Глава 12


Май 1808 г.

Прошка силился что-то сказать, но из его горла вырывался тихий, сдавленный хрип. Я не дышал. Весь мой мир сейчас висел на единственном слове, застрявшем в глотке у мальчишки.

Наконец, его прорвало.

— Барин! Григорий Пантелеич! — затараторил он, сбиваясь и проглатывая слова. — Там… на речке… туман, холодрыга страшная… Они встали… черные такие… а доктор… он меня за карету, велел не дышать… А я подглядывал!

Его сбивчивый рассказ рисовал картину, увиденную глазами испуганного ребенка. Туманная дымка над Черной речкой. Две неподвижные фигуры у барьера, застывшие, как оловянные солдатики.

— А потом как бабахнет! — Прошка вздрогнул, словно выстрел громыхнул прямо здесь, в мастерской. — Громко так! Все в дыму… А когда развеялось — наш-то, капитан… качнулся. И сгузнулся… ой… упал на снег… На рубахе увидал красное пятно…

За моей спиной раздался сдавленный вздох — это Варвара Павловна прижала ладонь ко рту. Из тени выступил Кулибин.

— А доктор-то… он как выскочит! Подбежал, рубаху на нем как рванет! А там… — Прошка зажмурился, будто не в силах вынести воспоминание. — Кровищи… Я думал, все… Он его резать начал, барин! Ножом! А потом хинструментами своими… достал оттуда блестящий кусочек свинца… Ужас!

Плечо. Свезло. Могли и в сердце засадить, и тогда прощай, мой единственный союзник. Пуля застряла неглубоко, раз Беверлей ее так быстро извлек. Кость, скорее всего, цела. Главное, что Беверлей был рядом. Значит, шанс есть.

— Сердце екнуло: помрет, — шмыгнул носом Прошка. — А доктор его перевязал, а потом… потом такое началось!

Мальчишка подался вперед, его глаза снова расширились от пережитого изумления.

— Капитан наш сел! Прямо на снегу! И встал! Встал, барин! Оперся на другого господина и кричит так громко: «Господин граф еще здесь? Я готов сделать свой выстрел!»

По мастерской пронесся общий вздох облегчения. Степан размашисто перекрестился.

— А того графа-то и след простыл! — с восторгом закончил Прошка.

Волна облегчения едва не сбила с ног, на мгновение мир качнулся и потемнел. Пронесло.

Мои люди, обсуждая новости, без лишних слов разошлись по местам. Илья и Степан, не сговариваясь, вернулись к верстакам. Кулибин, крякнув что-то себе под нос, развернулся и ушел в свою каморку. Механизм мастерской снова пришел в движение.

Из-за широкой юбки Варвары Павловны выглянула маленькая Катенька. Испуг и любопытство в ее глазах были направлена на Прошку, на его растрепанный вид и свежую царапину на щеке. Поймав ее взгляд, мальчишка мгновенно преобразился. Ужас в его глазах сменился отчаянным бахвальством.

— А я там был! — громко заявил он, тыча себя в грудь. — Нисколечко не испугался! Как бабахнуло — я даже не моргнул! А кровищи-то было — во! По колено!

Катенька слушала, раскрыв рот, готовая поверить в любую небылицу. Глядя на этого маленького врунишку, я подумал, что, возможно, это и есть лучший способ справиться с пережитым кошмаром. Переплавить его в героическую сказку.

Мой взгляд переместился на Варвару Павловну. Она все еще стояла у стены с молочно белым лицом, однако на щеках уже проступал легкий румянец. Подойдя к ней, я тихо произнес:

— Варвара Павловна, Алексей Кириллович ранен. Ему сейчас, как никогда, нужен… дружеский уход. Не сочтете ли за труд навестить его? Передайте от меня наилучшие пожелания.

Она перевела взгляд на меня. Девушка поднимая глаза, с тихим достоинством произнесла:

— Я все исполню, Григорий Пантелеич.

И быстро скрылась в своей конторке, чтобы собраться.

Повернувшись к Прошке, я положил ему руку на плечо.

— Молодец. Настоящий гонец. А теперь марш на кухню. Скажешь повару, что я велел дать тебе столько пирожных, сколько влезет. Заслужил.

Глаза мальчишки засияли незамутненным счастьем. Скосив глаза на Катю, он опрометью бросился исполнять приказ. Варварина дочь хвостиком поплелась за ним.

Наконец, я остался один. В косых лучах предвечернего солнца плясала в воздухе золотистая пыль. Все живы. Этот простой факт медленно оседал в сознании, гася остатки адреналинового пожара. Медленно, опираясь на трость сильнее обычного, я дошел до своего кабинета. Только теперь, когда напряжение отпустило стальную хватку, тело напомнило об усталости. Свалившись в кресло и откинувшись на высокую спинку, я закрыл глаза. Впервые за эти безумные сутки грудь наполнил глубокий, полноценный вдох.

Откинувшись на спинку кресла, я просто слушал обволакивающую меня тишину. Впервые можно было позволить себе эту непозволительную роскошь — не думать. Тело гудело от вязкой усталости, зато на душе было поразительно легко. Пронесло. Воронцов жив. Все прочее — детали, технические задачи, имеющие решение. Я прикрыл веки, готовый провалиться в короткую, спасительную дрему, как вдруг дверь моего кабинета отворилась без стука, выдернув меня из этого пограничного состояния.

На пороге стоял Кулибин. Вместо привычного мастера в саже и прожженном фартуке, передо мной предстал опрятный, «чисто вымытый» старик. Его седая борода, всегда торчащая во все стороны, была аккуратно расчесана, а сам он был облачен в потертый, добротный парадный сюртук, очевидно, извлекаемый из недр сундука лишь по самым веским поводам. В одной руке он сжимал свой картуз, в другой держал пузатый штоф с прозрачной, как слеза, жидкостью.

Не говоря ни слова, он вошел. Медленными, почти ритуальными движениями подошел к моему столу, поставил штоф, отыскал два чистых стакана, которые Варвара Павловна держала для посетителей, и до половины наполнил их. Он не смотрел на меня; его взгляд был прикован к собственным рукам, к тому, как жидкость ровно ложится в граненое стекло. В этом сосредоточенном молчании было больше смысла, чем в его обычном ворчании. Один стакан он подвинул ко мне.

— За живых, — коротко, басом, произнес он.

Я взял стакан. Жидкость опалила горло, по телу мгновенно разлилось обжигающее тепло. Мы выпили. Я ждал вопросов, нравоучений — чего угодно. Однако он, осушив свой стакан, встал и отошел к окну и уставился на двор.

— Дурость все это, — неожиданно произнес он, не оборачиваясь. — Дворянские забавы. Красивые игрушки, — он кивнул в сторону, где у нас планировался зал для оружия, — чтобы дырки друг в друге делать. Бестолковые.

Я смотрел на его ссутулившуюся спину. Кажется, сегодняшние события всколыхнули в нем что-то глубокое, старое.

— У меня один… тоже горячий был, — говорил он своему отражению в стекле. — Сын, Мишка. Руки — чистое золото, любой механизм с полувзгляда понимал. Почище меня будет, я чаял. Так вот, сцепился он как-то с купчиком одним по глупости. Слово за слово… за саблю схватился. Еле оттащил. Привел домой и выпорол, как сидорову козу, чтоб неделю сидеть не мог.

Он замолчал, поскреб ногтем стекло.

— Он тогда на меня волком смотрел. Обиделся. А я ему сказал: голова твоя дурная рукам покоя не дает. А руки-то у тебя одни. Ими дело делать надобно, а не кровь пускать. Ими кормить семью, строить, а не калечить да помирать из-за спеси.

Кулибин обернулся. Его выцветшие глаза смотрели на меня с какой-то тяжелой, отеческой серьезностью.

— Руки у тебя, парень, тоже золотые. Голова светлая. А лезешь в их игры. Не твое это дело. Негоже мастеру в барские дрязги соваться. Наше дело — вот, — он мозолистым пальцем постучал по своему лбу, а потом по ладоням. — Голова да руки. Остальное — пыль.

И в этих простых, грубоватых словах гений-одиночка отступил на второй план. Из-за него проступила совсем иная фигура — глава огромного семейства, человек, знающий цену жизни, потому что сам дал ее десятерым детям. Его сегодняшняя тревога была беспокойством патриарха, увидевшего, как непутевый, но подающий надежды «наследник» едва не сунул голову в барскую петлю.

Он снова наполнил стаканы до половины.

— Прошка! — рявкнул он вдруг. — А ну, неси сюда закусить чего! Барин с гостем сидят, а на столе пусто!

Мальчишка пулей влетел в кабинет. Оценил проблему и исчез. Через минуту он вернулся с большим глиняным блюдом, прикрытым чистой льняной салфеткой.

— Варвара Павловна перед уходом велели передать, — пропищал он. — Сказали, знала, что пригодится.

Под салфеткой, в глиняных мисочках, обнаружилась простая, но такая правильная сейчас русская закуска: терпкая и сладкая моченая брусника; хрусткая квашеная капуста с рубиновыми искрами клюквы; скользкие, пахнущие лесом соленые грибы и тонко, почти прозрачно, нарезанное сало с алыми прожилками мяса. Мы выпили еще по одной, закусили. Атмосфера в кабинете стала домашней и доверительной. Разговор о мертвой материи — шестернях и рычагах — оказался самым живым и целительным.

Утро принесло с собой ясное намерение: сегодня я навещу Воронцова. Вернувшаяся поздно вечером Варвара Павловна уже доложила, что с капитаном все в порядке. Он, конечно, слаб, но пребывает в бодром расположении духа, шутит и жалуется на отвратительную стряпню своего денщика.

Я уже был в прихожей, натягивая сапоги и предвкушая, как вырвусь из стен этого дома на морозный воздух, когда Ефимыч доложил о посетителе.

— Старшина Краузе, Григорий Пантелеич. По делу, говорят, спешному и сугубо личному.

Черт бы их всех побрал. Визит к Воронцову откладывался.

— Проводить, — бросил я Ефимычу, раздраженно.

Через пять минут Краузе сидел в моем кресле. Причем сидел прямо, даже чопорно, однако эта прямизна была неестественной — будто поза солдата перед экзекуцией, а не гордого старшины Цеха. Он выглядел лет на десять старше, чем при нашей последней встрече. Его румяное и лоснящееся от самодовольства лицо, приобрело землистый оттенок, а под глазами залегли глубокие тени. В руках он держал какую-то папку с документами.

Пока я, не спеша, разливал по тонким фарфоровым чашкам дымящийся чай, он делал вид, что с интересом изучает корешки книг в шкафах. Но его взгляд снова и снова, будто примагниченный, срывался к огромной стеклянной стене моего кабинета.

С высоты второго этажа моя «Саламандра» разворачивалась перед ним как на ладони. Внизу, в залитом утренним солнцем торговом зале, мадам Лавуазье с царственным изяществом вела беседу с какой-то разодетой графиней, внимавшей ей с почти детским восторгом. А напротив, на втором этаже, в мастерской, Илья, склонившись над верстаком, показывал подмастерьям секреты полировки; могучий Степан, сняв рубаху, с ритмичным скрипом раскатывал на вальцах золотой лист, и его мускулы перекатывались под кожей. Все жило, двигалось, дышало — не магазин, а идеально отлаженный механизм. А Краузе, человек, всю жизнь посвятивший пыльным уставам и сонному порядку Цеха, взирал на этот мир с неприкрытой завистью. Он смотрел на то, чего у него никогда не было.

— Я прибыл к вам, мэтр Григорий, по поручению Управы, — начал он, когда я поставил перед ним чашку. Он говорил сухо и официально, словно зачитывал протокол. — Для согласования, так сказать, технических деталей. После… известных событий… возникла необходимость в уточнении некоторых процедур, касающихся подтверждения мастерства в нашем сословии.

Сев напротив, я сделал глоток чая. Процедуры? Попытка найти лазейку в уставе? Очередная кляуза? Я выжидал. Краузе долго размешивал ложкой чай. Он явно тянул время, не зная, как подступиться к главному.

— Господин государственный секретарь… — он поднял на меня глаза, — человек государственный. Он мыслит категориями пользы для Империи. И он, кажется, нашел в вашем… методе… в вашей работе… нечто, что счел достойным самого пристального внимания.

Он говорил загадками, ходил кругами. Каждое слово давалось ему с видимым трудом. Я не понимал к чему вообще весь этот бессвязный набор слов. Он пришел… с чем?

— В свете недавней… аттестации… — он с трудом выговорил это слово, — Управа посчитала необходимым… э-э… продемонстрировать, что и прочие мастера нашего сословия не стоят на месте. Что мы так же радеем о новинках и готовы служить на благо Отечества.

Я все еще не видел всей картины. Отчитаться передо мной о планах Управы? Бред. Мое молчание, кажется, подействовало.

— Ах, да. Вы же не знаете. Нам… было предписано, — он наконец перешел к сути, и голос его стал глуше, — пройти собственную аттестацию. Мне и мэтру Дювалю. Вдвоем. В течение месяца. — И тут, спохватившись, он добавил, будто это была незначительная деталь: — И да. Задание. Господин Сперанский изъявил желание… чтобы мы повторили вашу работу. «Пирамиду».

Чашка замерла на полпути ко рту. Повторить «Пирамиду»? Эти двое? Взгляд на перекошенное лицо Краузе — и встало на место. Картина прояснилась. Сперанский? Изощренное наказание. Эдакая публичная казнь, растянутая на месяц. Старый лис приполз ко мне за спасением, хотя остатки гордости не позволяли ему произнести это слово вслух.

— И это еще не все. — Краузе извлек из папки большой, туго сложенный лист. Развернув его на моем столе, он придавил углы чашками. Жалкая, беспомощная попытка скопировать мою работу по памяти: кривые линии, нелепые шестеренки, нарисованные наугад.

— Мы с мэтром Дювалем… попытались воссоздать механизм, — пробормотал он, избегая смотреть на чертеж. — Но без знания точных размеров, без понимания… Это все, что у нас есть.

Глядя на эту карикатуру, я едва сдерживал усмешку. Они даже не поняли, как она работает.

— Господин Сперанский также добавил, — Краузе с трудом сглотнул, — что принимать работу он будет только… с вашей консультации. С вашего одобрения.

Вот это поворот. Я — судья своих вчерашних палачей? Консультант их позорного провала? Сперанский отдал их мне на растерзание.

Молча отодвинув от себя жалкий эскиз, я произнес:

— Весьма… любопытно. Так чего же вы от меня хотите, господин старшина?

Мой прямой вопрос разрушил его хрупкую игру. Он вздрогнул. Его взгляд снова метнулся к стеклянной стене, за которой слаженно, без суеты, двигался живой организм моей мастерской.

— Я предлагаю, — наконец произнес он, не глядя на меня. — Место старшего мастера Ремесленной Управы. С правом голоса на всех собраниях. С властью, влиянием и почетом.

Вот оно что. Попытка купить меня. Статус и место в их иерархии в обмен на спасение его никчемной шкуры.

— Я не помощи прошу, — он наконец посмотрел на меня. — Я предлагаю сделку. Вы… даете нам… консультацию. Негласно. А я — обеспечиваю вам положение, которое вы заслуживаете. Положение, которое защитит вас от… дальнейших недоразумений.

Угроза? Серьезно? Я не ответил. Глядя на этого сломленного человека, я не чувствовал ни злорадства, ни жалости. Старший мастер Управы. Звучало заманчиво, как шаг по лестнице, ведущей к дворянству. Но какой ценой? Союз с теми, кто еще вчера пытался меня уничтожить?

— Мне нужно подумать, господин старшина, — произнес я, давая ему понять, что аудиенция окончена.

Краузе молча поднялся. Оставив на столе свой беспомощный эскиз, он поклонился и вышел.

Остаток дня прошел в размышлениях и анализе ошибок полученного чертежа. Мне не хотелось находится в иерархии их Управы. Если только выторговать себе особые условия, которые не давали никому власти надо мной. Предложение Краузе было с душком. Поэтому я так и не принял решение.

На следующий день я нацелился на то, что посещу наконец Алексея. Мысль о вчерашнем предложении Краузе я запер в самый дальний угол сознания. Ловушка, обмазанная медом. Старший мастер Управы… Звучит весомо, однако цена — союз с теми, кто еще вчера точил на меня нож.

Я уже стоял в прихожей, натягивая высокие сапоги. Варвара Павловна, видя мои сборы, сдержанно улыбнулась.

— Передавайте Алексею Кирилловичу поклон. И скажите, что бульон я ему сегодня пришлю сама. С перепелами.

Кивнув, я уже предвкушал, как вырвусь из этого дома, как весенний воздух остудит голову. Но едва моя рука коснулась тяжелой дубовой двери, как в холле, словно из-под земли, вырос Ефимыч с серьезным выражением лица.

— Григорий Пантелеич, к вам прибыли. Из дворца.

Сердце сделало неприятный кульбит.

— Посыльный, — коротко пояснил Ефимыч. — Государыни Вдовствующей императрицы. Ждет.

Вернувшись в зал, я остановился. Посреди моего мира из темного дерева и полированного камня стоял чужеродный элемент. Высокий гвардеец в дорожной шинели и высокой шапке с имперским орлом казался изваянием. От него веяло запахом дорогой кожи и неоспоримой властью. Не удостоив обстановку и взгляда, он смотрел на меня. В руках он держал один-единственный конверт, скрепленный огромной сургучной печатью.

Подойдя, я взял тяжелый, плотный пакет. Пальцы ощутили под бумагой твердость бумаги. Он, не говоря ни слова, чуть склонил голову. Сломав хрупкую печать, я извлек письмо. Это было приглашение, отпечатанное витиеватой, выгравированной золотом вязью.

«Вдовствующая государыня императрица Мария Фёдоровна будет рада видеть Мастера точной механики Григория Пантелеича на ближайшей ассамблее в Гатчинском дворце…».

Формальность. Вежливый приказ. Но под официальным текстом, в самом низу, виднелось несколько строк, выведенных торопливым, но властным женским почерком. Я узнал его.

«Надеюсь, Ваше творение для меня будет готово к этому дню, — каждое слово отдавалось в голове тихим щелчком. — Весь двор, право слово, сгорает от нетерпения узреть новое чудо. Не сочтите сие досадное недомогание достаточным предлогом, чтобы уклониться от столь приятного долга».

Медленно сложив письмо, я осознал всю глубину этого послания. Приказ, обернутый в шелк придворных любезностей. Королевский пинок. Она напоминала об обещании, давала понять: мое здоровье — мои проблемы, ее воля — закон. И она не терпит промедления. Либо я слишком близко к сердцу воспринимаю это приглашение. Дата ассамблеи — 21 мая 1808 года. До нее две недели.

Визит к Воронцову снова откладывался. Он, я был уверен, поймет. Солдат всегда поймет солдата. А вот Императрица… ждать и понимать не входило в перечень ее добродетелей.

Вернувшись в кабинет — свой островок порядка, — я подошел к потайной секции в стене. Вдали от чужих глаз, хранились самые опасные мои замыслы: чертежи гильоширной машины, первые наброски оптического прицела и толстая папка с единственной надписью — «Маска».

Я достал ее. Листы легли на верстак. Вот он. «Снежный Барс». Мой ответ Дювалю, мой манифест. Хищная, стилизованная морда зверя, предназначенная для ковки из черненого серебра. Глазницы, в которых должны были гореть два крупных уральских александрита, меняя цвет от кроваво-красного при свечах до холодно-зеленого при дневном свете. И механизм…

Мой взгляд остановился на отдельном листе, испещренном правками, сделанными грубой, уверенной рукой Кулибина. Его идея, гениальная в своей простоте: скрытый пружинный замок, который по нажатию на неприметную кнопку освобождает тончайшую шелковую вуаль, прикрывающую нижнюю половину лица. Фокус. Театр. Все то, что так обожают при дворе.

Глядя на эти чертежи, я ощутил, как во мне снова просыпается азарт творца. Эта маска — шанс доказать всем, и в первую очередь себе, что раны, интриги и угрозы лишь закалили сталь. Я по-прежнему способен создавать вещи, которые заставят этот мир затаить дыхание. Это было делом моей личной, ремесленной чести.

Я извлек драгоценные материалы. На широкой доске верстака, залитой ровным светом из окна, легли листы черненого серебра, бархатный мешочек с александритами и моток тончайшего китайского шелка для вуали. Все внешнее — интриги, угрозы, сделки — отступило, съежилось, потеряло всякое значение. После стольких потрясений возвращение к осмысленному труду ощущалось почти физическим удовольствием. Мысли, хаотично метавшиеся в голове, теперь выстраивались в четкие, ясные схемы. Отлежавшийся замысел, словно доброе вино, набрал глубину: вот здесь можно усложнить гравировку, придав меху иллюзию движения, а механизм вуали сделать еще более бесшумным. Пальцы, подрагивавшие от нервного истощения, теперь двигались с точностью, перебирая инструменты. Тремор не исчез совсем, но теперь он был лишь фоновым шумом, который я научился игнорировать. Впереди была самая интересная часть любого проекта — воплощение.

Загрузка...