К октябрю Петербург окончательно раскис, превратившись в мокрую серую губку. Низкое небо давило на голову, а с Невы тянуло сыростью, от которой ничего не спасало. Однако за новыми стенами нашего двора было жарко. На этот день Кулибин назначил премьеру. Сегодня он собирался вдохнуть жизнь в своего чугунного монстрика — «огненное сердце».
Во дворе собралась вся наша разношерстная «артель». Илья со Степаном, чумазые подмастерья, даже Варвара Павловна вышла на крыльцо, прижимая к себе закутанную в шаль Катеньку. Сам я переминался с ноги на ногу у эпицентра событий, ощущая себя лаборантом перед опасным экспериментом. Чуть поодаль, опираясь плечом о кирпичную кладку и скрестив руки на груди, застыл граф Толстой. В его позе сквозило брезгливое любопытство.
Посмотреть, впрочем, было на что.
Если бы эстетика могла убивать, творение Кулибина приговорило бы нас всех на месте. Чугунный Франкенштейн, угнездившийся посреди двора, напоминал ночной кошмар водопроводчика: массивный цилиндр, грубо отлитый картер и хаотичное переплетение медных трубок, опутывающих «сердце» подобно венозной сетке. Система охлаждения — примитивная бочка с водой — соединялась с рубашкой цилиндра шлангами, сшитыми из просмоленной парусины. Рядом, на отдельной станине, притаилось магнето с длинной рукоятью — единственная деталь, к которой, кажется, прикасался напильник. Изящества в этой груде металла было не больше, чем в кувалде, зато от каждого болта веяло надежностью, способной пережить и французское нашествие, и ядерную зиму.
— Так, а что его толкает-то, Пантелеич? — сиплым шепотом поинтересовался Степан, опасливо косясь на маховик размером с тележное колесо.
— Эх, Степа. Здесь работает ярость, — я повысил голос, стараясь перекрыть шум ветра. — Схема простая. Впрыскиваем внутрь этого чугунка каплю спирта. Она мгновенно становится туманом. Следом — искра. Бах! Малый взрыв швыряет поршень вниз. Маховик по инерции тащит его обратно. И снова: впрыск, искра, удар! Представь себе пушку, которая стреляет пять раз в секунду, только вместо ядер выдает чистую силу.
В глазах Степана читался суеверный ужас пополам с восторгом.
Кулибин тем временем кружил вокруг своего монстра, напоминая наседку, высидевшую драконье яйцо. Обычно его руки были твердыми как тиски, но сейчас пальцы предательски подрагивали, проверяя затяжку. Из медной лейки он плеснул в бачок мутную, резко пахнущую сивушными маслами жижу.
— Ну, Прошка, крути! — гаркнул он моему верному оруженосцу, уже занявшему позицию. — И не жалей сил, чертенок! Дай искру, чтоб чертям жарко стало!
Упершись ногами в землю, Прошка налег на рукоятку, раскручивая её с усердием перепуганного насмерть школьника. Дождавшись нужного момента, Иван Петрович, буркнув под нос молитву (или проклятие), рванул рычаг декомпрессора.
Двор огласил сухой, хлесткий выстрел, словно рядом пальнули из трехлинейки. Из недр чугунного монстра выплюнулся клубок жирного, черного дыма, после чего железо жалобно звякнуло и затихло. Подмастерья брызнули в стороны, как воробьи. На лице графа Толстого проступило выражение, с каким столичные денди обычно разглядывают раздавленную каретой крысу.
— Тьфу ты, пропасть! — Кулибин сплюнул на землю. — Перекормили! Богатая смесь, захлебнулся, ирод! Спирту много, воздуха — кот наплакал!
Он метнулся к карбюратору — своему личному шедевру инженерной мысли, собранному буквально на коленке. Эту деталь я подкинул ему-ка бы невзначай, чтобы не акцентировать внимание на ее незаменимости. Инструмент замелькал в его руках: поворот жиклера, изменение зазора на псевдосвече, продувка.
— А ну, давай по новой! Живее!
Прошка, вытирая пот со лба, снова вцепился в ручку. Кулибин, похожий на шамана перед идолом, снова лег грудью на рычаг.
Второй хлопок вышел тише и глуше. Двигатель чихнул раз, другой, содрогнулся всем своим многопудовым телом, словно пытаясь сбросить оцепенение, и продолжил работать.
Сначала он работал неровно, с металлическим лязгом. Земля под ногами мелко завибрировала.
Пых… тра-та-та… пых…
Этот рваный, первобытный ритм для моих ушей звучал лучше симфонии Бетховена. Это была музыка грядущего века, рождающаяся здесь посреди питерской слякоти.
С лицом, перемазанным сажей, но сияющим совершенно детским счастьем, Кулибин подскочил к трансмиссии и с нажимом перевел рычаг. Раздался скрежет, шестерни вошли в зацепление. Вращение от маховика передалось на ворот, натягивая тяжелую цепь до звона.
Огромная чугунная болванка — противовес весом в пятьдесят пудов, висевшая на направляющих вдоль стены, — дрогнула. И медленно, сперва рывками, потом все увереннее, поползла вверх, побеждая гравитацию.
Двор взорвался. Подмастерья орали, швыряя шапки в серое небо. Я подошел к Кулибину и сжал его замасленную пятерню. Старик не смотрел на меня, его взгляд был приклеен к ползущему вверх грузу, к вращающемуся маховику. В этот миг он был творцом. Тяжело представить что у него творилось на душе. У дедушки увлажнились глаза. Мне самому даже стало неловко. Когда исполняется твоя мечта, спустя десятилетия — это трудно передать словамию
Обернувшись, я нашел взглядом Толстого. Ухмылка исчезла с его лица. Граф подался вперед, хищно раздувая ноздри, его глаза сканировали работающий механизм. Он видел автономность. Компактная мощь, заменяющая десяток лошадей, не требующая сена, овса и конюхов. Только бочка спирта. Поставить эту штуку на лафет, на повозку, на речное судно…
Этот надменный аристократ только что понял, что кавалерия начинает уходить в прошлое. Презрение в его взгляде сменилось удивлением, граничащим с потрясением.
Я хмыкнул. А ведь перед ним рождалась сила, способная перекроить карты Европы похлеще любого Бонапарта.
Эйфория от первого удачного «пых-пах» выветрилась быстрее, чем запах сгоревшей сивухи. Сопряжение «сердца» с трансмиссией станка превратилось в настоящую окопную войну с металлом. Двигатель вел себя как капризная оперная дива перед премьерой: то чихал, сбивая ритм, то глох на ровном месте, требуя особого, почти интимного внимания. Мы с Иваном Петровичем сутками не вылезали из промасленных роб, напоминая двух чертей в преисподней. Задача стояла нетривиальная: нащупать стехиометрию топливной смеси и поймать идеальный угол опережения зажигания, чтобы эта груда чугуна наконец начала выдавать стабильный крутящий момент, а не истерики.
В один из таких дней, когда за окном висела привычная октябрьская хмарь, а я, ссутулившись над верстаком, пытался пересчитать передаточные числа редуктора, дверь в кабинет распахнулась. На пороге возник Прошка — взъерошенный, с глазами по пятаку.
— Григорий Пантелеич! — он едва переводил дух. — Там… француз! Важный, аж страшно! Мадам Лавуазье велели кликнуть вас немедля!
Я аккуратно отложил циркуль. Дюваль что ли?
— Выдохни, Прошка, — скомандовал я, поднимаясь и разминая затекшую спину. — Иди умойся, на тебе лица нет. И передай мадам, что я сейчас спущусь.
Смена декораций требовала подготовки. В темпе вальса я отмыл руки от графитовой пыли, сменил рабочий сюртук на парадный, привел в порядок манжеты и, подхватив трость, направился в торговый зал. Переход из логова механика в салон ювелира всегда напоминал мне переключение каналов.
У центральной витрины, лениво поигрывая лорнетом над диадемой в скифском зверином стиле, застыла фигура, которую я опознал позднее как Шарля де Флао. Он выглядел живой иллюстрацией к журналу мод, который еще даже не напечатали в Париже. Идеальный крой фрака, шейный платок белизны, недоступной петербургским прачкам, и аура хищника. Среди наших стен он смотрелся экзотическим павлином, решившим прогуляться по кузнице. От него даже сюда веяло духами и уверенностью, какая бывает лишь у людей, привыкших, что мир вращается исключительно вокруг их персоны.
Рядом, держа оборону с грацией светской львицы, стояла мадам Лавуазье. Внешне она щебетала что-то любезное, но я слишком хорошо знал язык ее тела: напряжение между лопаток, говорило красноречивее слов. Она чуяла, что здесь что-то не чисто.
— А, вот и сам маэстро! — Флао развернулся ко мне, сияя улыбкой на миллион франков. — Мэтр, я сражен! Нет, право слово! В Париже салоны обсуждают чудеса русского Саламандры, но реальность превосходит даже смелые фантазии. Эта мощь, эта дикая грация… Париж лежал бы у ваших ног!
Поток комплиментов лился патокой. Мне даже захотелось по-собачьи отряхнуться. Неискушенный слушатель растаял бы, но мой внутренний детектор лжи зашкаливал.
— Я прибыл к вам с поручением столь же деликатным, сколь и приятным, — перешел он к делу, едва иссяк фонтан лести. — Ее Величество императрица Жозефина, будучи тонкой ценительницей прекрасного и наслышанная о вашем таланте от герцога Коленкура, изъявила желание заказать у вас безделушку. Брошь, возможно, табакерку. Нечто изящное, исполненное в вашем уникальном, варварском стиле. Она дает вам свободу творчества. Удивите ее.
«Варварском». Слово было произнесено с интонацией, с какой колонизатор хвалит бусы туземца. Укол тонкой рапирой, почти незаметный. Он призван указать мое место на карте цивилизации.
Едва закончив фразу, он щелкнул пальцами. Сопровождающий за его плечом, вышел и опустил на прилавок пухлый кожаный мешочек. Судя по звону — золото.
— Это скромный аванс, — небрежно бросил де Флао, даже не глядя на деньги. — Что касается итоговой суммы — Ее Величество не ставит рамок. Равно как и в сроках. Главное — шедевр, достойный первой дамы Европы.
Я смотрел на кошель. Открытый чек. Отсутствие дедлайнов. Это был как абонемент. Легальный пропуск для господина адъютанта, позволяющий ему являться в мою мастерскую в любое время дня и ночи под благовидным предлогом «авторского надзора». Интересоваться. Щупать пульс. За его спиной маячила тень Коленкура, а где-то еще дальше — треуголка Корсиканца и предупреждающий прищур Сперанского.
Да уж, воображение разыгралось.
Стараясь не выдать волнения, я протянул руку и накрыл кошель ладонью.
— Высокое доверие, оказанное мне, требует соответствующего ответа, — произнес я, склонив голову ровно настолько, насколько требовал этикет. — Прошу передать мою глубочайшую признательность господину послу и, безумеется, Ее Величеству.
Никаких обещаний. Никакой конкретики.
— Как только муза посетит меня идеей, достойной столь высокой особы, я немедленно уведомлю посольство.
Флао, похоже, остался доволен. Наживка проглочена, крючок засел. Поцеловав кончики пальцев мадам Лавуазье и одарив меня на прощание еще одной лучезарной улыбкой, он откланялся. Дверь за ним закрылась, но в воздухе остался висеть шлейф парфюма.
Я взвесил кошель в руке. Тяжелый. Очень тяжелый аргумент. Передав золото Варваре Павловне, которая тут же, с деловитостью белки, утащила его в недра конторки, я выдохнул. Заказ принят. Формальности соблюдены. Однако в моем мысленном списке приоритетов «украшение для Жозефины» тут же отправилась в самый дальний ящик, в сектор «как-нибудь потом».
У меня были проблемы посерьезнее французов. Меня ждал двигатель, который все еще чихал.
Ноябрь в Петербурге ознаменовался ледяными дождями и первым, хрупким ледоставом, который загнал город в серую полудрему. А за стенами новой мастерской «Саламандры» напряжение достигло критической точки. Работа была окончена. Посреди помещения стояло огромное, сложное, прекрасное в своей инженерной наготе чудовище. Моя гильоширная машина.
Мы стояли вокруг нее полукругом, словно жрецы перед жертвоприношением. Никаких пафосных речей, никаких торжественных мин — момент был слишком серьезен для дешевой театральщины. Я чувствовал себя выжатым лимоном. Рядом хмурился Кулибин, проверяя взглядом каждый узел. Илья со Степаном, чьими руками этот чертежный фантом обрел плоть, нетерпеливо переминались с ноги на ногу. Чуть поодаль, сливаясь с тенью у стены, дежурил граф Толстой. Ему было велено наблюдать за финальной сборкой, и он, не понимая ни черта в механике, инстинктивно чувствовал: здесь и сейчас творится история. Две недели мы выжигали каленым железом «детские болезни» конструкции, и теперь все должно было работать как надо.
Никто не смел шелохнуться, все взгляды скрестились на мне.
Выдохнув, я кивнул механику:
— Иван Петрович, будите зверя. Поднимайте груз.
Кулибин подошел к агрегату. Короткая проверка кранов, поворот жиклера — движения отточены.
— Прохор, давай искру!
Мальчишка налег на рукоять магнето, а Кулибин рванул пусковой рычаг. Знакомый выстрел и «огненное сердце» отозвалось сытым рыком. Грохот заполнил мастерскую, но для нас это была песня. Механик нажал на рычаг и тяжелая чугунная гиря, гравитационный аккумулятор, со скрежетом поползла вверх. Через минуту она достигла верхней мертвой точки. Кулибин заглушил мотор.
Стало тихо. Слышно было, как гулко упала на пол случайная капля масла.
Подойдя к машине, я выдохнул.
Спокойно, Толя. Ты делал это сотни раз в прошлой жизни. Сделай и в этой.
Из ящика с оснасткой я извлек три стальных диска-копира — «мозги» нашей системы — и установил их в программный блок. Следом на рабочий стол легла идеально отполированная медная пластина, сияющая девственной чистотой. Последний штрих: проверка резца. Острейший осколок технического алмаза, намертво впаянный в стальную державку, хищно блеснул в свете ламп.
Готово.
Рука легла на пусковой рычаг. Ладонь была влажной.
— С Богом, — едва слышно выдохнул Кулибин.
Я нажал.
Щелкнул запорный механизм. Освобожденная многопудовая гиря, повинуясь гравитации, плавно потекла вниз, отдавая накопленную энергию системе. Станок ожил. Я заставил себя не смотреть на резец, сосредоточившись на звуке. В уши вливалась симфония точной механики: едва слышный шелест шестерен, мягкое дыхание рычагов, пение идеально пригнанного металла. Никакого скрежета, никакой вибрации. Партитуру этой мелодии я чертил ночами, вымеряя каждый такт до сотой доли миллиметра, и сейчас оркестр играл ее безупречно.
Неужели получилось?
Убедившись, что звук чист, я позволил себе взглянуть на стол.
То, что происходило там, напоминало магию высшего порядка. Алмазное жало коснулось меди и начало завораживающий танец. Это была река света, прорезающая тьму металла. Она дробилась на сотни ручейков, сплеталась в гипнотические водовороты, сходилась и расходилась, подчиняясь сложнейшей математической логике кулачкового механизма. Узор жил. Он пульсировал, создавая на плоской поверхности иллюзию невероятной, голографической глубины, словно там, в меди, открывался портал в другое измерение.
Минуты растянулись в вечность. Наконец механизм, исчерпав завод, с мягким клацаньем остановился.
Все было кончено. Мы продолжали смотреть, как загипнотизированные.
Сбросив наваждение, я подошел к станку и осторожно, двумя пальцами, снял пластину. В свете лампы, переливаясь всеми цветами спектра, горело чудо. Муаровый узор такой сложности, который не смог бы повторить ни один гравер в мире, даже потратив на это жизнь.
Я протянул пластину Кулибину. Старик принял ее дрожащими руками, поднес к самым очкам, щурясь.
— Ни единого срыва… — прошептал он. Его, инженера до мозга костей, восхищала абсолютная, нечеловеческая точность. — Ход чистый, как у морского хронометра. Пантелеич, это чудо какое-то, хотя и сам все собирал. Но все равно — чудо.
Пластина перекочевала к Степану. Тот грубовато провел по узору мозолистым большим пальцем.
— Алмаз не резал… он раздвигал, — хрипло констатировал он. — Края канавки не рваные, а зеркальные, будто оплавленные. Словно луч света прошел.
Илья не в силах вымолвить ни слова смотрел на пластину.
Они передавали пластину из рук в руки, боясь дышать на нее.
Мы сделали это, мы сделали невозможное.
Граф Толстой. Скрестив руки на груди, наблюдал за ликованием с непроницаемостью сфинкса. Чужеродный элемент. Лишняя деталь в идеально работающем механизме праздника.
Я направился к нему.
— Граф.
Толстой медленно, словно на шарнирах, повернул голову.
— Агрегат готов к эксплуатации. Доложите его превосходительству господину Сперанскому.
Ни слова в ответ. Просто едва уловимое движение головой — минимум движений, максимум пренебрежения. Развернувшись, он вышел. Его исчезновения никто, кроме меня, не заметил.
На следующий день, пока мы с Иваном Петровичем, склонившись над чертежами, разрабатывали логистику сборки и разборки, а также консервации агрегата, послышался цокот копыт. Ворота распахнулись, впуская гвардейца на взмыленном жеребце. Служивый сунул мне в руки пакет. Тяжелая сургучная печать Министерства финансов.
Сломав сургуч, я пробежал глазами по строкам, выведенным каллиграфическим почерком. Текст был сух.
«По высочайшему повелению Государя Императора, — гласил документ, — демонстрация гильоширной машины назначается на пятнадцатый день декабря сего года. Место проведения: Санкт-Петербургский Монетный двор. Присутствие: члены Комитета министров».
Под первым листом обнаружился второй — инструкции по безопасности, исписанные убористым, до боли знакомым параноидальным почерком Воронцова. Специальный фургон, усиленный металлическими листами. Маршрут в обход людных проспектов. Двойной конвой. Было похоже на план войсковой спецоперации по переброске ядерной боеголовки.
Интересно, а почему такой размах? С «Ульем» Сперанский действовал в режиме «стелс», явившись лично и тайно. А здесь — публичное шоу перед всем кабинетом министров. Зачем рисковать?
Какое-то представление. Точно!
Ай да Михаил Михайлович! Ай да гроссмейстер! Он готовит сцену. Он строит декорации для меня. Это идеальный повод, чтобы при всем дворе, под свет софитов и гром фанфар, вручить мне патент «Поставщика Двора». Он принимает работу и легитимизирует меня. Превращает «подозрительного выскочку» в официальную фигуру, защищенную протоколом. Коронация ювелира.
В ту ночь сон не шел. Мозг работал вхолостую, прокручивая сценарии погрузки. Ворочаясь на сбитых простынях, я в конце концов сдался. Нужно было увидеть ее. У меня такое редко бывает, когда готовый проект хочется вновь и вновь взять в руки, потрогать. В этом времени — первый раз.
Стараясь не скрипеть ступенями, я спустился вниз. Дом спал, погруженный в тишину. Я, закутавшись в теплую одежду выскочил во двор и толкнул дверь в новую мастерскую.
В лунном свете, пробивающемся сквозь высокие, незанавешенные окна, станок казался спящим левиафаном. И у этого чудовища был страж.
У станины застыл граф Толстой. Сюртук расстегнут — неслыханная вольность, — руки скрещены на груди. Он не услышал моего появления, или, что вероятнее, счел его несущественным. Все его внимание поглощал механизм.
Я сделал шаг. Скрипнула половица.
Он обернулся. В серебристом полумраке лицо графа утратило привычную маску надменной скуки. На нем застыла глубокая задумчивость. Мы молчали, глядя друг на друга.
— Эта штука… — произнес он, указывая подбородком на машину. — Она ведь все изменит, верно?
Что ему ответить? Изменит? Не совсем верное слово. Толстой даже не представляет насколько именно изменится мир после создания этой машины.