— Она ведь не умрет, господин лекарь?
— Какой же я вам лекарь, девушка⁉ — он немного приобернулся, совсем чуть-чуть, даже как будто только глаз скосил, приосанился.
Девушке было давно за пятьдесят.
— Лекарь — это который если у вас отвалится чего, — продолжал он, косясь страшным, полуслепым, почти белым глазом, — так он поднимет и на место прикрутит, а я, если что, — сразу в обморок.
Он водил подушечками пальцев по струнам лежащего на коленях гаюдуна, вслушивался, с первой струны перешел на вторую, слегка подкрутил ее, потом третью, долго-долго тер четвертую, но так ничего с ней не сделал, оставил в покое. Толстые струны из конского волоса немного поскрипывали.
А потом он неожиданно снова приобернулся, скосил свой странный, все-таки совсем не страшный левый глаз и добавил зачем-то:
— А потом встану и опять упаду.
Женщина, и без того чуть живая, побледнела и съежилась. Мужчина возле нее беззвучно сглотнул слюну. Они сидели позади музыканта прямо на полу. Стулья в комнате расставили по углам один на другой, кровать вообще вынесли наружу, чтобы ничего не мешало.
Посреди комнаты, на старом истертом ковре, лежала девочка лет десяти или несколько старше. Ее длинные, никогда в жизни не стриженые волосы раскинулись лучами по всему полу, грязные и спутанные. Руки девочки сперва уложили на грудь, как у покойницы, но музыкант, едва войдя в комнату, сразу расположил их вдоль тела. Лицо ее, слабо различимое в темноте закрытого наглухо помещения, приковывало взгляд неестественной, какой-то светящейся краснотой, словно под кожей у девочки завелись кровавые светлячки. Она дышала слабо и рывками, каждый вдох сопровождался хриплым хлопком. Глаза были закрыты. Закрыты давно — уже месяц она не приходила в сознание, застыв где-то между сном жизни и мраком смерти.
В доме закрыли на щеколду дверь, а потом еще и подперли ее столом, чтобы вдруг как бы чего ни того, затворили оконные ставни и завесили их тряпьем, скрыв происходящее внутри от солнечных лучей и косых взглядов. Дверь в соседнюю комнату — в спальню — тоже заперли, но и там на всякий случай все занавесили. Одна лишь тоненькая свечка легко дрожала у в углу, да и та больше чадила, чем светила.
Домик, хлипкий и обветшалый, поскрипывал от ветра, как корабль в море. Выложенная хворостом и соломой крыша ездила туда-сюда и шелестела.
Со двора доносились вопли двух мальчишек — старших братьев больной девочки. Балбесы играли в кровавую потасовку.
Музыкант вздохнул, но продолжил работу. Он достал из ящика три баночки, открыл среднюю из них, зачерпнул пальцем мазь с приятным запахом и стал растирать ею струны. После, педантично завинтив крышку банки, извлек из внутреннего кармашка мягкую шелковую тряпочку и, прикладывая к смазанным местам, аккуратно вытер лишнее.
Женщина позади, мать девочки, вздрагивала временами, нетерпеливо ерзала, будто ее на сковородку посадили. Внимание ее то и дело отвлекала левая рука музыканта, которой тот пока лишь поддерживал инструмент на коленях. Ладонь этой руки была покрыта паутиной шрамов — крупных и поменьше, — пальцы, особенно большой и указательный, почти не двигались, и порой женщина замечала, как музыкант сгибает их упором в бедро. Боже мой, думала она, да ведь этот человек считай калека! Как же он с такими увечьями собирается играть на инструменте⁈ Эта ладонь, манившая взгляд женщины, как будто собрала в себе всю ее неуверенность, весь страх. А еще этот белый глаз, который вроде бы и не видит тебя, а кажется, что от него не скроешь никаких тайн. Будто он зрит весь мир насквозь.
Отец девочки, совсем седой и осунувшийся, с усталым, покорным взглядом, сидел тихим призраком.
Музыкант на всякий случай вынул из ящика барабанчик размером с кулак и поставил его у левого бедра, потом, чем-то неудовлетворенный, сместил инструмент немного в сторону, а мгновение спустя вернул наполовину обратно. Посидел, подумал, остался доволен. Наконец, все из того же ящика он извлек чехол с плектрами. Музыкант взял широкий плектр и нанес мазь на что-то вроде щеточки на одной из его граней.
— Может, я вам чем-то помогу? — не вытерпела женщина, еще и привстала было, но замерла в порыве.
Музыкант вздрогнул, остановил работу и опять покосился на «девушку» своим непонятно куда глядящим глазом.
— Сидите тихонько-тихонько, — сказал он после многозначительной паузы. — Лучше и глаза закройте. Не шумите, не фыркайте. Когда понадобится помощь — я вас окликну. А до этого под руку — не надо, прошу покорнейше, — он аккуратно вытер тряпочкой лишнюю мазь со щеточки плектра. — Я вам историю расскажу. Был у меня друг. Звали Чапалуга… если не вру. Хотя, чего же был? Жив, конечно, до сих пор прожигает… Да и не друг он мне, собственно, и не приятель никакой, не встречались даже, не виделись ни разу. И звать его как-то по-другому, что-то там на «пэ» или… Или что-то там такое, не знаю… Короче говоря, случилась история. Собрались, дом, тишина. На постели — больной. По стенам родственники нависают, как палачи. Вот музыкант заиграл, затеребенькал. Тишина, идет работа, развивается тихонько. Медленно, не спеша. Проходят минуты, проходят часы… И тут — рраз! — кто-то возьми да кашляни!.. Хотел сказать — пукни, но нет, кашляни. Мощно, умело. Как по стене кувалдой. С перепугу у Чапалуги дрогнула рука, пальцы по струнам звенькнули, цапнули чего не надо было… И все, батюшки-матушки… Наутро в комнату заходят — а там все стены с потолком кровью залиты, и люди без голов. Все до единого!
— Вы же сказали, что ваш друг жив⁉
— Да вы мне верьте больше, — музыкант отмахнулся. — Мало ли чего я сказал⁉ Вот еще могу, например, другой случай. Из нашей страшной жизни. Есть у нас в артели девушка-красавица, распрекрасная такая, что только ночью из дому выйдет — цветы опадают от зависти… Пригласили ее тоже как-то раз. Кто б такую не пригласил? Ха! Так вот, зашла она, села на стул у больного, достала инструмент. Что у нее там было — врать не стану, чуть ли не ямидали. Это такой инструмент, что… Лучше вам и не знать, что это за такой инструмент… Сидит, короче говоря, играет, извлекает, скажем так, звук. Больному в постели легче, он уже и глаза открыл, и красавицей нашей любуется, все у него замечательно, в общем, жизнь удалась. А за дверью пол деревни собралось, и все бубнят, и все тарабарят, и все шумят, как будто медведи оргию завели и танцами развлекаются. Как демоны из преисподней! И в момент самый ответственный, в кульминационный, можно сказать, кто-то там что-то уронил. Кувшин с араком, я так предполагаю, или вином, потому что вопль поднялся неописуемый. И наша девушка-красавица, прекрасная, как золотая луна на небесах, и без того на иголках — сфальшивила. Чуток совсем, на четвертинку, на восьмерочку. Но сфальшивила! И разом — тишина… Как в гробу, который уже два года под землей зарыт. Тишина — и все… Она перепуганная к двери, а за ней — стены с потолком кровью залиты, и люди без голов. Все до единого!
— Ужас какой…
Музыкант второй раз вытер щетку плектра, встряхнул ее для верности, затем вытащил из ящика новую тряпочку — красную, с пупырышками — и запихнул на деку под струны.
— А вот был еще случай — из самых возмутительных… Пригласило одного музыканта дворянское семейство. Люди большие, высокие, со светлыми, хотя немного извращенными лицами. Красивые, как тыквы подгнившие. Князьки-бароны да шахи-падишахи, тьфу. И говорят они музыканту, значит, помоги, излечи, значит, нашего сына от тупости. Мы тебе за это ничего не пожалеем, по крайней мере покормим помоями в сыром хлеву… Музыкант протестовал, ругался, кусаться начал. Да как же, говорит, от тупости-то я? Это не по моей части, я и сам, в общем и целом — музыкант… Но согласился, после нескольких кулачных аргументов, сел. Играет, значит, на барабане пристукивает. Не таком, как у меня, а побольше, посолиднее. Сидит час, сидит второй. Сидит день, сидит третий. Не выдержала мать, заходит тихонько в комнату, крадучись, но гордо, и спрашивает сына — ну что, родненький, поумнел немного, идиот? Музыкант, дурак, как и все мы, со смеху так и прыснул. Рукой по барабану припадочно — шмяк! И все.
— Кошмар какой!
— Что такое?
— Стены с потолком кровью залиты, и люди без голов?
— Девушка, вам бы романы писать, но да — стены рассыпались, занавески порвались. Одни руины там теперь, ничего не осталось. Даже земля на куски раскололась.
— Все, молчу, ни слова не скажу.
— Слава падишахам…
Музыкант наконец закончил подготовку и внимательно осмотрел инструмент.
— А сын-то дураком и остался, — зачем-то добавил он.
Женщина снова хотела что-то сказать, но, открыв только рот, — одернула себя.
Музыкант же уложил гаюдун поудобнее, чтобы тяжелые колки не тянули его вниз с колен, и сказал:
— Начинаю. Тихо все.
Он вздохнул и одной рукой принялся медленно водить щеткой плектра по струнам, а ладонь другой просто положил на середину деки, придавив струны как будто без какой-то особой системы. Шелест — а скорее скрип — едва был слышим в тишине, и потрескивание слабенькой свечки почти перешептывало грубый шум, так не похожий на музыку, которую должен бы играть этот инструмент.
Музыкант, не меняя положения пальцев, стал двигать ладонь вдоль деки, но до того неторопливо, что сидящие позади обратили на это внимание тогда лишь, когда ладонь сместилась уже на две своих ширины. Плектром же музыкант все сильнее давил на струны, таким образом в дело вступало все больше волосков неравномерной щетки, и все грубее были эти волоски. Звук становился беспокойнее, скрипучее. Монотонный шум наполнил комнату. С каждым проходом плектра, звук приобретал новые черты, растушевывал постепенно некоторую резкость, писклявость, обретал форму. И в какой-то момент музыкант, надавив плектром, сдвинул большим пальцем щетку, и она, съехав в сторону, упала у его колен. И тогда, дотронувшись без перерыва до струн самим плектром, впрочем, все еще покрытым чем-то у своего основания, музыкант поплыл в пространстве. Или, скорее, само пространство потекло вокруг него. Казалось, протяни руку — коснешься звука, и он обхватит тебя, понесет, может быть, потоком, неспособным вырваться из закрытой комнаты, а возможно — окружит и задушит, как змея. Звук просачивался сквозь жирные щели, трещины, плохо подогнанные бревна и ставни, и шипел, выбравшись на солнечный свет.
Все кругом полнилось однообразным и неестественным гулом.
В темноте появился свет. Откуда он взялся сидевшие позади музыканта родители больной поняли не сразу, и лишь секунды, или минуты, или часы спустя, когда свет уже озарил пятнышками белесыми стены, они догадались, что источает его их собственная маленькая дочь, хрипло стонущая на полу. Крошечные, как светлячки, белые горошинки вспухали где-то у нее под кожей, плавали там и волновались. Спустя какое-то совсем неопределимое по ощущениям время светлячки эти потекли вдоль всего тела девочки — из ног, из рук, из живота — вверх, к горлу, к лицу, и стали высыпать наружу маленькими стайками через нос, уши, приоткрытый болезненно рот. Как пчелиный рой, они, закручиваясь вихрем, поднимались к потолку и немного зеленели там, рассыпались, растекались вверху, как вода по земле. Девочка затряслась и громко застонала, а звук от инструмента приобрел масштаб такого вселенского гула, что затрещали стены, задвигались, стали выгибаться наружу, будто маленький домишко переполнился этим гулом дальше некуда и вот-вот грозился лопнуть. Но вместо того, чтоб рассыпаться на части, дом словно бы начал расширяться. Стены раздались в стороны. Занавешенные ставни двинулись прочь от сидящих, будто те оказались в лодке, уплывающей от берега и его огней. Пол заходил ходуном. Пространство, темное и душное, теряло ясность форм. Так нарисованное на песке стирают раз за разом набегающие волны.
То белые, то ярко-зеленые светлячки заполнили комнату, завертелись друг вокруг друга и принялись собираться в громадный глубок, будто обволакивавший их гул инструмента не давал им вырваться наружу, кружил их в себе. Стены, пол, воздух — все вибрировало, еле заметно, но с умиротворяющим постоянством…
И тогда что-то случилось.
Никто поначалу не понял — что, даже музыкант не успел сообразить. Что-то стукнуло, что-то глухо ударилось, и как-то сразу стало неправильно… Целые секунды спустя музыкант понял, что откуда-то с полатей свалилась к его ногам деревянная ложка — хотя он просил убрать все, что может сдвинуться — и, упав, погасила свечу.
Женщина ахнула! Слишком громко…
Звук упавшей ложки и женский голос спутали сложную гармонию гаюдуна. Пространство всколыхнулось.
Клубок светлячков, летевших изо рта девочки, дернулся, затрещал! Вдруг он разорвался на несколько частей. Части эти налились инфернальным красным светом, завертелись и стали собираться обратно в плотную массу, в одного исполинского светляка.
Мелкая мошкара, скользившая у стен комнаты, бросилась на людей. Брызнула кровь!
Музыкант вздрогнул от неожиданности, ритм сбился окончательно, сорвалась звуковая волна, рассыпалась и осколками исполосовала пространство, зашлепала по стенам. Треснула сама ткань мира…
Сквозь щели в полах, сквозь дырки в стенах и разрывы в потолке — отовсюду разом поползли черно-коричневыми угрями извивающиеся волосатые пальцы с гнутыми когтями на концах. Они хрустели костяшками и ломали все вокруг себя, тянулись к людям, к темноте и к клокочущему клубку красного цвета. И, как и он, когтистые пальцы эти сияли ненормальным, ничего не освещающим огнем.
Музыкант сделал какое-то быстрое движение ладонью, и составной плектр вывалился на пол, а на его месте тотчас появился новый: поменьше, белый, твердый, как из слоновой кости. До сих пор он прятался где-то между средним и безымянным пальцами — на всякий случай.
Немного сдвинув ладонь, музыкант с силой врезал по струнам этим плектром. А потом еще раз и еще — людям, сидящим позади музыканта, казалось, будто эти удары подбрасывают их в воздух, будто из мрака надвигаются стены, как ладони, мчащиеся друг к другу для хлопка. Стоило звуку затихнуть, как стены отступали и тонули во тьме. Стукнув трижды, музыкант сорвал исполосованную шрамами руку с гаюдуна и шлепнул по лежащему у бедра барабану. Затем снова трижды по струнам — и один раз по барабану. И так ритмично, все быстрее и быстрее.
Дикий, безобразно диссонантный звук гаюдуна, излюбленного инструмента поэтов, гедонистов и королей, ошеломлял, пугал и вводил в такое состояние оцепенения, что парализовывал и как будто выдавливал слушателя прочь из мира природной гармонии и весенних цветов. Совсем не к такому обращению привык этот нежный аристократический инструмент!
Со всех сторон разом прыснули желто-зеленые искры — из щелей, откуда лезли волосатые пальцы, просто из воздуха. Пальцы завертелись, как плетки в руках истязателей, задергалась красная неистовая масса, от каждого барабанного удара ее словно бы разрывало на части, а мгновение спустя она склеивалась обратно.
От касаний смерча светящейся мошкары по рукам музыканта текла кровь. Текла по лицу, по шее, по плечам, капала с его ногтей на гаюдун, а когда он отвлекался, чтобы стукнуть в барабан — разбрызгивалась по комнате, падала на лицо и волосы больной. Пытаясь удержать его, помешать играть, сбить с ритма, когтистые пальцы ухватили музыканта за локоть той руки, которой он водил по грифу. Другие дергали за волосы сидящую позади женщину, по ее глазам тоже текла кровь, а она молчала, терпела, потому что страх за измученную дочь был сильнее любой боли. Когти вонзились в бедра мужчины, но он лишь прикрыл глаза и сжал плотнее зубы.
Грохот жутких аккордов шумел все более зловеще, все агрессивней, удары по струнам вскоре стали такими частыми, что у музыканта не стало времени отвлекаться на барабан. Рука, за которую беспрестанно хватались метровые когти, онемела и не слушалась. И вскоре звон ударов по струнам исчез совсем — слился в тяжелый шум, который давил так, что кровь потекла и из ушей. Музыкант привстал немного, чтобы поднять большой инструмент поближе к светящемуся красным шару в центре комнаты.
Пальцы извивались, дергались, трещали и разламывались, лопались и падали, как сломанные ветки, и из образовывавшихся ран рывками вышвыривало ядовитую пену. От огромного клубка светляков пошел тошнотворный дым — настолько черный, что видно его было и в беспросветной темноте! А изо рта больной вдруг вырвалась густая, похожая на грязь, зеленовато-каштановая масса, вязкая и вонючая…
— Переверните ее на живот! — скомандовал музыкант, и шум подхватил его слова, завертел по комнате, заелозил ими по стенам.
Мать девочки очнулась первой, подскочила было, но тотчас почувствовала слабость. Ноги не подчинялись. Она упала и, размазывая по полу собственную кровь, поползла к больной дочери, с трудом, цепляясь за ее одежду, сминая, царапая, потянула на себя ее тело и перевернула его с таким усилием, что едва не потеряла сознание. И тотчас зловонная мерзость потекла не только изо рта больной, а из носа, из ушей. И что-то там в этой густой массе шевелилось, дергалось и даже пищало.
Музыкант круто скользнул пальцами по деке и переменил аккорд. Звук преобразился так резко, что показалось, будто что-то взорвалось. Красный шар под потолком раздался в стороны и лопнул, обдав комнату вонючей кашей. Лезущие изо всех щелей пальцы припадочно вздрогнули и посыпались огрызками на пол, на стол, на людей — и стали пениться, таять.
Внезапная тишина обрушилась на темную комнату.
Спустя несколько секунд ошеломления послышался слабый скрежещущий вздох, а потом второй, немного другой, следом что-то скрипнуло, забулькало противно, раздражающе, снаружи стукнуло, прошипело, потом послышались мальчишечьи голоса и следом грубое: «Тсс, тихо». Где-то далеко-далеко застучала по дереву птица, зашелестел мимо проносившийся ветерок.
Мир вернулся.
Музыкант, прижав инструмент к ногам, прополз по полу, чуть сдвинул стол и распахнул дверь. Внутрь ворвался колючий свет. Больная девочка сидела посреди комнаты, держалась за руку матери. Ее по-прежнему рвало. Длинные угольно-черные волосы ее спадали с плеч и комьями лежали на полу. Отец придвинулся сзади. Он гладил дочь по спине и что-то шептал. Музыкант не слышал слов. Он вообще сейчас ничего не слышал — из ушей еще текла кровь. Он устало прислонился к дверному косяку и закрыл глаза.
Перед домом собралась такая толпа, что задние ряды полезли на пеньки и заборчики, чтобы разглядеть, что творится в передних. Поначалу шептались, потом приблизились, и понеслось: «И что? Ну как? Помочь чем?»
Музыкант обернулся и приоткрыл здоровый глаз.
— Соберите все это с пола, со стен, там вон, на потолке, что-то висит, — сказал он, но вместо голоса своего различил один бесцветный гул. — Накидайте в ведра, отнесите подальше куда-нибудь и закопайте поглубже.
— А что, оно может обратно залезть? — перепугался отец больной.
Музыкант не слышал вопроса, но понял его.
— Нет, — ответил он, — всю деревню завоняет.
Через два часа девочка сказала первые за целый месяц слова. Ее покормили, и впервые за эти мучительные дни она уснула спокойным сном, тихо посапывая и чему-то себе улыбаясь. Отец ее все трепал музыканта, чудом державшегося на ногах, все обнимал то за плечи, то за грудь, то брал за руки, то в сердцах лез целоваться. Так и простояли оба, залитые кровью, пока солнце не пошло к горизонту.
Музыкант умылся, и староста деревни принес ему две длинные редьки и сочный огурец, а потом еще и от себя добавил самодельные башмаки. Музыкантам не принято было платить деньгами, да и где им в деревне взяться?..
Мимо шныряли драчливые дети, шумели бегающие туда-сюда взрослые с ведрами, метлами, швабрами — дом вычищали дружно, все вместе. Музыкант посмотрел на север, потом на солнце, потом на лес.
— Тысячу лет назад последний раз тут ходил, — внезапно сказал он старосте. — Ну не совсем тут, немного дальше, за полями. Была тогда тропа лесная, в обход, сквозь ущелье. Есть она еще? Ходит там кто?
— Да кто ж там ходит? — махнул рукой старик. — Чушь лесная там шатается. Той тропой уже лет пятьдесят никто не ходит. А вам-то, выходит, тысячу лет, что ли?
— Да то я так, образно.
— О… тысячу — это много.
Музыкант стал прощаться, собрал в ящик инструменты, тряпки, редьки, решился уже было уходить, но староста уперся, чуть ли на за шею ухватил.
— Да куда ж теперь идти, батюшка⁈ — староста почему-то все тянул руки к лицу музыканта. — На дорогу как выйдете — уже и темень. А в темноте, знаете… У нас и днем-то чего не натерпишься! Вы обождите. Помойтесь. Искупайтесь. Потом хряпнем, за девочку-то отпраздновать. Разок-другой. Выспитесь.
Поволокли купаться.
— Купаетесь-то, поди, разом с бабами? — с надеждой поинтересовался музыкант.
— Э, ну их… Бабы у нас страшные.
Вымытого потащили хряпать. В доме с высоким острым потолком устроили кошмарную пьянку. Не пьянку даже, а какую-то бойню. Собралась, может, и не вся деревня, но все пьяницы местные уж точно. Кто-то сходу, еще в двери не протиснувшись, заорал песню про «такую недотрогу», затарантел на расстроенной лютне. Тут же откуда-то появилась целая груда народу, затанцевали, заплясали, завертелись так нескладно, кривенько, искренно и от души, что пол под ногами забегал и стены взволнованно держались из последних сил — то ли чтоб не развалиться, то ли чтобы не пуститься за компанию в пляс. На столах тотчас нарисовались кувшины с наливками и вином, ведра арака, переполненные до краев, капуста, редис и свекла на закуску. Кто-то притащил мясо, но что за мясо, чье мясо — осталось неразгаданной загадкой.
Пока буйствовали и танцевали, одно ведро перевернули на пол. Мнения разделились. Кто-то сразу устроил драку, кому-то дали в глаз, кому-то в зуб, кого-то вытолкали в зад, причем сразу в окно. Самые охающие полезли собирать пролитое с пола — сперва пытались зачерпывать кружками, потом тряпками. Один, совсем худосочный и с тощей лисьей мордой, свалился хоть полизать, но его оттащили за шкирку и куда-то воткнули. Потом опять загрохотали танцы, уже совсем несуразные — кто что имел, тот тем и дергал. Компания в полутемном углу подралась из-за женщины. Один мужичок спьяну вывалился в окно. Пока бегали его искать, он вернулся обратно тем же путем, что и вышел. Раздосадованные искатели, не найдя ничего под окном, выбросили вернувшегося снова, но следом не пошли, а захлопнули в отместку ставни. Какая-то громадная женщина полтора часа тягала за волосы двух мужиков из угла в угол. Сам музыкант полез приставать к сидевшей рядом девушке старшего возраста, но был так пьян, что, моргнув раз, увидел вместо девушки или собаку, или медведя. Потом его сгребли в охапку, потащили танцевать, дергали зачем-то за руки, за ноги. И снова он увидел ту же девушку, пошел было к ней, но тут вдруг ему в лицо ударили доски пола. Его опять ухватили под руки. Сели играть. Победивший пил, с проигравшего стягивали штаны. С музыканта их стянули в первой же партии — он не успевал сопротивляться. Потом победил дважды, выпил.
А с трудом распечатав глаза, увидел ползущее по серому небу хмурое облако. Поначалу показалось, будто эту мутную тучу нещадно болтает по небу из стороны в сторону, но после нескольких тычков в затылок понял, что болтается не туча, а голова. А под головой — земля. Впрочем, вовсе и не земля, а какие-то доски. Музыкант повернул больную, переполненную пустотой голову и увидел борта телеги, на которой его куда-то увозили. Что он такого успел накуролесить ночью? Прикоснулся к штанам. Ну точно, то, что с него штаны сдирали — помнил очень даже. А вот когда другие надели, холщовые, грубые, но прочные и не рваные — это оставалось выяснять воображению.
Телега музыкально скрипела и так развязно болталась из стороны в сторону, что казалось вот-вот рассыплется грудой досок. Взгляд было не сфокусировать. Музыкант кое-как приподнялся и увидел на козлах знакомого мужчину — тот приходился братом, дядей, или еще бог знает каким родственником отцу вылеченной девочки.
— Попить есть? — спросил музыкант.
Вскоре остановились у ручья. Умылись, выпили — оказалось, что жажда мучила обоих, помятых, осунувшихся, вонючих.
Солнце не показывалось из-за туч. Было уже давно за полдень.
Покатили дальше. Каменная дорога спускалась поначалу сквозь лес, шелестящий пестрыми осенними листьями, а вскоре вышла на заросшее поле. Долго взбирались на холм, лошади дважды без команды останавливались и, взбунтовавшись, отправлялись пожевать. С холма виднелась далекая островерхая деревушка, с трех сторон окруженная маленькой речкой или большим сверкающим ручейком.
Со склона покатили так быстро, что телегу зашвыряло на камнях дороги из одной стороны в другую. Лошади повеселели, погнали — не остановить. Музыкант почувствовал, что скопившееся внутри после буйной ночи просится наружу. Перегнулся и стал с интересом рассматривать дорогу. Камни — ровненькие, выложенные один к другому так, что и травинка не пролезет. Недалекий отсюда Веренгорд очень гордился своей дорогой. По ней ползли туда-сюда торговые караваны со всем подряд. Хотя сегодня навстречу попалось всего двое, да и те шли пустые.
Крестьянин все что-то рассказывал музыканту. Тот слушал внимательно, но ничего не понял и почти ничего не услышал. Слушать было больно. Объехав стороной какую-то деревеньку, прокатились еще мимо полей, потом снова взобрались на холм, и здесь, на вершине, возница почему-то задергал вожжи, остановил лошадей. Музыкант сел.
— Уже? — спросил он.
— Дальше все, — виновато сказал возница. — Извините, господин лекарь, но дальше — никак. И телегу отберут, и лошадь. Хорошо — если живым оставят. Уж не гневайтесь.
Музыкант сел и уставился на полевую дорогу внизу холма: там, на обочине, стояли две торговые повозки. Одна, впрочем, не стояла, а лежала на боку, и надутые до отказа мешки высыпались в сырую землю. Вокруг другой повозки толпились люди. Глаза застилала мутная пелена, но музыкант узнал их по звуку — шварзяки. Собственно, это и не люди, в узком смысле, а волки. С волчьими клыкастыми мордами, с волчьими когтистыми лапищами, у них и ноги волосатые, и все остальное, вероятно, немытое и волосатое, только и того, что ростом с человека и ходят на двух ногах, а так — самые что ни на есть волки. До вершины холма долетали отзвуки их сердитого, высокомерно-насмешливого рычания. На волчьих головах шварзяков красовались огромные теплые шапки с узорами, да и вся их форма была такая разноцветная, помпезная, государственная, с гербами, лентами, эполетами, серебром и лампасами. На пунцовых пуговицах отчеканен был образ ханараджи.
Шварзяки считали себя особым воинским сословием, практически целой кастой или народом, стоящим надо всеми остальными. Они не подчинялись ни военачальникам, ни высоким советникам, ни кому-либо другому, кроме, как бы, ханараджи, да и того слушали тогда только, когда его наказы сулили определенную выгоду. Ханараджа держал шварзяков чем-то вроде своей карманной гвардии, личным оружием против врагов власти, позволял им любые грабежи, расправы и насилия, а скорее и вовсе к ним подталкивал, указывал направление движения и подсказывал нужную дорогу. Шварзяки помогали ханарадже отделываться от смутьянов, излишне влиятельных вельмож и прочих недругов, а потом делили промеж собой имущество тех, от кого избавлялись. Когда же смутьянов не хватало на всех — довольствовались барахлом бедняг, кому не посчастливилось попасться на глаза.
Конечно, и среди шварзяков есть честные, порядочные люди. Когда-то были уж точно. Теперь, может, и тех оскотинили. Запертый с кровожадными зверьми в волчьем загоне, окруженный волками, с детства знающий только волчьи порядки и воспитанный мыслить по-волчьи — сам поневоле становится волком.
Музыкант вывалился из телеги, надел на плечи аккуратно поставленный в уголке ящик с инструментами, сбоку к которому был привязан чехол с гаюдуном, и попрощался с крестьянином. Тот спешно развернул коней и помчался прочь; застучали скоро-скоро копыта.
Шварзяки топтались возле повозок, четверо обыскивали вываленные на землю мешки, тыкали их то когтями своими, то ножами. Непонятно — искали они что-то конкретное или просто смотрели что внутри. Другие рассыпались по дороге и поглядывали по сторонам, возможно, ждали кого-то. Спустившись к полю, музыкант заметил еще одну маленькую группу. Эти спешили к лесу через поля — несколько шварзяков и трое полуголых мужчин. Бывшие хозяева повозок, очевидно.
Стоило музыканту понадеяться, что удастся проскользнуть незамеченным мимо рыскающих по мешкам волков, как послышался грубый оклик:
— И куда это мы тут топаем? — с плохо скрываемой издевкой спросил шварзяк и шагнул в сторону музыканта.
Но тот лишь бросил мимоходом:
— Мне откуда знать — куда вы тут топаете?
И двинулся дальше. Но успел проделать всего шага три, может, три с половиной, как из-за вертикально стоящей повозки выкатила тощая фигура на коне и перегородила путь. У всадника была осунувшаяся морда с корявыми желтыми клыками, глаза смотрели надменно и неприязненно, точно говорили: «Еще один не придавленный таракан». В глазах этих застыла скука — скука от беспрестанной жестокости. Скука убийцы, которому надоело убивать.
Музыканту пришлось остановится, а потом шагнуть назад, чтоб увернуться от конской морды. Капитан шварзяков, одетый в потертый выцветший мундир черного сукна, достал из ножен узкий, запачканный чем-то меч с разорванным темляком и содравшимся с гарды серебром и медленно, издевательски медленно, подчеркивая этой медлительностью все презрение к стоящему под его конем человеку, направил кончик лезвия музыканту в горло.
— Снимай, — сказал капитан.
Музыкант не сразу сообразил, что от него хотят. Чертыхнулся раз пятьдесят про себя. Нужно было идти полями, в обход… Дернул черт, возомнил о себе бог весть чего! Понятное дело, что музыкантов защищает артель, на бумагах которой стоит печать ханараджи и герб правящего дома. Понятное дело, что по-хорошему ни один шварзяк не имеет права и слова сказать обидного ему или другому человеку его профессии. Только плевать они хотели, волки эти шерстяные, на понятные дела и на что они имеют права, и на что не имеют. Как теперь выкручиваться?
Музыкант наконец проследил траекторию, которой был направлен меч, и вспомнил про висящий на шее свисток. Искусно вырезанный кем-то из артельных мастеров, украшенный красками, даже позолотой, кажется, с декоративными узорами из полудрагоценных камней на ободке… Не удивительно, что шварзяк вообразил, будто это какое-то украшение. Назывался этот свисток шамейха и использовался музыкантами в случае, когда они теряли контроль над звуковой волной. И чтобы дать себе время собраться с силами, вернуть чувство ритма и ощущение звука — свистели в шамейху, которая спутывала все и вся.
— Чего вам? — несколько подрастеряв самоуверенности спросил музыкант, косясь то в одну сторону, то в другую.
Рассыпавшиеся по дороге шварзяки собирались обратно в кучу и смыкали вокруг музыканта кольцевое окружение. Двигались вроде бы и неспешно, но на то, чтобы выхватить сабли, рвануть к нему да пронзить насквозь им хватит секунды или двух. А у него и сабли-то нету.
— Музыкант, что ли? — ехидно спросил тот, приставший первым.
— Свистун! — важно добавил кто-то из-за спины и по-детски расхихикался.
— Свистун-сосун! Ну-ка спой-станцуй, свистун! — это кто-то рядом, слева.
— Я музыкант. Поют певцы, а танцуют — танцоры.
— Ну так посвисти нам, — сказал плоским, хрипловатым голосом капитан на коне, продолжая тыкать мечом в шамейху, и добавил: — Вот этим. Заводное.
Веселые балагуры-музыканты сочинили для шамейхи прозвище, которое, в силу специфики инструмента, не вышло далеко за пределы артели. Среди своих они называли инструмент «поносным» свистком…
Музыкант приподнял шамейху двумя пальцами, сложил губы и тихонько дунул в отверстие, не донеся его до рта. Звук брызнул из крошечного свистка, как будто сдерживался он внутри из последних сил, выстрелил, как пробка от шампанского. Очень сложный звук, вроде бы высокий, как у простого свистка, но что-то в нем было и низкое, что-то басило, что-то звенело. Вроде бы рвался он резко, рывками, а вроде бы и единой, нудной, до отупения, струей.
Ничего особенно «заводного» на шамейхе не сыграть — свисток он и есть свисток, выдает один звук, сигнал, вопль. Но что это за вопль!..
Внезапный приступ душераздирающего поноса сшиб ошалевшего капитана шварзяков с лошади! Рухнув в траву, волк завопил петухом, схватился за живот одной когтистой лапой, за зад другой, подскочил сперва, но сделал этим еще хуже, поэтому снова упал на землю и пополз, пополз, немножко привстал и снова осел, пополз дальше. И вот уже всего мгновение или два спустя он добрался до каких-то кустиков на опушке — а казалось, что до леса бежать и бежать. И не один он! Все до единого волки, до того окружавшие музыканта, завертелись на месте, запукали, запрыгали, похватались за животы, за штаны — и драпанули кто куда! Целой гурьбой метнулись сдуру в поле, но как же в поле-то с шальным животом?.. У всех на виду!.. Завыли, развернулись, помчались в лес, шумя и сквернословя. Только некоторые, сразу сообразившие, что добраться до леса, сохранив честь и репутацию, не получится, попрыгали было в торговую повозку. Сперва двое в одну, потом еще двое, потом сразу или пять, или шесть, и следом новая орава — все разом, вместе, с воплями, с дракой, стоном, пукая и возмущаясь.
Музыкант не стал дожидаться кульминации этой зловонной сонаты и поспешил по дороге — скорее, едва не бегом. Те, что куда-то вели по полям разграбленных купцов остановились и смотрели издалека в недоумении то на повозки, из которых сыпались и в которые лезли люди, то на спешащих на карачках к лесу, то на покидающего место катастрофы музыканта.
Тот скоро добрался до опушки и тотчас свернул с дороги в лес, пробрался кустами базилика и скрылся где-то между изогнутыми в страшные загогулины деревьями.
Сколько времени нужно волкам, чтобы организовать погоню? Минут пятнадцать они будут заняты уж точно. Плюс минут пятнадцать на возможные рецидивы. Затем сборы — не бросишь же так вот запросто награбленное! Впрочем, могут выслать нескольких молодцев вперед… Нет, это вряд ли — кто ж пойдет вперед, оставляя награбленное без присмотра таким-то товарищам⁈ Это ж, считай, что бросить свою долю на растерзание волкам… Так что сперва все поделят, все разберут, все распихают, подвяжут-перевяжут. Выходит, где-то час форы. А потом что? В лесу волкам проще…
Музыкант оглянулся в поисках тропинки. Где-то в этих местах он свернул лет шесть-семь назад, когда также спешил в Веренгорд. Тогда тропинка шла сквозь ущелье по болоту, заросшая и дикая, но все же шла. Сейчас же, как ни искал, как ни рыскал он между сплетенных веток почти голых деревьев и совсем голых кустов — ничего не нашел. Только кое-где хлопали крыльями птицы да, обняв ветки, спали замаскированные змеи.
Он посмотрел наверх, но горные вершины из леса не просматривались.
Пока искал тропинку, музыкант не заметил, что небо, и без того пасмурное, совсем заволокли черные тучи и внизу, под корявыми деревьями, стало темно. Была уже поздняя осень, скоро сядет солнце. Кривые ветви обволакивали путника со всех сторон, заламывались грубыми, мрачными узорами, паутинами. Прорвавшись сквозь сеть кустов, музыкант наткнулся на сваленные кучей и покрытые темным мхом камни — чья-то древняя могила или ритуальный объект. По камням ползали зеленые муравьи. Музыкант вновь обшарил взглядом землю и теперь лишь заметил, что последний час шел по густому болоту. Ноги в нем вязли, чавкало и пованивало. Начал робко капать дождь.
Музыкант ускорил шаг, поспешил взобраться на холм. Дождь все усиливался, а вскоре, когда стемнело окончательно и пришла безлунная, беззвездная ночь, обрушился свирепым ливнем.
Потоки грязи и воды понеслись по склону холма навстречу уставшему человеку, который еле-еле полз вверх от одного дерева к другому. Ноги то вязли в этой бурлящей каше, то скользили. И несмотря на беспрерывный шум со всех сторон — музыкант уловил слева от себя клокочущий, низкий грудной рев, потом чуть позади, а потом справа, совсем рядом. Как будто стоит руку протянуть — и засунешь ее в то место, откуда рев этот вырывается. И тотчас ему, этому первому ворчуну, ответил второй — позади. А следом — третий, четвертый. И все вроде бы и близко, а не поймешь откуда… В паузах между грозными воплями музыкант различил другой звук — ритмичный и какой-то механический, чем-то похожий на змеиную трещотку. И в тот же миг сверкнула над лесом молния, осветила недалеко впереди, между спутанными ветвями деревьев, угрюмо нависающую скальную вершину — тяжелую и устрашающую, похожу на гигантскую голову. Следом врезал такой гром, что поток воды с вершины бросился лавиной, точно кто-то сверху швырнул его из громадного ведра. Музыкант удержался, вцепившись в дерево. Но пока стоял в обнимку со стволом, заметил в темноте зеленоватую точку. Глаз. Всего-то один глаз… А в стороне и позади — еще один, и еще.
Бросив липкое дерево, музыкант помчался вверх, поскальзываясь, падая постоянно, цепляясь за колючие ветки, расшибая колени о камни. Нацелился сразу на вершину, но тотчас сообразил, что до нее не добраться, да и не нужно это. Снова блеснула молния, и он невольно обернулся, надеясь разглядеть в ярком миге света то одноглазое, что скрывалось между ветвями, но ничего не увидел, кроме поседевшей на мгновение ночи.
Что-то прикоснулось к ноге — что-то холодное и мягкое, и тотчас вновь защелкала жуткая трещотка. Музыкант машинально отдернул ногу, но та съехала по мокрой грязи. Он поскользнулся, упал руками в воду, но, подгоняемый рычанием со всех сторон, вскочил так быстро, что потерял уверенность в том, падал ли вообще.
Молнии не унимались, гром вторил им без перерыва.
Лес закончился, но темень вокруг стояла по-прежнему непроницаемая — решительно ничего не было видно. Только когда молнии в какой-то момент разорвали это черное покрывало, музыкант заметил, что бежит уже не среди деревьев и кустов, а по ровному, хоть и разбитому ямами полю. Вдруг подумалось, что теперь можно немножко успокоиться, передохнуть, но тотчас где-то рядом раздался яростный рык.
Прошло немало времени, прежде чем музыкант разглядел в черноте ночи огонек. Спустя минуты к нему прибавился второй, а потом сразу несколько. Это были огни человеческого жилища, свет из окон. В блеске молнии музыкант успел различить огромное строение впереди и по общим очертаниям сообразил, что перед ним храм или монастырь.
Он налетел на ворота и стал тарабанить изо всех сил, пытаясь этим грохотом переорать ливень, и все оглядывался в поисках жутких зеленых глаз. Но тут в голову пришла совсем другая мысль, и кулак, пытавшийся выбить ворота, разжался, рука остановилась. Что если это даришанский монастырь? Шварзяки ведь давно поняли выгоду в почитании не только ханараджи, но и государственной религии, сами себя назвали поборниками веры и защитниками богов, сколько бы их там ни было. Обвешанные символическими даришанскими кольцами, демонстративно религиозные, они обрушивались на почитателей других религий и сект, недовольных диктатом власти в вопросах веры. Слишком безграмотные, чтобы понимать и слишком циничные, чтобы верить, они прикрывались щитом веры во всех своих злодеяниях точно так же, как и щитом верховной власти. И представители религии, по крайней мере, государственной, даришанства, отвечали им взаимностью, раздавали регалии и титулы, вносили имена главарей шварзяков в молитвенные списки и освящали оружие, которым те потом крушили головы несчастных, перешедших им дорогу, будь они хоть трижды даришанами. И разумеется, им давали кров в даришанских монастырях…
Музыкант хотел глянуть на формы башен и крыш в свете следующей молнии, но не успел — ворота затрещали, в проем высунулась голова в плотно облегающем череп капюшоне.
— Чего надо? — злобно спросила физиономия сиплым голосом.
Музыканту подумалось, что даже «я вас люблю» этот голос произнес бы так, будто вот-вот топором хватит.
— Пустите переночевать, — сказал музыкант, а сам все пытался рассмотреть очертания стен.
— Пошел вон, — прошипела голова, и музыкант обратил внимание, что на голове той нет ни бровей, ни ресниц, да и зубов во рту, похоже, тоже не имеется.
Ворота начали было закрываться с дьявольским скрипом, но почему-то приоткрылись снова, и физиономия выросла обратно.
— Эй, музыкант, что ли? — спросила голова.
— Музыкант.
— А ну, катись давай.
Музыкант развернулся, чтобы уходить, но голова раздраженно остановила его:
— Внутрь катись, бестолочь!
Ворота открылись, и физиономия внезапно упала почти до пола. Только подойдя к проему, музыкант увидел, что говоривший с ним грубиян был карликом не выше бочки, спешно спускавшимся с лесенки. Протиснуться внутрь с ящиком не получилось, а карлик открывать ворота шире и не подумал. Пришлось отстегивать ремни под холодным ливнем.
Внутри, сразу за воротами, увидев торчащие из земли вдоль тропинки каменные колья, музыкант вздохнул с некоторым облегчением. Храм это или монастырь — он однозначно не походил на даришанские, с их цветастостью, округлостью, бесконечными образами богов на стенах, карнизах, башенках и вообще где бы то ни было. Здешняя архитектура угнетала маниакальной резкостью, все углы оканчивалась шипами и пиками — ни одного скругленного окна, ни одной плавной линии. Стены угрюмо возвышались мрачно-серые, черные во тьме, с редкими символами непонятного значения. В нескольких прямоугольных окнах горел свет, где-то тусклый, еле заметный, где-то солнечно яркий.
Шварзяки всегда следовали за тем, что сулило им выгоду. Поэтому слепо верили в одни фантазии (прибыльные) и также слепо ненавидели другие (неприбыльные). Они, объявившие себя защитниками даришанства, жестокостью и непримиримостью своей снискали расположение высших религиозных сановников, и те разрешали им творить любые расправы и террор, лишь бы террор этот был во благо и во имя даришанства, не важно, что жертвами таких религиозных погромов становились по большей части свои же соотечественники. Поэтому немыслимо было и вообразить, чтобы этим людям добровольно открыли свои двери храмы угнетенных религий, вроде шиврахатьи, ушатаны кобы или каматха раш.
А увидев знаки у портала, музыкант догадался наконец, что оказался в стенах беремхорианского монастыря.
В землях Веренгорда, этого богатейшего торгового княжества, многие десятилетия противопоставлявшего себя центральной власти Матараджана, вообще с особенной нетерпимостью относились к чужим порядкам, особенно к культурам севера. Веренгорд, не связанный с Хандымом, столицей всего ханасама, ни культурно, ни религиозно, претендовал на роль нового центра хотя бы Южного Матараджана, когда-то представлявшего собой великое множество княжеств и государств, последовательно и безжалостно захваченных и разграбленных северной частью страны. Веренгорд, который богател и рос благодаря крайне удачному расположению на торговых путях, окруженных цепями высоченных скал, давно подбивал клинья под матараджанское единство и целостность, повсюду демонстрируя свои самобытность и своеобразие. Поэтому буквально пару десятков лет назад из тысячелетнего небытия была извлечена древняя религия беремхорианство. Это неблагозвучное, сложное для произношения слово было заимствовано из древнего языка, давно умершего вместе с людьми, на нем говорившими.
В конце концов даришанский храм в Веренгорде остался всего один — правда, крупный и в самом центре города, зато беремхорианских (местные до сих пор не придумали, как это слово должно склоняться) выросло с десяток, плюс несколько серьезных монастырей. Власть энергично развивала ископаемую религию, заливала ее потоками золота и показательно игнорировала компании конкурентов.
Тем временем карлик пронесся по дорожке и взлетел по лесенке ко входу в монастырь с такой скоростью, что музыкант успел потерять его из вида и заметил вновь потому, что увидел открывавшуюся дверь, из-за которой брызнул свет.
Едва ступив за порог, музыкант застыл от неожиданности, и карлику пришлось бежать обратно, насильно впихивать мокрого гостя внутрь, чтоб наконец закрыть за ним дверь. Стены в вестибюле оббиты были красным, кричаще-красным велюром, через каждые два метра стояла узкая, но со множеством цветастых узоров позолоченная колонна, а между колоннами висели картины. Поначалу музыкант подумал было, что на них изображены сцены религиозного характера, но мысль эта сама вывалилась из головы и так и осталась лежать у порога. На большинстве полотен любовно выписаны были полуголые или совсем обнаженные девицы на кроватях, диванах, креслах. Антураж, по всему видно, интересовал художников так себе, а таланты свои они задействовали в изображении всех, даже самых малопримечательных деталей тела. Где-то музыкант разглядел совсем уж натуральные оргии, а на одной очень большой картине, за широченной лестницей, был нарисован внушительных размеров бокал красного вина. Впрочем, и позади, за бокалом, виднелась женская фигура, отчищенная от одежд.
Карлик коротко побеседовал с невысоким мужчиной в серой облегающей одежде, выпячивающей все неприятные взгляду выпуклости тела.
Музыканта провели по теплому, мягкому, очень дорогому на вид ковру к массивной двери в конце коридора. От нее разносился бешеный, какой-то совсем уж безостановочный хохот, вопли, звон. Но стоило двери открыться, как все разом стихло. Звук пропал так резко, будто разбился кувшин вина.
Не меньше двухсот человек уставились на вошедшего и смотрели так, будто вошедшего этого не видели — взгляды были пустые, лишенные эмоций, мертвенные, совсем не согласовывавшиеся с теми экстатическими воплями, которыми полнилась комната мгновения назад.
Музыканта усадили на краю широкого стола, подали мяса с какой-то травой и налили полный бокал вина. Бокал размерами своими был не многим меньше ведра.
— Пейте, вы замерзли под дождем, — сказал стоявший над музыкантом высокий мужчина, выпирающее сквозь облегающую одежду мужское достоинство которого болталось у носа гостя.
Музыкант схватился за бокал и невольно отвернулся. Обстановка, весь интерьер этого так называемого монастыря напомнили ему общежитие в студенческом городке Ракжанарана.
Музыкант залпом опустошил бокал и проглотил кусок мяса. Вертевший хозяйством у его лица мужчина тотчас добавил вина, а вместо мяса взял и убрал тарелку вовсе. В тревожащей тишине, под взглядами двух сотен странных неживых лиц, снова прозвучало:
— Пейте скорее.
Музыкант прищурился. Что-то во всем этом ему не нравилось, или не так — все это ему не нравилось! Для чего его спаивают? Хотят устроить какую-нибудь варварскую оргию? И какую ему приготовили роль? В монастыре ведь одни мужчины, добром дело не кончится!
Но все же он выпил и второй бокал. Потому что стоит выпить один — и невозможно не выпить второй. Еще меньше шансов не притронуться к третьему.
— Пейте!
Музыкант послушно выпил и третий и мутящимся взглядом уставился в совиные глаза этих, прости господи, монахов, а те смотрели на него как на пустое место.
— Пейте!
Налили третью. Эге! Третья-то уже была… Четвертая? Нет, нет, это будет…
— Пейте!
Точно, это шестая. Ага, он сейчас сказал еще раз, пока я думал — значит, седьмая? Ведь после шести идет семь — или?
Когда его тащили под руки по красным велюровым коридорам, ему казалось, что он выпил вина в два раза больше собственного веса.
А в голове одна лишь мысль: если ночью принесут в жертву тому, чему эти «студенты» тут поклоняются — больше я в монастыри ни ногой!
В двери кельи втащили не сразу — спутавшиеся ноги цеплялись за косяки. Наконец, устав приводить в порядок это беспорядочно изворачивающееся пьяное тело, монахи подняли его на руки и зашвырнули внутрь. А там, упав на кровать, музыкант едва не протрезвел. Кровать мягкая! Черт возьми! Мягкая! С шерстяным одеялом! С подушкой! Ни в одном даришанском монастыре он не видел ни мягких перин, ни подушек. Там и окон-то толком не было! Положили деревяшку — и спи себе. Вместо подушки, если уж совсем неженка, можно использовать руки. А в других сектах и деревяшек-то нет. Иногда, бывает, впихнут в какую-то пещеру, где четыре голые стены и решетки на окнах — и спи себе как хочешь, хоть змеей сворачивайся.
Музыкант мечтательно улыбнулся — и мир вдруг пропал.
А мгновение спустя музыкант почувствовал, что земля под ним движется. Впрочем, нет, точнее говоря — он движется по земле. Спиной. То есть — его волокут по земле, держа за ногу. Что-то это напоминает…
Он открыл глаза и увидел ползущий сквозь тьму каменный потолок. Возле потолка раскачивалась безволосая голова в пошло облегающем капюшоне. Обладатель этой головы и тащил музыканта по сумрачному коридору. Позади — еще две фигуры. Когда на них упал случайный свет факела показалось, что это близнецы.
На дороге попался камень. Сначала он ударил музыканта в зад, пробежался деловито по спине, а потом с силой стукнул в затылок. Музыкант охнул так печально и жалобно, что тащивший соизволил обратить на него внимание. Глянул так презрительно, будто плюнул.
Все-таки — жертвоприношение, подумал музыкант. Небось, больно будет…
А сам сказал:
— Куда вы меня тащите, петушары кривоносые?
Тащивший посмотрел на него медленно и сказал:
— Ш.
Второй добавил:
— Шшш.
Третий закончил:
— Шшшшш.
— Да отпустите вы меня, сам ходить… — опять попался камень, чуть не сломал и без того покалеченный зад. — Еще в пятнадцать лет ходить научился. Никто лучше меня ходить не умеет. Ой! — новый камень.
— Ш.
— Шшш.
— Шшшшш.
— Сейчас вырвет, — между делом заметил музыкант. — Только не шикайте, понял уже.
Его втащили в сырую келью и усадили сонного на стул, а он, не владея своим телом, стал заваливаться как-то сразу и набок, и вперед, как тряпка. Тогда один из близнецов грубо схватил его под мышки, выровнял тело и залепил две такие эпические затрещины, что музыкант тотчас почувствовал и руки, и ноги, и что все у него болит. За красным экраном из плотной ткани горела свеча, отчего стены казались покрытыми кровью.
В комнату сквозь узкую черную дверь с каким-то гербом вошли трое. Первый уселся на стул, двое других стали за его спиной в красной темноте. Севший сощурился, рассматривая своего пленника. А пленник рассматривал его, правда, без особого интереса. И хотя музыканта больше интересовал вопрос — страдало бы его тело сильнее, если бы по нему протоптался табун лошадей, — все же он разглядел на лице этого, очевидно, главного из своих похитителей клочки бороды. Они торчали из его лица хаотично, без какого бы то ни было порядка, как сорняки на поле. Будто клееная борода актера, которому налепил ее слепой гример. Губы под этой бородой прятались жирные, а глазки наверху, наоборот, были крошечными, как бойницы.
— Это что за чучело? — брезгливо спросил бородатый.
— Вы просили музыканта, — ответил один из близнецов.
— Не просил, а приказывал. Поприличнее чего-нибудь найти не могли? Притащили рванье какое-то, я не пойму — человек там или мешок с помоями.
— Так вы музыканта просили… приказывали, а про приличного человека речи не шло.
Бородатый долго и устало посмотрел на монахов, потом снова уставился на пленника.
— Вы музыкант?
— Да.
Музыкант вновь начал сползать со стула, стоящему позади пришлось его поддерживать.
— Как вас зовут?
— Сардан.
Настала тишина. Бородатый прищурился еще больше, так что стало совершенно непонятно, как он может что-то видеть сквозь эти щелочки, тем более в такой темноте.
— Тот самый знаменитый Сардан, который рассыпал Черного Идолища, обратил в бегство полчища дэвов-крокодилов и подчинил волшебницу русалку?
— Нет, вряд ли, но да — тот самый. Но она не волшебница. Может, и не русалка… И я ее не подчинил. То есть, не я ее…
Похитители переглянулись. Бородатый, пораженный и довольный, откинулся на спинку кресла.
— В историях о вас не говорилось, что вы похожи на старый веник, — сказал он.
— Что поделать, ваши подчиненные обладают таким же чувством такта, как и их хозяин.
— Простите их чистоплотность. Если они видят грязь, то машинально хватают в руки ближайшую метлу.
— Прощаю, но все-таки оставляю за собой право затаить немного злобы.
— Как пожелаете. Значит, у вас есть задание в Веренгорде? — спросил бородатый.
— Я получил сообщение от артели вернуться в Матараджан.
— С какой целью?
— Это мне должны сообщить в артели Веренгорда. Или в какой-то другой.
— А как вы думаете?
На этот раз задумчиво щуриться пришлось музыканту. Что это за люди? В жертву его пока приносить не собираются, хотя еще не вечер. Или нет, уже ведь ночь. В любом случае после разговора может случиться все что угодно, поэтому нужно вести себя аккуратнее и осмотрительнее. Манеры, презрительно-снисходительное отношение, уверенность в себе — все выдавало в этом человеке с крошечными глазками высокое положение. Разве что эта позорная, страдающая борода… Однако умение не стесняться своих недостатков тоже воспитывается золотом.
— Не знаю, — наконец ответил Сардан. — В дальнюю дорогу зовут при чрезвычайных обстоятельствах, когда не справляются местные музыканты. Или для работы нужен человек определенных умений.
— Имейте в виду, все что я вам скажу — информация тайная, — заявил бородатый. — Если вы сообщите кому-нибудь хотя бы слово из нашего дальнейшего разговора, вы будете казнены как изменник.
— В таком случае я лучше пойду, позвольте откла…
— Что вы знаете о раджкумари, принцессе Матараджана? — прервал бородатый.
Сардан замешкался, сбитый с толку.
— Ничего не знаю, — все же сказал он, продолжая что-то про себя размышлять. — Никогда ее не видел. Когда покидал Матараджан в последний раз, ей было лет где-то… сколько-то… десять, что-то около того. Говорили, что она помолвлена с принцем Рагишаты. Больше ничего не знаю. Ну разве что слышал песни в ее честь, говорят красавица невозможная, но эти певцы, вы знаете, они за два монеты и корову… — музыкант осекся и неловко улыбнулся.
Бородатый пропустил последнюю фразу мимо ушей.
— Что ж, зная о помолвке, вы должны понимать сложность сложившейся ситуации, ведь три месяца назад принцесса Янтала Шрина пропала при довольно запутанных обстоятельствах.
— Этого я не знал, — нахмурился Сардан.
— Разумеется, кроме членов правящей семьи об этом никому не известно.
— В таком случае, вы…
— Кроме правящей семьи и наиболее знатных вельмож.
Стоявший справа позади бородатого зевнул так громко, что заглушил последние слова своего хозяина, а потом выдохнул тонким, жалобным «а-а-а». Его коллега слева захихикал шепотом и зафыркал. Бородатый «знатный вельможа» нахмурился и замолчал, уставился куда-то в точку на лице или шее Сардана.
— Вы закончили? — спросил он спустя несколько секунд. — Можно продолжать?
— Да, господин, — честно ответил стоявший справа.
— Благодарю. Так вот, слушайте внимательно. Последние месяцы по городам и замкам нашего великого ханасама бродит жестокий зверь. Ученые мужи Матараджана не знают его названия, разводят руками и безуспешно рыщут по своим книгам. Ваша артель музыкантов в том числе молчит по этому вопросу, несмотря на частые и многократные обращения, и либо что-то скрывает, либо отмалчивается, не имея что сказать.
— Известно, как оно выглядит?
— В самых общих чертах, ведь по сообщениям очевидцев тело его полностью объято пламенем, поэтому разглядеть детали до сих пор не представилось возможным.
Музыкант почесал пальцем лоб.
— Может быть, это жракон, — сказал он, и непонятно было: спросил или предположил.
— Что за жракон? — снова нахмурился бородатый.
А стоявший справа от него опять зевнул. Он попытался подавить возглас, но в результате громко зачавкал и выдавил писклявое долгое «а-а-а». Хохотун слева схватился обеими руками за лицо, но не сумел сдержать смех, затрясся весь, задергался, захрюкал. Бородатый стал страшнее тучи, ударил нервно и нетерпеливо указательным пальцем по своей же ноге раз, другой, и еще пятнадцать раз быстро.
— Напомните, — сказал он, выждав почти целую минуту, — казнить вас, когда мы вернемся в замок.
Зевака так перепугался, что выронил меч, шумно звякнувший о каменный пол.
— Я напомню, — вставил его коллега хохотун.
— Жракон — это что-то вроде огнедышащего слизняка размером с фрегат, — поспешил сказать Сардан. — Правда, сам я их никогда не видел.
— Ничего не знаю ни о каких выдуманных вами слизняках, однако установлено, что источаемый этим чудовищем огонь способен разъедать и плавить камни, отчего последствия его нападений, как правило, самые трагические. Уничтожено до основания несколько дворцов, выжжены целые кварталы ряда городов. На борьбу с чудовищем отправлена была в полном составе Вторая Армия, множество добровольческих отрядов, множество могучих катшаров, богатырей благородных кровей и всякого сброда. В лучшем случае домой возвращались изрядно загоревшие, а большинство то ли где-то заблудились, то ли мертвы. Среди погибших, помимо членов славных дворянских семейств, мантри, военачальники и высокие советники ханараджи, а также, насколько мне известно, по меньшей мере… В любом случае, нет смысла рвать волосы по поводу павшей знати, когда одной из жертв нападений стала сама принцесса ханасама.
— Чудовище убило раджкумари⁈ — воскликнул Сардан.
— Точно неизвестно, — уклончиво и глухо промямлил бородатый, отвернулся куда-то в темную стенку. — Обстоятельства исчезновения принцессы до сих пор выясняются. Комиссия при дворце разбирается в произошедшем, а тела, как вы должны понимать, найдено не было.
— Что же за обстоятельства? — музыкант сдвинул брови.
— Вы считаете, что имеете право это знать? — рассердился бородатый.
— Я почему-то подумал, что вы позвали меня сюда просить о помощи.
— Властители не «просят».
Правый охранник вдруг опять едва не зевнул, но вовремя обхватил лицо руками и лишь прошипел еле слышно. Скрипнул меч.
— Тогда я пойду домой, — сказал Сардан, делая вид, что встает.
— У вас нет дома, вы — музыкант.
— Помимо соглашения с монастырями, которые обязуются предоставлять музыкантам убежище, у артели есть подобный же договор с борделями.
— Сядьте, — устало сказал бородатый, а потом резко рявкнул: — Сядьте!
Музыкант сел. Бородатый потихоньку выходил из себя.
— Принцесса жила во дворце Шанитра Сете в двух днях пути от столицы, — сказал он. — Она продолжала занятия со своими учителями и готовилась к скорому браку. Как вы должны понимать, ее связи с окружающим миром были весьма ограничены. Жители окрестных селений не должны были знать, кто проживает в родовом имении правящего дома, и проживает ли кто-то вообще, — он почесал пальцем у щеки. — Однако в день нападения раджкумари покинула Шанитра Сете.
Сардан заметил на лбу бородатого полуприкрытый волосами и тиарой третий глаз — признак княжеского рода Веренгорда, хотя обыватели утверждают, будто глаза эти рисованные.
— Чудовище прошло мимо Шанитра Сете и сожгло замок дхара Шендаранаги. Там же, неподалеку от руин сгоревшей у замка деревни, были обнаружены драгоценности принцессы, ее колье с эмблемой рода и символом раджкумари, а еще опаленная сандалия с сапфиром. Слуги раджкумари видели, что незадолго до нападения она оставила дворец и направилась в сторону замка, поэтому следом тотчас выслали ее паланкин. Но добрался тот только к пожарищу.
— У принцессы был роман с дхаром?
Дхарами в Матараджане называли феодальную верхушку, властителей земель, княжеств или, как их именовали на севере страны, — дхарий. Эти люди, состоявшие в разной степени родства с самим ханараджой, без конца враждовали за самые богатые земли, и вражда эта нередко приводила к опустошительным войнам, а в случае, когда правитель не оставлял прямых потомков, дхары делили между собой трон. Высший титул ханараджи, как правило, доставался тому, на чьей стороне оказывалось больше марачи — богатых землевладельцев, снабжавших дхаров деньгами и войсками. До недавних пор в Матараджане было всего семеро дхаров, сейчас же, очевидно, их осталось не более шести.
— Неизвестно, — ответил бородатый после некоторой паузы. — Дхар погиб в огне, принцесса исчезла, очевидцев найти не удалось. Кроме того, нужно учитывать, что дхару Шендаранаги было за шестьдесят и поговаривают, что он был поразительно нехорош собой. Детей у него не было. В любом случае, сказанное сейчас не должно покинуть пределов комнаты. Если выяснится, что об обстоятельствах пропажи принцессы стало известно кому-нибудь из посторонних — вас казнят на месте без суда, даже если вы этого постороннего никогда в глаза не видели и живет он в далеких чужеземных странах. Вам это понятно?
— Может, у принцессы была любовь с кем-то из прислуги или охраны дхара?
Бородатый, плотно стиснув челюсть, посмотрел на музыканта долгим колющим взглядом.
— Если вы произнесете что-то подобное за стенами этой комнаты…
— О, да понял я уже!
— Хозяева земель и правители городов будут оказывать вам всю возможную помощь в поисках раджкумари. Насколько мне известно, правила артели музыкантов запрещают вам брать за работу денежную плату, поэтому в качестве вознаграждения всемогущий ханараджа дарует два сундука драгоценных камней и золота в слитках, а сверх того — дворец в пределах перехода от столицы.
— А руку принцессы?
Бородатый опять сдвинул брови, насупился пуще прежнего.
— Жаль, — расстроился музыкант.
— Будучи реалистами, мы понимаем, что найти раджкумари живой представляется задачей заведомо практически невыполнимой, — сквозь зубы сказал бородатый. — Поэтому предполагается, что основные свои силы вы приложите к поиску и поимке напавшего на нее чудовища.
— Поимке? Ничего себе. Это что значит?
— Нам известно, что в арсенале музыкантов есть техники подчинения духов и животных, хотя некоторые говорят, что и людей. Если вам удастся покорить стихийную силу чудовища — вы получите еще один сундук с драгоценными металлами.
Музыкант немного помолчал, хотел было спросить — от кого именно будет этот третий сундук, но передумал.
— А если я обнаружу и принцессу, и чудовище, но привести к вам смогу, в силу определенных обстоятельств, только одного из них?
Бородатый слабо улыбнулся. По крайней мере, Сардану так показалось в темноте.
— В таком случае не забывайте, что лишь при одном из названных вами вариантов развития событий вы получите на сундук больше.
— Ответ понятен.
— Вот и хорошо. В таком случае будет лучше, если вы приступите к делу сразу же. Буквально три часа назад поступило донесение, что чудовище замечено над лесом возле замка Сыреш, что недалеко от Веренгорда. Отправляйтесь туда, чтобы взять след. Я уже направил в Сыреш шварзяцкий отряд под командованием капитана Одджи, соединитесь с ним.
— Благодарю покорнейше, но обойдусь уж как-нибудь без шварзяков.
— Соединитесь с отрядом — это не просьба, здесь никто никого не просит, господин Сардан. Прошло уже три месяца. Вы не первый музыкант, которого отправляют на поиски чудовища. Первый пропал через два дня, искали две недели — нашли без сознания на какой-то деревенской оргии. Минул без малого месяц, а он до сих пор не протрезвел. Второй в пути подхватил две половых болезни и лежит где-то… И знать не хочу, где он лежит. Поэтому вы будете находиться под бдительным и неусыпным наблюдением дисциплинированных воинских частей.
Сардан расхохотался было, решив, что определение «дисциплинированные» было шуткой, но тотчас примолк. Тем беседа и закончилась. Никто не умер.