Глава 18


Операцией «Чёртовы бабы» руководил Салуццо, и поначалу она носила совсем иное, куда более невинное название «Vedovelle»[1]. Но по ходу наблюдений лица денунциантов начали бледнеть, с языков то и дело — слетать непотребные выражения, свидетельствующие о крайней степени испуга. Именно для того, чтобы скрыть его, мужчины грубили, а лицо Салуццо уже при третьем докладе въявь перекашивало, руки тряслись.

Тогда-то Луиджи и переименовал операцию.

Приставленные к дому Рано двое наблюдателей дислоцировались на чердаке дома, просверлив в потолке отверстие, а следившие за Гратолини устроились в соседней части её дома, пустующей из-за смерти старика-хозяина.

Первый день наблюдений не дал ничего. В воскресение обе вдовицы честь по чести вернулись из храма, и весь оставшийся день чесали языки с соседками. Ничем не удивил и понедельник, когда обе, облегчая наблюдение, направились в лавку вдовы Чиньяно за сукном, а после обеда пошли поглазеть на приехавший в город театрик ростовых кукол. Попутно кумушки покрутились у магистрата, осведомившись у помощника судьи Чинери о предстоящей казни Микеле Минорино.

Шпионы Трибунала недоумевали, почему их так предостерегали по поводу опасности наблюдения.

Странности начались во вторник, к вечеру.

Донна Теофрания пришла в дом к подруге с большим чаном, пригодным разве что для варки варенья. Но что они собирались варить в январе? Денунцианты видели, как две кумушки взяли зеркало в деревянной оправе и опустили его в чан с водою так, чтобы оно плавало на поверхности зеркальной стороною к небу. Поверх зеркала, по его краю, ими был положен лоскут, пропитанный кровью, и затем они выставили чан к окну, и лунные лучи пускали странноватые отблески по комнате.

Ближе к полуночи, когда луна ушла, были зажжены четыре свечи, зеркало и лоскут спрятали в ларец, а чан был поставлен на печь. Когда вода закипела, в неё полетели сушёные травы и коренья, которые, по мере выкипания воды, смердели столь мерзостно, что двум денунциантам стало дурно. Туда же была вылита из темной бутыли маслянистая мутноватая жидкость. После этого вонь стала столь едкой, что ещё двое стали жаловаться на резь в глазах.

Но Салуццо выдержал до конца, и видел, как зловонная смесь была снята с печи, и поставлена остывать, а между двумя чертовками разгорелся спор по поводу какой-то эссенции жизни, которую они называли mumia. Потом, сами нанюхавшись зловонной смеси и вытащив из зелёного ларца под кроватью странные подобия мужских детородных органов, обе учинили такое, что Луиджи мог объяснить скорее малопристойными жестами, нежели словами. После, где-то на Бдении, обе ведьмы, наконец, уснули.

Доложив утром инквизитору и прокурору о ночных шалостях вдовиц, Салуццо, оставив своих начальников в состоянии мучительного недоумения, отправился спать.

Джеронимо о сотворённых вдовицами блудных мерзостях не задумался, но напряжённо тёр лоб, пытаясь вспомнить, где он слышал это странное слово и что оно означает, Элиа же даже не напрягался, будучи твёрдо уверен, что слышит его впервые.

Вианданте подошёл к шкафу, и начал медленно снимать с полок книги. Внимательно читал название, закрывал глаза, на несколько минут задумывался и качал головой. Искомый том был найден на верхней полке, куда его за ненадобностью заложил Аллоро.

— Ну да, вот оно, смотри.

«Mumia, приготовленная бальзамированием, годится только на корм червям, и также бесполезна как mumia мёртвого тела в гробу. Наибольшей силою обладает mumia людей физически здоровых и умерших внезапною смертью, к примеру, повешенных, обезглавленных или колесованных. Человек, медленно умирающий от болезни, теряет свои силы ещё до того, как умрёт, и гниение в подобных случаях зачастую начинается, когда больной ещё жив. Его mumia будет никчёмной. Но если бы врачи знали скрытую силу mumia людей, умерших внезапно, они не позволяли бы телам казнённых преступников по три дня висеть на виселицах, но использовали для своих надобностей. Иной знающий человек может стать палачом и убийцей лишь для того, чтобы завладеть mumia, необходимой ему для дурных дел. Однако для подобных людей лучше было бы быть брошенными в море с жерновом на шее, ибо конец их жалок и души их испытают на себе все зло, ими порождённое» С этим не поспоришь. Это Парацельс, медик, «De Morbis Amentium». Помнил же я, что где-то читал об этом.

Элиа, брезгливо морща нос, заглянул в книгу.

— «В основе колдовства лежит вера в дьявола, — продолжал читать инквизитор. — Будучи сильной, она способна придать силу злому воображению и, даёт возможность убить и изувечить своего врага, не будучи близ него, так что тот не в состоянии будет защитить себя». Слышал, Элиа? Ещё бы! Безнаказанность убийцы и беззащитность жертвы. Идеальное соотношение обстоятельств, все века привлекавшее внимание негодяев всех мастей. А это что он пишет? Послушай-ка. «Особенно сильный яд, используемый в колдовстве, есть менструальная кровь. Если женщина держит тряпицу, пропитанную ею, в лучах молодой луны в течение ночи и в лучах солнца в течение дня, она получит могущественную субстанцию, притягивающую «magnes salis». Женщины достигают большего в дьявольских опытах, ибо они более порывисты, более непримиримы в своем желании отомстить, более склонны к зависти и ненависти». Это фрагмент «De Virtute Imaginationae». А впечатление, что это аллюзия на «Молот ведьм». Или плагиат. Однако боюсь, Элиа, что на сей раз мы добрались до подлинного сатанизма. Столкнуться придётся с мироправителем тьмы века сего, духом злобы поднебесным. Я начинаю бояться за Салуццо. Надо увеличить число наблюдающих вдвое.

— Ты серьёзно? — изумился Леваро. — Эти толстые потаскухи?

— А ты, кого, собственно, среди адептов дьявола хотел встретить? Святых отцов, что ли? Нормальных и здоровых там не будет. Некоторая ущербность, если не сказать, ублюдочность, причём, как умственная, так и телесная, представляется мне неизбежной и даже обязательной, ведь демонизм всегда наделяет человека некой толикой лучистого поросизма, или лучше сказать, лучезарного свинства…

Ближайшей ночью денунциантам пришлось разделиться.

Донна Теофрания ближе к полуночи, укутанная в шубу, отнесла содержимое чана, перелитое ею в кувшин, в старую заброшенную часовню, полуразрушенным остовом возвышавшуюся на руинах старого монастыря бенедиктинок. Там же наблюдателями Трибунала были замечены ещё три женщины, которых осторожно проводили по домам. К утру инквизитору и прокурору стали известны три имени, при упоминании которых Элиа передёрнуло.

В лавке, принадлежащей одной из этих женщин, донны Джанмарии Леттино, считавшейся доброй католичкой, его сестра неизменно покупала муку. Всё бы ничего, но две прочие… Услышав имена донны Бьянки Гвичелли и донны Делии Фриско, Элиа дважды переспросил Салуццо, и чертыхнулся, а Джеронимо расхохотался, захлопав в ладоши, потом и вовсе свалился на тахту, давясь хохотом. Леваро все ещё не мог прийти в себя, хоть и пытался сделать вид, что не слишком шокирован.

— Я больше ничему не удивлюсь, — покачал он наконец головой. — Даже — если увижу среди этих ведьм судью Чинери.

Джеронимо, всё ещё смеясь, покачал головой.

— Нет, Элиа. Думаю, что старого подагрика мы там не увидим. Там будет кто-нибудь покрепче. Интересно, на какой день намечено Бдение? Хотелось бы взглянуть. Куда эти ведьмы полетят? К беневентскому дубу? Почему они интересовались висельником? Собираются извлечь эту загадочную мумию?

Ответ на один из этих вопросов был получен незамедлительно.

Тимотео Бари подслушал разговор донны Теофрании с синьорой Фриско. Встреча была назначена на вечер пятницы.

Элиа и Джеронимо переглянулись.

— Есть ли в часовне, где спрятаться?

— Только на хорах, оттуда можно и вылезти через окно на конёк крыши, пройти по остаткам стены и спуститься у оврага.

— Ну что же…

— А ты знаешь, Элиа, — проронил Джеронимо, когда они направлялись домой из Трибунала, — в твоём замечании о донне Лауре: «уцелей она даже от «игривых волчат» — блуд всё равно привёл бы её в зубы дьявола» — смысл немалый. Донна Мирелли сказала, что слышала разговор Лотиано, описывающей вечера у мессира Траппано Гвичелли. Я тебе говорил, что эта бледная бесноватая особа вполне могла бы быть следующей, после твоей пассии, жертвой дружков Траппано, не вылови я их с подачи донны Альбины. Теперь я в этом уверен. Но и обратное верно. Уцелей твоя Лаура от тесака братца — она оказалась бы в этой компании.

Элиа молча кивнул. Он и сам давно это понял.

После казни на площади перед магистратом разбойника Минорино в ночь на пятницу его труп исчез с виселицы. Осведомившись у Чинери, выяснили, что родственники с просьбой выдать тело не обращались.

— И куда оно делось?

Старый подагрик только развёл руками.


Запах в часовне был мерзостен, и Леваро морщился.

Они пришли засветло, но попали в смрадную темноту, и ощупью осторожно пробрались на хоры. От невероятного смешения едких испарений, сырости, плесени, угара, щелочи, смолы и жжёной травы ломило в висках и першило в горле.

Светильник из зеленоватой бронзы, свисавший с потолка, давал лишь самое скудное освещение. Постепенно под покровом темноты собирались женщины, очертания лиц и фигур которых тонули в полумраке, царившем в углах под сводами. Они говорили полушёпотом, порой давясь от истеричного смеха и тихих реплик, жеманно и похотливо покачивались.

Неожиданно где-то в алтарном затемнении раздался утробный голос, услышав который, все приступили ближе к треножнику.

— Ты надоел нам, Иисус, надоела твоя бессмысленная непорочность и жестокий аскетизм! Продолжай лгать: «Надейтесь, терпите, страдайте, ваши души будут счастливы на небесах»! Но мы хотим благ на земле и не верим в твои обещания! Ты заставляешь несчастного человека корчиться от стыда за каждое пережитое наслаждение, но что предлагаешь взамен? Нищету вместо богатства? Ничтожество вместо величия? Аскетизм вместо удовольствия? Нам надоело безжалостное целомудрие и бесчеловечное воздержание!

Из темноты алтаря показался говоривший это человек. Он был подпоясан по голому телу кожаным поясом с огромной медной пряжкой. Он отличался непропорциональным сложением, ноги были толсты и коротки, а плечи широки, но покаты. Скошенный лоб перетекал в тупой короткий нос с торчащими наружу ноздрями, черты лица казались вырубленными топором, а маленькие блестящие глаза напомнили Леваро глаза пса Салуццо — Сковолино.

— Кто этот негодяй? — глаза Джеронимо почернели.

Элиа мог только развести руками.

Скрестив руки на груди, мужчина извергал новые оскорбления на Христа, надсаживаясь, осыпал его изощрёнными ругательствами. На его кривых, покрытых черными волосами ногах, на большом отвислом животе и пухлых щеках все отчётливей бисерились капли пота. Дыбилась плоть, а когда он обернулся лицом к алтарю, обнаружились поразительной формы ягодицы — округлые и неимоверно пухлые, словно два огромных круга пористого сливочного сыра.

Леваро замер с открытым ртом, и лишь несколько минут спустя смог прийти в себя от изумления.

— Интересно, зачем он к заднице сыр привязал? — прошептал над ухом Джеронимо Элиа. — Или это свёрнутая перина? На чём она держится? Однако, зря он нагишом-то… чай, не июль на дворе. Глянь-глянь, как он крутит-то ею, будто своей собственной. Как же он её привязал-то?

Это замечание Элиа вывело инквизитора из состояния заторможенности.

— Ну что ты, Элиа. Ничего он не привязывал. Это его задница и есть.

— Смеёшься?…

— Почему, Господи?!

— Да разве такие задницы бывают в природе?

Джеронимо поглядел на Леваро, но ничего не ответил. Он и рассмеялся бы — да не было сил.

Вот он — предел распада, вот оно — преодоление «мрачного аскетизма», вот они — твои смердящие соблазны, Перетто…

Донна Делия отошла в глубину часовни и начала зажигать свечи. Болезненные пятна расползались по её лицу. Донна Бьянка, приблизившись к треножнику, расположенному рядом с алтарём, помешала в тагане угли, пепел и золу, подбросила смолы и травы. Из темноты выплыл алтарь, перед которым стоял невероятной величины потир, накрытый покровом. Дым от кадил поднимался к сводам часовни, её заволокло дымом, быстро распространявшимся по углам, и женщины с расслабленными стонами попадали на колени.

Обладатель неимоверного седалища подбросил какой-то необычный, напоминающий чёрную солому, хворост в жаровню. От веток в воздухе заклубился зеленоватый дым, и вдруг женщины начали корчиться и сдирать с себя одежду, потом — ринулись к потиру.

— Придите, едите, сие есть тело моё… — истошно закричал кривоногий.

Каждая из женщин торопливо зачерпывала пригоршней тягучую зеленоватую мазь и, трепеща, втирала её в кожу.

Элиа, ненадолго отошедший к узкому окну глотнуть воздуха, снова приблизился к Джеронимо.

— Господи, я вспомнил! — прошептал он, наклоняясь к самому уху Джеронимо, который старался дышать через толстый зимний шарф, связанный синьорой Терезой. — Это же Скудо, конюх магистрата!

Джеронимо, казалось, не расслышав, обернулся к Элиа с напряжённым и непонимающим выражением на лице.

— Что? Что ты сказал? Я не ослышался? Конюх?

— Ну да! Он приставлен Вено к конюшне. Я видел его во время расследования по делу Чёрной Клаудии, он привозил подеста на аутодафе — дело-то было громкое. Я просто забыл его. Говорят, он бывший монах, даже, кажется, был рукоположен, но за что-то изгнан. Надо узнать у Бари, это он говорил. А в магистрате Скудо уже лет десять.

Джеронимо побледнел и в ужасе посмотрел вниз. Без труда предвидя, что им ещё предстоит увидеть, неожиданно почувствовал недоуменную — наивную и жалкую — растерянность, оторопело и потерянно уставился в подкупольную темноту.

Он и сам, наверное, не мог бы объяснить, почему женщине немыслимо лечь под конюха — просто так чувствовал. Вианданте никогда не был озабочен сословными предрассудками, и не считал, подобно герцогу Урсино, что человек начинается с барона. Человек, в его понимании, начинался с горя, страданием преображающего греховную душу, или с Божьего озарения, отмечающего Богоизбранность. Но… конюх?! Как же можно-то?

Однако растерянность овладела Вианданте ненадолго, сменившись таким злобным омерзением, какого он не испытывал ещё ни разу в жизни.

Тут факел толстозадого осветил угол храма, где на рогоже лежал висельник. Скудо начал, посыпая труп какими-то порошками, проговаривать странные заклинания, состоящие частью из латинских, понятных Вианданте слов, а частью из каких-то восточных. А может, и абракадабры.

Случилось невероятное.

Труп начал медленно подниматься. Дрожь прошла по телу конюха. Он торжественно произнёс чуть прерывающимся голосом: «Властелин мой!» Его лицо налилось кровью, по нему струился пот, взгляд шарил в пустоте. Он пошатнулся, но устоял на ногах.

Вдруг женщины стали кататься по рваному ковру, устилавшему пол. Одна из них, донна Теофрания, словно подброшенная невидимой пружиной, бросилась на живот, колотя ногами по полу, другая вдруг замерла, уподобившись полуобморочной лягушке, а синьора Доротея заблеяла. Третья, донна Бьянка, как всегда, мертвенно — бледная, с расширенными зрачками мёртвых глаз, уронила голову на грудь, затем рывком выпрямилась и принялась выть как раненая волчица. Четвертая, рыжая Делия Фриско, залезла на алтарь, легла на живот, задрала юбку, оголила ягодицы, гримасничая и корчась.

Труп между тем ожил, его лицо несколько раз поменяло очертания. Он встал и, подойдя к донне Теофрании, страшно оскалился и зарычал. Вихрь безумия, адский вихрь — bufera infernale, пронёсся под сводами. Худая, как жердь, Леттино рвала на себе волосы, прыгала, выделывала пируэты, крутилась вокруг себя на одной ноге, в конце концов, плюхнулась рядом с донной Доротеей, которая билась в конвульсиях у стены.

Конюх спустился с солеи и, подтянув к себе донну Фриско, совокупился с ней. Женщин одну за другой странно изламывало. Бледная донна Бьянка опустилась на корточки над распятием с раздирающим душу смехом и истошно закричала, обращаясь к восставшему покойнику: «Возьми меня!»

В духоте, казалось, неистовствовали умалишённые. Оживший труп выполнил пожелание донны Гвичелли, после чего она, странно хрипя, затихла, а покойник занялся освободившейся донной Фриско.

Прошло около десяти минут. Другие женщины совокуплялись с конюхом, а донна Доротея, растерзанная, словно подброшенная невидимой силой, поднялась к алтарю и начала прыгать внутри как большая лягушка.

Зачарованный Элиа не отрывал взгляда от двигающегося трупа, который вдруг, оставив корчившуюся на полу женщину, поднял голову к хорам. Глаза его загорелись адским пламенем.

Тут Элиа вдруг обнаружил, что Джеронимо нет рядом. Ноги Элиа примёрзли к полу. Он поискал глазами в дымном чаду и вдруг увидел Вианданте внизу, на лестничном спуске на высоте трёх ступеней, на нижних хорах.

Леваро не мог понять, почему тот решил обнаружить себя и прервать дьявольскую вакханалию, но тут же кинулся следом.

Глаза мертвеца снова полыхнули огнём. Вианданте медленно шёл навстречу ожившему кадавру.

Он видел, как оба замерли друг напротив друга.

— Vade retro, fugite, partes adversae[2], — слова инквизитора прозвучали во внезапно воцарившейся тишине так отрывисто и странно отчётливо, что, казалось, раскололи спёртый воздух. — Basta cosi![3]

Беснующиеся бабы вдруг замерли в самых невероятных позах. Конюх, увидев инквизитора, дико завизжал и заметался по часовне. Покойник и инквизитор внезапно оказались в странном огненном кольце, завихряющимся, как смерч. Лицо мертвеца, почерневшее и нечеловечески жуткое, озарилось, словно печь, полыхающим пламенем глаз. Но Джеронимо смотрел на него с тем же высокомерным отвращением, с каким несколько недель назад озирал обделавшегося пачкуна-живописца, и казалось, был озабочен только тем, как, не перепачкавшись, дотащить его до Трибунала. Он примеривался было схватить кадавра за шиворот, и кинулся на него, но тот, свирепо полыхнув глазами, внезапно пропал.

Исчезла и рогожа, на которой он лежал раньше.

Круг кольца разомкнулся и опал.

Вианданте зло сплюнул на пол и пошёл к выходу. Выйдя из осквернённой часовни, умылся пригоршней снега.

— Теперь-то я понимаю, почему пополаны да бюргеры красивей нашей аристократии. Бюргерским дочкам детей делают патриции, а патрицианки рожают от конюхов да дьявольских отродий, — это прозаично-ворчливое замечание Джеронимо странно не вязалось с только что произошедшей на глазах Элиа дьявольщиной. — Будь всё проклято! Как висок-то ломит! Сколько здесь наших людей?

— Все, дюжина.

— Всю нечисть — в Трибунал. Обыски — во всех домах. Все найденные чёртовы книги и снадобья — в подвал.

Однако всех доставить в трибунал не удалось.

Донна Бьянка была мертва. Остальные особы находились в состоянии либо полуобморочном, либо неуправляемом. По дороге, перегнувшись вдруг пополам и забившись в дикой конвульсии, скончалась и донна Теофрания Рано, извергнув перед кончиной на Пастиччино и Салуццо, волочивших её, фонтан чёрной рвоты.

Инквизитор мрачно наблюдал, как остальных задержанных под конвоем препроводили в камеры.

Но тут громкая и малопристойная ругань Подснежника, которую это трепетное создание позволяло себе нечасто, известило его, что случилось ещё что-то. Так и было. В камере обезумевшая донна Делия Фриско, опростав кишечник, упала в собственные испражнения и тоже, в судорогах и конвульсиях, умерла.

Империали поднялся по лестнице вверх, остановился, поджидая Леваро, присел на ступени, развернув притащенный из часовни кем-то из денунциантов колдовской фолиант. Углубился в текст. Леваро, появившийся с растерянным выражением на застывшем лице, заставил его вздрогнуть от неожиданности.

— Не может быть! Кто бы мог подумать! Всё точно. Настоящая!

Инквизитор непонимающе взглянул на прокурора.

— Ты о чём, Элиа?

— Ты утверждал, что задница у конюха не накладная. Точно. Я обомлел. Настоящая!

Если бы не столь сильно болела голова, Джеронимо расхохотался бы. А так его хватило лишь на вымученную улыбку. Он воззвал к логике.

— Да зачем, подумай, он бы её накладывал-то?

— Да, пожалуй, но сорок лет живу — такой не видывал!

— Возблагодари же Господа, дорогой Элиа, — усмехнулся Джеронимо, листая рукописную инкунабулу, — открывшего тебе в столь зрелые годы знание, обогатившее тебя пониманием неисчерпаемости разнообразия мира. Хм! Чудно-то как, вчитайся. Некий Никколо Фламмель, о нём ещё говорил этот конченный Диосиоконте, так вот он рекомендует смесь от того, что, как ты уверял меня, является несчастьем для мужчины. «Возьмите семя репейника, истолките в ступке, добавьте левое яичко трёхлетнего козла, щепотку порошка, изготовленного из жабы, пойманной в месяц Рыб в первый день новолуния, но сожжённой на седьмой. Надо кипятить смесь до тех пор, пока она не загустеет; после этого добавить четыре капли семени крокодила и все процедить через фильтровальный мешок. Процеженная жидкость и есть то, чем следует растирать гениталии человека, лишённого мужской силы. Эффект мгновенный и чудодейственный. Но так как крокодилы редки в нашей стране, осторожно замечает этот Фламмель, и потому трудно раздобыть семя этого животного, его можно без ущерба заменять семенем собаки, — эта смесь утраивает мужскую силу…» Тебе не нужно?

— Нет, — твёрдо отозвался Элиа.

— E bene[4]. Месяц Рыб, это март, кажется? Хм, какие же им жабы-то в марте? О, а вот и рецепты увеличения детородного органа. — Он перевернул носком сапога страницу. — Эпоха нуждается в гигантах! Для похотливых сучек нужны la grandezza straordinaria de' membri… Конюховы. Тебе не нужно? — обернулся он к Элиа.

— Нет. — Ещё твёрже отозвался Леваро.

— E bene…


Они едва дошли на нетвёрдых ногах к себе в Храмовый переулок. Полночи Джеронимо не мог уснуть. Болела от смрадных ароматов голова, от воспоминания увиденной мерзости передёргивало. Но, к его удивлению, эта ночь стала для него переломной, на пике пережитого гнева он неожиданно ощутил в себе новую, неведомую ему раньше силу. Вианданте совершенно успокоился. Из виска словно вынули иглу. Боль незаметно утихла, и в нём растворилось безотчётное, мягкое ликование. Он уже прошёл свои девять кругов Ада, и почувствовал, как из адской бездны по спине Дьявола, подобно Данте — оказался в новом измерении. Он обрёл почву под ногами.

Да, в нём девятикратно перевернулась душа — но не изнемогла.

Раньше в нём болело и надрывалось скорбью сердце из-за каждой души, потерянной для Бога. Теперь же Вианданте до конца постиг ужас и величие бесконечной человеческой свободы, которая сама, в своём произвольном движении, не завися ни от кого во Вселенной, выбирает — Бога или Дьявола. Не дьявол искушает её, но внутренняя похоть, алчность и гордыня. И преодолеет ли она эти искушения — зависит только от неё.

Он остановился у окна.

Джеронимо никогда не роптал на Бога. Но… кем, в самом-то деле, Господь считает человека? Не слишком ли много неоправданного доверия и уважения к нему? Почему, зная всё ничтожество устремлений и помыслов «наполнителя нужников», ему — единому из всей твари — Им дана такая бесконечная и страшная, безмерная и безосновательная Свобода?

Впрочем, смиренно решил Вианданте, глядя на лик Христов, ему недоступны скрытые помыслы Творца, кои, безусловно, таят в себе великий, превосходящий его слабое понимание, смысл…

Неожиданно в нём зазвучали новые мысли.

В присущей творению свободе — и заключено абсолютное совершенство плана Творца. Глупец мысленно исправляет мироздание и полагает, что сделал бы лучше, насильственно сотворив людей неспособными ко злу, сразу приведя бытие в то совершенное состояние, где людей привлекало бы лишь добро. Но этот план выдаёт лишь предел человеческой ограниченности.

Творец не создал насильственно совершенного и доброго бытия, ибо такое бытие не было бы ни совершенным, ни добрым, ведь основа совершенства и добра — в свободной любви к Богу, в свободном соединении с Ним. Вот Его распахнутые тебе навстречу объятья — что и когда, кроме собственной порочности и духовной лени, может помешать тебе прийти туда?

В плане творения нет насилия ни над одним существом, каждому дано осуществить свою личность, заложенную в Боге, или загубить ее, стать кадавром, жалкой пустышкой, «наполнителем нужников». Если кому-то претит любовь Божья, — он гибнет по своей вине окончательно и безвозвратно, и страдания его не должны вызывать жалости. Глупо врачевать трупы. Мерзость надо сжигать.

Бог возжелал свободной любви свободного человека. Те же глупцы-гуманисты, что отвергают Бога на том основании, что в мире существует зло и хотят принуждения в добре, лишают человека его высшего достоинства — его свободы, делают его ничтожной марионеткой в руках дьявольских сил.

Вианданте встал, поняв, что не заснёт, ходил, не касаясь земли. Спустился вниз по лестнице. Не удивился, увидев на фоне окна силуэт Элиа. Тот тоже не мог уснуть и тщетно пытался вылечить головную боль верначчей. В его фигуре, исхудавшей и вытянувшейся, в тёмных глазах, в последнее время становящихся все более отрешёнными, стало проглядывать что-то монашеское.

Джеронимо подошёл, сел рядом. Оба долго молчали. Медленно светало. Где-то в отдалённом дворе пропел петух. Схоластик, свернувшийся клубком на кухонном ларе, открыл глаза и потянулся, изогнув чёрную спинку и согнув дугой полосатый хвост.

— Луиджи сказал, что передумал жениться, — хрипло проговорил, наконец, Элиа. — Он утверждает, что эти времена последние. Эпоха Бога, говорит, кончилась. Началась Эпоха Дьявола.

Джеронимо рассмеялся. Он и не знал, что Салуццо склонен к таким философским обобщениям.

— Нет. Пусть женится. Скажи, что я выдам ему к свадьбе пятьдесят флоринов.

— Ты полагаешь, он не прав? — Элиа покосился на Джеронимо, удивившись его одухотворённому и благодушному виду.

Он не понимал, почему Вианданте упорно ничего не говорит о произошедшем в часовне и вообще, кажется, даже не думает об этом. Для самого Элиа случившееся было столь невообразимым, что он предпочитал дождаться объяснений Джеронимо.

Но Вианданте, похоже, ничего объяснять не собирался.

— Насчёт эпох? Не знаю. Но ты объясни ему, что нет смысла рассуждать об эпохах. Сыны человеческие легко сползают к злу, но опасность — не в эпохах, а в них самих. Мерзость, ублажающая свою похоть, будет во все эпохи. Она может быть откровенно конской, или рядиться в одежды аристократов голубой крови, или примерять плащ высокого гуманизма, или ещё чёрт знает какие наряды она наденет в веках — но от неё всегда будет смердеть конюшней. Жизнь человека связана только с одной эпохой — бесконечного Божьего бытия, любую другую цель Бог обесценит, а дьявол опошлит. Тысячи и миллионы наполнителей нужников будут приходить в мир ниоткуда и уходить в никуда. Но будут и сотни тех, кто всегда, в самые дьявольские эпохи, будут приходить как посланцы иного мира и уходить в Вечность. Мир всегда живёт немногими.

Вианданте откинулся на тахте и улыбнулся.

— E sempre bene! Надо жить, Элиа, надо жить. Спокойно и твёрдо, с простотой и несомненной верой. Чего не в силах уразуметь, то предоставь беспечально всесильному Господу. Бог, Предвечный и Всемогущий паче меры и числа, творит велия и неисследимая на небеси и на земли, и нет предела дивным делам Его! Эпоха Бога никогда не кончится, ибо Он бесконечен…

_____________________________________________________

[1] Вдовушки (ит.)

[2] Поди прочь, сгинь, нечистая сила (лат).

[3] Хватит (ит.)

[4] Хорошо (ит.)

Загрузка...