Выбираясь из кареты, я находился в некой эйфории. В голове уже вращались эскизы нового проекта, которого можно было бы назвать: «Нучтожтытакраньшеневидел». Присутствие Варвары Павловны чуть успокаивало, не позволяя настроению улетать в стратосферу. Швейцар «Саламандры» в золоченой ливрее согнулся в поклоне, тяжелые дубовые двери распахнулись, выпуская навстречу ароматы кофе и дорогих духов. Я направился в тепло торгового зала, под привычный звон.
Из салона, будто ошпаренный, вылетел человек. Удар костлявым боком мне в плечо, сдавленный вскрик — и мы едва устояли. Папка под мышкой незнакомца раскрыла пасть, веером выплюнув бумаги на паркет, а деревянный ящик, прижатый к его груди, со стуком врезался в набалдашник моей трости.
— Простите! Бога ради, простите, сударь! — забормотал он, ползая у моих ног и суетливо сгребая листы.
Подцепив упавший на мой сапог лист, я ожидал увидеть долговую расписку, но в пальцах оказалась плотная бумага с планом местности. Тушь, твердая рука, почти ювелирная точность линий — работа не мальчика, но мужа. Однако поверх сухой канцелярщины кто-то набросал живые, дышащие эскизы: березы, ели, кустарник. Странный гибрид точности чертежника и глаза художника.
Передо мной же, переминаясь с ноги на ногу, стоял щуплый человечек в вицмундире с лоснящимися локтями — типичный «канцелярский воробей», выгнанный из-под теплой стрехи в зимнюю слякоть. Бледное лицо с высоким лбом и залысинами выражало сейчас такую растерянность, что хотелось дать ему платок.
За его спиной стояла пунцовая от смущения Настенька — одна из «девочек» мадам Лавуазье.
— Григорий Пантелеич! — всплеснула она руками. — Простите, этот господин… он настаивал, но я объяснила, что мастера не берут в починку… такое.
Чиновник выпрямился, крепче прижимая к себе злополучный ящик. Услышанное им невысказанное слово «хлам» явно ударило по самолюбию. На его лице виднелось тоскливое, профессиональное отчаяние человека, у которого ломался рабочий процесс, а прав на возмущение нет по табелю о рангах.
— Я понимаю, — устало и тихо произнес он. — Извините за беспокойство. Ошибся дверью. Видимо, мне здесь не место.
Попытавшись обойти меня, он крепче сжал папку, но я, протянул поднятый лист, преграждая путь.
— Вы обронили.
— Благодарю, — его пальцы схватили бумагу.
— Вы землемер? — я указал на план.
— Да, сударь. Служу при Лесном департаменте. Венецианов. Алексей Гаврилович, к вашим услугам.
Фамилия какая-то знакомая, но зацепиться было не за что. Может, купец? Нет, порода не та. Он снова дернулся к выходу, но я, повинуясь интуиции, положил ладонь ему на локоть.
— А что это такое, что так напугало мою помощницу?
Венецианов вздохнул, демонстрируя ношу. Складной этюдник из добротного ореха, пахнущий свежим лаком. Корпус сработан на совесть, но фурнитура…
— Этюдник, — пояснил он с горечью. — Столяр молодец, да петли поставил железные, какими в деревне сундуки обивают. Грубые, кривые, рвут дерево. А главное — крышка ходит ходуном. А ведь внутри — краски, лаки, склянки.
Он смотрел на ящик с такой болью, будто там лежали не расходники, а все сокровища мира.
— Я часто в разъездах, сударь. Тряска, дороги, телеги… Если перекосит или откроется — всё вдребезги. А краски нынче дороги. Одна склянка кармина — мое недельное жалованье. Надеялся, здесь, в «Саламандре», помогут. Поставят нормальные… Эх… Я готов заплатить… сколько смогу.
Он замолчал, понимая, что его «сколько смогу» в моем заведении не хватит даже на «здрасьте».
— Но мне сказали, вы оправляете алмазы, а не чините ящики. И они правы. Простите.
Он снова повернулся к выходу, сутулясь и оберегая свой ящик, как мать младенца, и тут я вспомнил.
Венецианов.
Я вспомнил где слышал эту фамилию. Русский музей, прохлада залов, огромное полотно, наполненное светом. «Гумно». Крестьяне на току, воздух, который, кажется, можно пить. Подпись: «Алексей Гаврилович Венецианов». Отец русского бытового жанра. Человек, который первым плюнул на античных героев ради простых русских лиц и создал свою школу.
Сейчас он всего лишь мелкий винтик бюрократической машины, копиист в Эрмитаже, мечтающий о высоком. Но я-то знал, кто передо мной. Отпустить его было бы преступлением. Не потому, что он станет великим, а потому, что я увидел в нем собрата по диагнозу — человека, любящего свое дело больше денег.
— Варвара Павловна, — обернулся я к спутнице. — Распорядитесь насчет чая. В мою мастерскую.
— В мастерскую? — брови Варвары поползли вверх. — Григорий Пантелеич, но вас ждут… Кулибин…
— Кулибин подождет, — отрезал я. — Изобретатели — народ терпеливый. А мы с господином Венециановым поднимемся наверх.
Повернувшись к ошеломленному художнику, я улыбнулся:
— Идемте, Алексей Гаврилович. Глянем, что там у вас за беда. Думаю, пару приличных латунных петель мы найдем. А если нет — сделаем сами.
Венецианов замер, не веря ушам.
— Вы… вы серьезно? Вы сами? Но вы же… Саламандра. Тот самый?
— Самый, не самый… Прежде всего я мастер. А мастеру поперек горла, когда коллега мучается с дрянным инструментом. Прошу.
Я жестом указал на лестницу. Варвара Павловна пожала плечами — так смотрят жены на гениальных, но придурковатых мужей. Не понимая, зачем мне сдался этот землемер, она знала что, если ее компаньон-ювелир уперся, то спорить бессмысленно.
Мы начали подъем. Я шел первым, опираясь на трость, следом семенил Венецианов, прижимая к груди свой драгоценный ящик.
Широкая лестница уводила нас в святая святых «Саламандры» — зону мастерских и кабинетов. Шум торгового зала остался внизу. Здесь же наступало царство деловитой тишины, разбавленной стуком молоточков, шипением горелок да шарканьем напильников. Венецианов ступал осторожно, будто его стоптанные сапоги могли оскорбить паркет, и озирался с видом человека, случайно забредшего в чужую, слишком богатую сказку.
У кабинета Кулибина я притормозил: через приоткрытую дверь открывался вид, достойный кисти живописца. Мебель, сдвинутая к стенам, освободила плацдарм, где дорогой персидский ковер исчез под огромными склеенными листами. Сам Иван Петрович, зажав в зубах какую-то дощечку и орудуя ручкой, ползал по этому бумажному полю на четвереньках. Чертил он размашисто, страстно, бубня под нос про «шаг колонн» и «тягу». На полу рождался завод, создавалось будущее.
Любопытство подмывало зайти и глянуть на схему, но я сдержался. Прерывать полет инженерной мысли — грех. Тихо прикрыв дверь, я оставил старика наедине с его мечтой.
— Прошу сюда, Алексей Гаврилович.
Дверь мастерской распахнулась, впуская гостя в царство порядка, больше похожее на операционную, чем на кузницу. Верстак из мореного дуба, полки с инструментом, выстроенным по ранжиру, и свет из высокого окна, бьющий точно в рабочую зону. И это еще стена напротив была стеклянной, там сновали посетители. Красиво все же.
— Кладите вашу ношу сюда, — кивнул я на свободное место на верстаке.
Венецианов с трепетом опустил ящик, и я откинул крышку. Классический этюдник, походная мастерская: в разложенном виде — мольберт, внутри — органайзер для кистей, мастихинов и склянок, плюс палитра в пятнах засохшей охры. Столяр, надо отдать ему должное, знал свое дело: отличный, плотный орех с красивым рисунком, идеально подогнанные шиповые соединения. Корпус — на века. Зато фурнитура вызывала зубную боль.
— Да уж, — покачал я головой, трогая пальцем петлю. — Грубая работа. Это амбарные навесы, а не петли. Железо толстое, кованое кое-как, даже ржавое чуток. Гвозди просто вбиты, дерево расколото. Видите трещину? Еще пара поездок в телеге по нашим направлениям — и крышка отвалится вместе с куском стенки, а краски уйдут в землю.
— Я говорил ему, — вздохнул Венецианов. — Но он ответил: «Крепче будет, барин, на века».
Вооружившись клещами, я начал аккуратно вытаскивать старые гвозди, стараясь не доломать орех.
— Не беда. Исправим. Вам нужна точность, а не крепость замка.
В ящике с заготовками нашлась подходящая полоса золотистой латуни.
— Она мягче железа, — пояснил я, зажимая металл в тиски. — Не будет рвать дерево, когда наберет влагу. И не заржавеет, когда надумаете писать этюды под дождем.
Ножовка по металлу с тончайшим полотном вгрызлась в заготовку.
— Шарнир — это сустав. Он должен работать плавно, без рывков и люфта.
Вжик-вжик. Золотистая пыль оседала на верстаке. Четыре прямоугольные пластины были готовы. Взяв надфиль, я принялся скруглять края, пока Венецианов, затаив дыхание, следил за моими руками, как верующий за священнодействием.
Я же не зная почему, может оттого, что хотел занять беседой, описывал свои действия.
— Теперь — самое главное. Ось.
В ход пошла ручная дрель — коловорот с костяной ручкой и сверлом тоньше спички. Зажав пластины попарно в тиски, я прицелился.
— Отверстия должны совпасть идеально. Перекос хоть на волос — петлю заклинит, крышка не закроется.
Сверло с тихим жужжанием вошло в металл. Латунь поддавалась с мягким, приятным сопротивлением, свиваясь в тугую, горячую стружку. Привычное, успокаивающее ощущение — работа руками всегда лечила меня от перегрузок лучше любого психоаналитика или хмельного.
Когда отверстия были готовы, я подобрал стальную проволоку.
— Ось сделаем из стали. Сталь в латуни — идеальная пара трения. Скользит как по маслу, не заедает и служит веками.
Откусив куски проволоки, я собрал петли и проверил ход. Пластины вращались мягко, с тем самым благородным усилием, которое не дает крышке падать под собственным весом.
— Отлично, — пробормотал я.
Оставалось расклепать концы оси. Маленький молоточек с полированным бойком застучал дробно: тук-тук-тук. Металл расплющился, образовав аккуратные, почти невидимые шляпки. Шарниры, сияющие золотом на фоне темного ореха, были готовы к установке.
— Теперь замок, — я критически осмотрел ящик. — Крючок здесь — мертвому припарка. Откроется в тряске, и прощайте склянки. Нужна пружинная защелка.
Порывшись в ящике с «особым резервом», я выудил узкую полоску вороненой стали.
— Часовая, — пояснил я. — Закаленная. Пружинит как живая, но хрупкая, словно стекло: начнешь гнуть на холодную — лопнет.
Я запалил миниатюрный горн, в колбе заплясало синее пламя.
— Нужно ее отпустить. Сделать мягче, при этом сохранить упругость.
Держа полоску над огнем, я следил, как по стали бегут цвета побежалости: соломенный сменяется золотистым, затем пурпурным, синим…
— Стоп!
Убрав сталь из огня, я согнул податливый металл в сложную скобу. Замок-защелка. При закрытии он спружинит и с мягким щелчком заскочит за выступ, фиксируя ящик. А чтобы открыть — достаточно легкого нажатия пальцем. Просто, надежно, эргономично.
Снова нагрев деталь до вишневого свечения, я бросил ее в чашку с маслом. Пшик! Облачко белого дыма ознаменовало закалку. Теперь пружина вечная.
Венецианов смотрел на меня как на волшебника. Для него эта работа казалась чудом. На его глазах из куска металла и проволоки рождалась вещь, которая будет служить, помогать творить, беречь его краски.
— Вы… вы делаете это так легко, — прошептал он. — Словно играете.
— Опыт — это когда сложное выглядит простым, — усмехнулся я, вытирая деталь ветошью.
Крепить фурнитуру гвоздями я, разумеется, не стал. В ход пошли маленькие латунные винты — редкость и роскошь для 1810 года. Просверлив под них направляющие, чтобы не расколоть орех, я с наслаждением затянул крепеж, чувствуя, как резьба намертво врезается в плотную древесину.
Ящик преображался. Из инвалида он превращался в профессиональный инструмент.
Пока я работал, Венецианов, стараясь слиться с интерьером, дрейфовал по мастерской. Ступал он мягко, опасаясь потревожить стопки чертежей или опрокинуть реактивы, но взгляд, ох уж этот цепкий глаз художника, жадно сканировал мой мир. Штихели с ручками из полированного красного дерева, вальцы для проката, миниатюрные наковальни.
И тут его взгляд споткнулся о край верстака. Там, в творческом хаосе среди обрезков проволоки и воска, валялись несколько наших «самописок». Инженерное чудо, озолотившее Кулибина и сделавшее «Саламандру» легендой имперской канцелярии: хищный корпус, скрытый резервуар, вечное золотое перо.
Художник потянулся было к ней, но рука зависла в воздухе, словно перед миражом.
— Можно? — шепот отвлек меня.
— Берите, — бросил я, не отвлекаясь от тисков. — Не кусается. Инструмент как инструмент.
Венецианов осторожно, двумя пальцами, подцепил ручку. Взвесил, оценил баланс, снял колпачок. На кончике пера жирно блеснула чернильная капля.
— Удивительно… — в голосе слышны были и восторг, и недововльство. — В департамент прислали дюжину таких. Начальству, писарям. Говорят, неделю можно не макать, клякс не ставят. А землемерам — шиш. Всё по старинке: гусиное перо, которое чинишь каждые полчаса, тупой нож, песок.
Он крутил ручку, ловя блики на металле, в каждом движении сквозила тоска профессионала, чье мастерство разбивается о примитивный быт.
— У меня есть «непроливайка» на поясе. Медная, на шнурке. Только название одно — в телеге течет безбожно. Сколько карт испортил, сколько рубах… А раз залил готовый этюд. Масло воду отторгает, но пятно осталось, как клеймо.
Я оторвался от верстака. В его глазах читалась та безнадежная жадность, с которой голодный смотрит на хлеб. Для меня этот цилиндр — расходник, штамповка, товар. Для него — свобода. Возможность работать в поле, ловить уходящий свет, не думая, куда пристроить проклятую чернильницу.
— Забирайте, — сказал я буднично, возвращаясь к шкатулке. — Она ваша.
— Что? — он дернулся, будто обжегся.
— Дарю.
— Но… помилуйте, это же дорого! — руки его задрожали, пытаясь вернуть сокровище на стол. — Я видел их в Гостином дворе. Это… Я не могу… Я человек честный, подачек не беру.
— Берите, Алексей Гаврилович, — перебил я, хмуро глядя на него. — Вам она нужнее. У меня их ящик, а у вас талант гибнет из-за клякс. В дороге пригодится — и для карт, и для набросков. Для меня это пустяк. А для вас — технология. Считайте это инвестицией «Саламандры» в русскую картографию. Или в живопись. Как угодно.
Венецианов стоял с открытым ртом. Смущение, растерянность, счастье — эмоции на его лице сменялись быстрее, чем кадры синематографа. Я это видел боковым зрением. В его мире начальники подарков не делают, они только штрафуют за порчу казенной бумаги. А тут незнакомый мастер просто так отдает инструмент, причем не дешевый.
Рассыпаться в фальшивых благодарностях он не стал, поняв, что слова здесь бессмысленны. Просто коротко и резко кивнул, прижал ручку к вицмундиру, а потом заметил на краю стола чистый лист плотного ватмана.
Короткий взгляд в мою сторону. Я был занят — щурился от света, подгоняя пружину. Хотя и поглядывал боковым зрением.
Художник бесшумно опустился на стул в углу, снял колпачок и попробовал перо на ногте. В мастерской был слышен только ритмичный визг моего надфиля по закаленной стали.
Вжик. Вжик. Вжик.
И вдруг в этот металлический ритм вплелся другой звук: тихий, шуршащий, быстрый. Перо летело по бумаге.
Оборачиваться нужды не было. Денег у него нет, но гордость требовала расплаты, и он платил единственной валютой, которая у него была — мастерством. Я спиной чувствовал его взгляд — анатомический, не праздный, разбирающий меня на свет, тени и углы, ловящий напряжение мышц.
Фоном прошло то, что принесли чай, к которому никто не притронулся. Я продолжал работать, стараясь не менять позы. Один точил металл, другой — линию. И никакой сословной пропасти, никакой разницы капиталов. Только священное безмолвие ремесла.
Шуршание пера ускорялось. Он торопился ухватить момент, а я полировал сталь, боясь спугнуть чужое вдохновение.
— Готово.
Сдув латунную пыль, я захлопнул крышку. Замок сработал с мягким щелчком — так взводится курок дорогого дуэльного пистолета. Встряхнув этюдник, я удовлетворенно кивнул: тишина. Содержимое сидело внутри плотно, как золотой запас в сейфе.
— Принимайте аппарат, Алексей Гаврилович.
Венецианов отложил лист, над которым колдовал и принял ящик как новорожденного — бережно и почти не дыша. Провел подушечкой пальца по теплой латуни, нажал на пружину. Крышка откинулась послушно и плавно.
Морщины на его усталом лице разгладились.
— Это… это чудо, — выдохнул он. — Лучше нового. Теперь хоть по буеракам — ничего не вывалится.
Взгляд его метнулся ко мне.
— Мастер, сколько я должен? Назовите цену. Я соберу… отдам частями, если позволите. Я понимаю, ваш труд стоит дорого.
— Нисколько.
— Так нельзя! — в голосе прорезалась дворянская гордость. — Любая работа должна быть оплачена. Материал, время… Я не могу принять это как милостыню.
— Считайте, вы уже заплатили, — усмехнулся я. — Своим терпением. И тем, что не лезли мастеру под руку с советами.
— Нет, — он мотнул головой. — Я должником не уйду.
Он недовольно протянул тот самый лист.
— Возьмите. Это все, что у меня есть сейчас. Этюд. Да и то: на вашей бумаге и вами подаренном прибором.
Я принял бумагу. Никакого парадного лоска, никаких вензелей и фальшивого величия — Венецианов сделал моментальный снимок. С бумаги на меня смотрел ремесленник. Взлохмаченные волосы, закатанные рукава, желваки на скулах. Свет выхватывал напряжение пальцев, сжимающих инструмент, но главное — глаза. Художник поймал тот самый фанатичный блеск созидания, который я обычно прячу за вежливой маской ювелира.
Внутри что-то екнуло: этот тихий чиновник увидел суть, душу, вложенную в металл.
— Это… — слова застряли в горле. — Это сильно, Алексей Гаврилович. Вы видите людей насквозь.
— Я просто рисую то, что есть, — пожал он плечами. — Без прикрас. Я увидел мастера за работой. Это было красиво.
Я посмотрел на него с уважением. Передо мной стоял великий художник — пока еще не признанный, замученный службой, но уже великий.
— Мы в расчете, — я бережно отложил рисунок подальше от масляных пятен и опилок. — Более чем. Этот портрет стоит дороже, чем вы можете себе даже представить. Я сохраню его.
Он застенчиво улыбнулся.
— Рад, что угодил. А ручка… — он коснулся кармана вицмундира, где пригрелся мой дар. — Это волшебство. Она рисует сама. Спасибо.
— Удачи, Алексей Гаврилович. И пишите. Пишите больше. России нужны ваши глаза.
Через пять минут швейцар распахнул створки, впуская в прохладу холла шум Невского проспекта. Мы тепло попрощались. Скромная фигура в потертом мундире, прижимающая к боку обновленный ящик, растворилась в уличной суете, став частью пестрого петербургского потока.
Я остался на пороге. Мимо грохотали кареты, спешили люди, орали разносчики — город жил своей обычной, суматошной жизнью, не подозревая, что только что мимо прошел гений.
Ирония судьбы: я ворочаю почти миллионами, спасаю династии, «строю» заводы, а, возможно, самое важное дело за сегодня — пара латунных петель. Я дал ему надежный инструмент, спас нервы и пару шедевров, которые могли бы погибнуть в дорожной тряске на ухабах русской истории. Картины, которые переживут и меня, и Юсуповых, и саму Империю.
Усмехнувшись, я развернулся обратно, вглубь своего сияющего царства. Там, наверху, среди чертежей на полу, меня ждал Кулибин.
На душе было светло. Я сделал дело и получил в награду зеркало, в котором наконец-то увидел себя настоящего.