени «Икс» нам раздали особый напиток, энергетический. Белки, жиры, углеводы и что-то там ещё. Специально для спортсменов. Но я отказался. Я последнее время не беру еды из чужих рук. То есть в ресторанах, конечно, ем, но в проверенных. А даров данайцев страшусь. Ту бутылку выдержанного коньяка я так и оставил в гримуборной Зимнего театра, на радость тому, кто найдёт. Нет, не думаю, что в коньяке был яд, но лишний риск — это как рокировка в длинную сторону. Всегда чревато. Куплю в магазине, в той же «Березке», если приспичит. Там никто не знает, когда я приду, и приду ли вообще, и потому шанс быть отравленным — как у всех. Не из-за злого умысла, а из-за несоблюдения регламента приготовления и хранения пищевых продуктов.

Ничего, вечером устроим пир.

И вот я в десяти шагах от баскетболиста. Он выглядит… Странно он выглядит. Тоже, поди, голоден? Он то ли в шутку, то ли всерьез говорил, что мечтает о телячьей отбивной. Я ему свой напиток предлагать не стал — помнил инцидент в самолете. Но он сам его взял, увидев оставшийся стакан на подносе. Впрочем, все было культурно — стакан пластиковый, запечатанный крышечной из фольги, и стояли они, стаканы, рандомно, на нашу последнюю группу эстафетчиков, пятерых человек.

Четыре шага. Три.

Да, бледный он, баскетболист. Волнуется. Оно и конечно — его роль много важнее моей. Я что, я «кушать подано», а у него — «быть или не быть?». Но не тот он человек, чтобы волнение сказалось на его действии.

Два шага. Один.

Я передаю факел. Он его берет. Совсем не нравится мне его состояние. Зрачки, цвет лица, движение… На морально-волевых держится. Морально-волевые у него на высоте. Во всех смыслах. Он принял факел, развернулся, сделал три шага, и только затем опустился на колено. Но факел удержал. Оглянулся, поймал меня взглядом, протянул факел и прошептал:

— Давай, пошёл!

И только когда я перехватил факел, он стал заваливаться на бок. Похоже, коллапс. Резкое падение артериального давление. Сейчас кое-где у нас порой травят клофелином. Человек теряет сознание, а когда приходит в себя, то видит, что потерял вдобавок и кошелек, и ценные вещи. Не пейте с незнакомыми людьми незнакомые напитки.

Я уже бежал дальше, к чаше. О баскетболисте позаботятся. Сейчас на стадионе триста медиков, из них сто — в первых рядах стадиона. Опытных скоропомощников. Сделают всё, что нужно. Мне же нужно не дать довести замысел провокаторов до конца. Кем бы эти провокаторы не были.

Что делать — я знал. Недаром провел часы на тренировках. Нет, сам я к Чаше не поднимался. Но видел, как это делает баскетболист, и мысленно повторял за ним.

Зрители на трибуне, на самом деле солдаты, изобразили «черепаху» римских легионеров. Подняли над собой щиты, создав дорогу. По этой дороге я взбирался выше и выше, держа факел над головой. Телекамеры нацелены на меня, а тем временем баскетболисту оказывают помощь. Унесут в медпункт под трибунами. Их несколько там, медпунктов, хорошо оборудованных медпунктов.

Выше, выше и выше — и вот я у цели. Поднимаю факел повыше, оглядываюсь. Всем видно? Все убедились, что огонь не погас? И я поднёс факел к запальнику на стволе Олимпийской Чаши. Огоньки побежали вверх, и вот уже Чаша наполнилась огнём.

Когда пламя золотится, когда пламя веселится,

Весело на душе, радостно на душе!


Конец одиннадцатой книги

Загрузка...