Глава 14


От ворот дома антиквара Ёршик, вдумчиво внюхавшись в сапог, сначала покрутился волчком, потом ринулся было обратно к Трибуналу, но был удержан Салуццо и снова возвращён к воротам. На приказание искать ещё, покосился на хозяина круглым, как бусина, тёмным глазом. Снова покрутился у ворот, и снова сделал попытку рвануть к Трибуналу. Чёрт возьми!

— Ну, приведёт он нас в камеру, и что?

— Но если он никуда больше не идёт, значит, дети в доме.

— Но там даже половицы подняты!

— Постойте, — приказал Джеронимо, — пойдём за псом.

Сковолино яростно тянул поводок к площади. Однако у епископского дворца пёс резко свернул в проулок, и понёсся по песчаной дорожке, остановившись там, где накануне Элиа с Джеронимо уже побывали — у дверей в мастерскую Диосиоконте.

Оба переглянулись, Вианданте, не задумываясь, выбил ногой запертую дверь, повисшую на одной петле, и первый прошёл внутрь. Вчера они с Элиа осматривали мастерскую, но где тут спрячешь детей-то? Оба снова методично обошли помещение, забитое картинами и холстами.

Обернувшись к окну, инквизитор заметил, что Салуццо не принимает никакого участия в поисках, а задумчиво смотрит на собаку. Сковолино, в свою очередь, улёгся у стены и смотрел на хозяина грустными глазами. Элиа, пожаловавшийся на то, что запах дерьма не выветрился и за целую ночь, тоже замолчал, уставившись на пса.

— Странно, тут что-то не то.

Вианданте уже осенило. «Ну, разумеется». Он прошагал из угла в угол, прошёл вдоль ещё одной стены, скрупулёзно отсчитывая шаги. Выскочил на улицу. Через несколько минут вернулся.

— От угла стены до следующего — пятьдесят шагов, а внутри — двадцать семь. На фронтальной стене и снаружи, и внутри — сорок шагов. Я не Фибоначчи, но чего-то тут до золотого сечения недостаёт.

— Надо понять, как открывается стена. Где-то должен быть рычаг, — пробормотал Элиа.

— Я тут за дверью видел кирку, — сообщил Салуццо.

Между поисками неизвестного рычага и применением столь осязаемого инструмента Вианданте, не задумываясь, выбрал последнее. Под первым же его ударом в стене образовалась трещина до самого потолка, затем отверстие было расширено двумя страшными ударами до размера, способного пропустить лошадь.

Не успели упасть на пол последние куски штукатурки и осесть пыль, как в отверстие метнулся Ёршик и жалобно заскулил. Открывшееся помещение было достаточно уютным, если сделать поправку на пыль, и большую его часть занимала кровать с роскошным балдахином. Инквизитор прошёл по комнате.

— Ну, конечно, вот оно.

За пологом кровати была крохотная дверь, ведущая в подвал. Вианданте выбил замок и спустился вниз. Три связанных по рукам и ногам детских тела лежали между стеной и лавкой. Вианданте на негнущихся ногах подошёл и прикоснулся к ноге ребёнка. Наклонился над плечом другого и головой третьего.

Дети были задушены, тела давно остыли.

От жуткого рычания, изданного инквизитором, у Луиджи зашевелились волосы на голове, Элиа побледнел, а Сковолино испуганно присел на задних лапах, прижав острые уши к голове.

Обессиленный Вианданте вышел из подвала, опустился на пол, оперся головой о полог кровати. Он только сейчас понял, до чего устал. Понял и причины своей ошибки — поднявшаяся в нём чёрная злость, когда пачкун посмел упомянуть Помпонацци и выгнавшее его из мастерской зловоние… Если бы ярость не затуманила тогда голову! Задержись они здесь на полчаса — непременно нашли бы тайник.

Элиа, заглянув в подвал, подошёл к Вианданте, молча сел рядом. Салуццо тоже спустился в подвал, вышел слегка побледневшим, и, показав на тела и получив от прокурора утвердительный кивок, отправился в Трибунал за повозкой и Пирожком. Вианданте тщетно пытался сжать похолодевшие пальцы, глаза закрывались, в висках стучало. Всего лишь час… Они потеряли только один час.

И вот теперь — del senno di poi son piene le fosse[1]. Увы, запоздалой.

— А ты был прав. — Голос Элиа прозвучал в комнатёнке отчётливо и резко. — Я, признаться, до последнего думал, что …

Джеронимо отмахнулся, перебив. «Что толку-то?»

Нечеловеческое напряжение схлынуло, на смену ему пришла вялая апатия.

— Дождёмся Луиджи и — домой. Надо отоспаться.

С трудом поднялся на ноги и направился к пробитой стене. Неожиданно хмыкнул и нажал на вделанную в стену пластинку. В углу что-то зашуршало, и стена отодвинулась, открыв отверстие шириной в пару локтей.

— Ну, вот и дверь, — пробормотал Вианданте.

Они сопровождали повозку с детскими телами по городу, Элиа видел белое лицо Бельтрамо, скорбный лик Клезио, слезящийся взгляд мессира Винченцо, а рядом с ним испуганное лицо юного Марио. Толпа в ужасе перешёптывалась, женщины осеняли себя крестом.

До Трибунала они не дошли — свернули к себе. Сели в гостиной: Элиа на тахту, а Джеронимо — на кушетку. Тереза захлопотала об ужине, но когда вышла спросить, подать ли вино, — оказалось, что оба — и прокурор, и инквизитор — спят как убитые. Экономка, привыкшая к подобному со времён мессира Гоццано, не удивилась. Хотя ещё не пробило вечерни, раньше утра не проснутся, поняла она. Принесла два одеяла и, укрыв хозяев, погасила свечу.

Однако Тереза ошиблась, решив, что её хозяева проснутся на рассвете. Джеронимо с трудом разлепил глаза, когда холодные лучи солнца стали слепить его, проникая через окно. Он со стоном потянулся и встал. На башне магистрата пробило полдень. Вианданте растолкал Элиа, который долго не мог поверить, что время уже обеденное. Тереза сказала, что всю ночь шёл снег, первый в этом году. Она распорядилась утром натопить баню, и если господин инквизитор не против…

Тот против не был. После бани и сытного обеда Элиа ожидал, что они направятся на допрос в Трибунал, но, одевшись, он получил совершенно иное приказание.

— Отправляйся домой. Приведи детей. Погуляем.

— Как, сейчас?

— Да. Возьми санки. Сил моих нет возиться сегодня с этой мерзостью. Да и посидят подонки в каземате — разговорятся. Нет — им же хуже… их ждёт ад на небе. А я устрою им ад на земле.

— Но надо допросить, добиться признания.

— Плевал я на их признания! Трупов, что ли, мало? Дело настолько очевидно, что никаких доказательств не требуется. — Глаза Вианданте полыхнули синим пламенем.

Элиа испуганно кивнул и вскочил на коня.


Джанни и Диана, хохоча, уже десятый раз съезжали с горки. Джеронимо несколько раз кувыркался следом за ними, забавлялся игрой в снежки и лепил из снега человечка. Помолодел на десять лет, выглядел юным школяром, щеки его алели. Наконец, глубоко дыша, плюхнулся рядом с Элиа. Тот был задумчив и хмур.

— Джеронимо, пора на допрос.

Тот пожал плечами.

— За каким чёртом? Что тебе, собственно, непонятно? В мастерскую и Пасколи, и Винебальдо могли заходить, не вызывая подозрений, в любое время. Держали детей в подвале, по мере надобности вытаскивали по одному. Зачем мне нужны их признания в этом?

— А не убил ли их ещё до нашего прихода Диосиоконте?

— Этот пачкун? — Вианданте был удивлён подобным предположением. — Время у него, разумеется, было, но допустить, что этот червяк… — пренебрежительно махнул рукой. — Да и собака прошла к стене. Винебальдо заходил туда после ареста художника и предупреждения Пасколи, и подходил к потайной двери. Естественно, дальше, сквозь стену, собака пройти не могла, но шла-то она по следу антиквара!

— Но почему художник сказал на допросе, что видел детей в доме Винебальдо?

— Чтобы мы не искали в мастерской, разумеется. Теперь ничего не изменить, но эта ложь будет ему стоить жизни. И не только это… — Джеронимо мстительно скрипнул зубами, вспомнив о Фламмелеи Помпонацци. — Я склонен теперь подозревать, — сказал он, — что обделался негодяй не просто так, а со злым умыслом. И ему будет тяжело это опровергнуть.

— Да ну тебя, — со смехом отмахнулся Элиа, — На допросе художник признал, что был любовником Пасколи, тот содержал его, помогал с заказами. Через него Пасколи, в свою очередь, доставал мальчиков для …

— Бог мой, Элиа… Кто из них кому что и куда … — и Джеронимо употребил ряд весьма резких выражений, от которых как маков цвет зарделся бы и Боккаччо, — мне неинтересно. Всё, что мне нужно, узнать — нет ли в городе их… единомышленников. Остальное — зола.

— Но я не понимаю, зачем им были нужны трое, что — одного мало?

— Вспомни Жиля де Рэ, друг мой.

В это время на голову Джеронимо стараниями Дианы и Джанни внезапно обрушился ком снега, в свою очередь, шалуны были тут же и пойманы, засунуты под мышки и все вместе, съехав с горы, с хохотом упали в сугроб.


Вечером они всё же попали в Трибунал. Тела певчих были к этому времени омыты, подготовлены к похоронам и перенесены в храм. Постаревший Бельтрамо, сидел, ссутулившись, в слезах, у гробов и, тихо покачиваясь, смотрел в пустоту. Синьор Теобальдо Энеконе, храмовый священник, пытался успокоить его, отпаивал какой-то настойкой, сильно пахнущей лавандой.

Вианданте подошёл к гробам. Бельтрамо потерянно посмотрел на него.

— У меня к вам вопрос, синьор капеллан.

Тот кивнул, поднялся, и оба углубились в храмовый притвор.

— Вспомните поимённо всех, появлявшихся в капелле последние полгода. Я спрашиваю о людях из общества. Мне нужны не те, кто интересуется пением, но — певчими. Вспомните, если хотите, чтобы эти похороны были последними.

Заплаканное лицо Бельтрамо побледнело. Он пытался вспомнить что-то, но лишь горестно развёл руками.

— Не знаю… Я и синьоров Пасколи и Винебальдо никогда не подозревал в подобном. В голову прийти не могло.

— А художника подозревали?

Теперь капеллан отвёл глаза.

— Он приглашал однажды Катандзаро к себе в мастерскую, но малыш через час вернулся. Однако Бруно не говорил ничего плохого, сказал, что богатые синьоры хотели купить у Андреа несколько полотен, а сам Андреа просил его позировать для картины.

— Он не называл синьоров?

Капеллан задумался, прикрыл глаза.

— Пасколи, Винебальдо, Онофрио Бранкалеоне и … Витторио Эвремондо. Но он умер недавно. Casus irreducibilis.[2] Остановилось сердце.

«Его счастье», добросердечно подумал Джеронимо.

Они вернулись к гробам, и инквизитор снова обратил внимание на невысокого дородного человека, разговаривающего в нефе с мессиром Дамиани. Джеронимо уже видел его во время аутодафе Вельо. Подумал, что это кто-то не местный, но, так как тот показался ему человеком порядочным, задумываться над тем, кто это, не стал. Прошёл в углубление нефа, припал к надгробию Гильельмо.

«Встречай, брат мой, невинно убиенных чад Господних, да упокоятся они с миром…»


— Кто такой Онофрио Бранкалеоне? — спустя полчаса спросил Вианданте в Трибунале у Элиа.

— Наш ювелир.

— Так вот теперь я тебе могу точно сказать, зачем понадобились трое певчих. — И передал Леваро разговор с капелланом. — Их бы и четверо понадобилось, да чёрт прибрал четвёртого содомита. Надеюсь, он забронирует дружкам место в аду. Этот сирота-живописец был сводней для них, хотя, может, им пользовались по юности, не знаю. Впрочем, нет. Знаю. Пасколи всё же не обделался, как этот. Да, им пользовались, но потом его тощий зад радовать их перестал. Захотелось свежатинки. Он, видимо, приглашал мальчишек на сеансы позирования, бывшие одновременно смотринами для этих стареющих похотливых котов. Теперь надо допросить их, и о ювелире узнать всё. Вряд ли они будут упорствовать. В истории я слышал о героях-педерастах, даже были стоики-тираноборцы, кажется? Но от нынешних я не жду стоицизма. Когда получишь данные, необходимые для ареста — действуй. Да, проследи за канцелярскими крысами! Пусть запишут всё верно.

С того дня, как инквизитор получил письмо от Беренгардио, в котором тот невольно выдал как тайного доносчика начальника его канцелярии Джофреддо Фельтро, Вианданте убедился, что он и есть искомый соглядатай. Вианданте не предпринимал ничего, понимая, что глупо обнаруживать понимание, однако не мог отказать себе в маленьком удовольствии науськать против Фельтро и охрану, и денунциантов.

Канцелярских в Трибунале и без того не любили, считали бездельниками. Стоило ли удивляться, что инквизитор с тех пор частенько невинно развлекался, наблюдая за скандалами, которые закатывал Леваро перепуганному Фельтро из-за расплодившихся крыс в архивном отделении. Прокурор, зло изрыгая проклятья, потрясал перед носом Джофреддо изгрызенным палимпсестом с очередным делом, заставляя всех чинуш канцелярии во главе с начальником охотиться на грызунов в тёмном подвале хранилища, не предполагавших, разумеется, что упомянутое дело погрызла накануне вовсе не мышь, а инквизиторов кот Схоластик, любивший глодать палимпсесты не хуже самой въедливой крысы.

Леваро также гневно, но заслуженно критиковал и омерзительное качество восковых дощечек, на которых писались показания свидетелей, и плохо вычищенные волосатые пергаменты, которые по дешёвке чёрт знает где скупал Фельтро. Не забывал он упомянуть о прискорбном уровне грамотности писцов, делающих по три ошибки в каждом слове, а иногда и вовсе пишущих невесть что!

— «Dire sciocchezze»[3] и «cadere in eresia»[4] — это не одно и тоже, поймите! — мягко, как дураку, растолковывал несчастному Фельтро при толпе охранников и денунциантов прокурор. — Впадая в ересь, как тот дурак-сапожник, что был приговорён к сорокадневному посту, обычно несут ахинею, это верно, но можно нести ахинею — и не впадать при этом в ересь! Когда вы говорите, что ваши писаря грамотны — это не ересь, нет, но ахинея!

Все потешались.

Обо всех этих проблемах Леваро с молчаливого одобрения мессира Империали неизменно сообщал и Дориа в Болонью, выражая в каждом из писем мучительное сомнение, удастся ли им сделать работу Инквизиции образцовой, если канцелярия сплошь состоит из безграмотных тунеядцев и жуликов, экономящих на качественных пергаментах?

Обстановка в канцелярии была накалена, как адская сковородка.

Мессир Империали великодушно, как мог, всегда старался смягчить ситуацию, несколько раз, вызывая всеобщий ропот по поводу такой незаслуженной мягкости, вступался за нерадивого начальника канцелярии. Но ничего не помогало — порядок в канцелярии не водворялся.

Отдав и сегодня скрытое распоряжение погонять канцелярских крыс — чтоб жизнь не казалась им мёдом, Вианданте закончил:

— А я пойду к донне Мирелли — поговорить о вечном. Надоели мне эти мерзости вконец.

Донна Альбина уже знала о гибели детей — молва быстро разнесла ужасные новости по городу. Ничего не сказала, молча налила ему вина, приказала служанке подать закуски. Ее недавнее недомогание прошло. Серые глаза блестели, в них отражалось каминное пламя.

Понимая, что гостю не хочется говорить о случившемся, старуха рассказала о новых покупках мессира Винченцо, которому третьего дня доставили из Флоренции несколько прекрасных книг.

Вианданте вздохнул.

— Никогда не думал, что буду так тосковать по монастырю, по тишине скриптория, по сводам капитулярной залы.… Какие там книги! Если бы меня отозвали — только и делал бы, что читал.

Его устами говорили усталость и скорбь, и донна Альбина понимала это. Сегодня в ней проступило что-то материнское, он вдруг ощутил это по её странно-смягчённому взгляду, по мягкой заботливости её жестов.

— У мессира Дамиани прекрасная библиотека, и его гордость — великолепные труды святого Фомы.

— Надо взглянуть.… Кстати, говорят, этот полоумный реформатор из Вюртенберга всенародно сжёг «Сумму теологии» Аквината, а после сам, ссылаясь на Писание, вставил слово, которого там нет, и победно прибавил: «Скажите, что так у доктора Лютера!» Неужели, правда? Надо же, Фома рассуждал, а этот — внушает. Сфера Духа не утверждает себя кувалдой. И не уговаривает поверить отсутствию аргументов. Впрочем, — прибавил он, — я всё больше склоняюсь к пониманию чего-то совершенно иного. Мы ищем аргументы, хотим убедить, не понимая, что никакие аргументы им не нужны. Глупо думать, что Пасколи не понимал, что творил мерзости. Никакие самые веские доводы не убедят того, кто ни в чём не хочет убеждаться. Никакие рассуждения не в состоянии указать человеку путь, которого он не хочет видеть и по которому не хочет идти.

Вианданте вздохнул.

— Помпонацци, мой учитель, сказал, что в богословие нельзя войти человеку с низким образом мыслей. Знаете, меня это когда-то подкупило. Мой покойный друг Гильельмо ушёл в монастырь. О нём говорили, что у него и не было другого выхода, погиб отец, семья разорена, что сегодня монастыри — почище борделей и предаваться излишествам ему там будет ещё удобнее, чем в миру, что он просто не выдержал навалившихся на семью бед, и ещё чего только не говорили. И никто не подумал, что мой друг любил Бога и истово веровал. Самое естественное объяснение — одновременно и самое высокое. До него-то и не додумались. Люди теряют умение высоко мыслить. Временами замечаю это и за собой. Или не так? Но я раньше утверждал себя в любви. А теперь всё больше в ненависти.

— Любовь к людям и ненависть к бесчеловечности — это одно и то же, юноша. Кто терпим к мерзости — и в себе, и в мире, — на самом деле не любит и людей.

— Наверное…

— К тому же, совместить сострадание с суровостью нечеловечески трудно. Это самая потаённая и сложная доктрина Церкви.

— Я отвечаю не за Церковь, а за свою душу. А мне тошно. Так тошно, что и жить опротивело.

— С вашей душой всё в порядке, мой мальчик. Нужно иметь силу мужественно принимать удары зла, вынести все до конца и не согнуться, не погибнуть. Не искать смерти велел Христос. Претерпеть до конца — значит, отстоять жизнь.

— Этого- то я и не смог.

— Такова была воля Божья — не вы это решали. К тому же, боюсь, из этих детишек, столь долго развращаемых, могли выйти лишь новые Диосиоконте, вы же не можете этого не понимать. Но отстоять свою душу — вы должны. Души-то бессмертны, что бы по этому поводу не говорил ваш Помпонацци.

— Перетто… Этот мазила Диосиоконте сделал его мысль оправданием непотребного. Мне казалось, земля разверзается под ногами. Но если обуздать злость и трезво поразмыслить, кто более виновен? Неужели Помпонацци не понимал, что любое сказанное на высотах духа неверное слово спускается в низины и там становится оправданием запредельных мерзостей? И ссылаться будут на высший авторитет сказавшего. Стоит хотя бы на волос размыть понятия, и в микроскопическую щель может провалиться всё Мироздание.

— Философы могут поколебать ценности земные, мой мальчик. Никто и никогда не уничтожит ценности божественные.

— Да, но каждая из их нелепых доктрин может обернуться ересью и разрушить мир. Если бы они понимали, сколь хрупко равновесие мира, сколь опасен малейший крен, чреватый падениями сотен тысяч душ в бездну, нас не осуждали бы за баталии из-за мельчайших тонкостей догмы. Одна гнилая идея способна, как чумная зараза, внедрится в миллионы голов и уничтожить миллионы душ! Когда же эти глупцы научатся понимать это? Они, своим мудрованием отрывающие души от Бога Живого, оставляют человека одиноким наедине с бездной пустоты, отрезанными от живой Жизни! Потом тысячи начнут задыхаться, безрезультатно пытаться воссоздать в своих душах утерянную Божественность, обрести Истину! Эх, Перетто, Перетто…

Вианданте умолк ненадолго, потом, безучастно глядя в темноту оконного провала, продолжил.

— Говорят, болонский кардинал Франческо Агуццони, огорчённый, что Григорий XII нарушил свои обещания покончить с тогдашней церковной схизмой, рассказывал, как один скоморох грамотой, всюду расклеенной, возвестил, что в воскресение вылетит на кожаных крыльях с вершины башни около моста Сан-Рафаэле и пролетит больше мили за город. В назначенный день почти всё население Болоньи сошлось туда и несколько часов все, изнемогая от жары и голода, ждали, когда же скоморох полетит. Время от времени он показывался на вершине башни и махал крыльями, как бы собираясь лететь, и люди, глядевшие на башню с разинутыми ртами, приветствовали его громкими криками. Когда же, наконец, солнце село, чтобы не казалось, что он не сделал ничего, шут повернулся к собравшимся спиной и, сняв штаны, показал им зад. Таким образом, все, одураченные, ночью вернулись домой. Кардинал добавил, что так поступил и папа, который после стольких цветистых обещаний и клятв, довольствовался тем, что показал всем зад.

Донна Мирелли улыбнулась.

— Но я вижу тут иной, куда более глубокий смысл, — заметил Вианданте. — Не является ли она ироничным прообразом всего лишённого Божьей благодати ничтожного человеческого бытия? Диавол играет с этими нечестивцами как скоморох, а закончит тем, что просто покажет им всем зад. Не его ли будут лицезреть в итоге все творцы безумных теорий, когда солнце жизни начнёт клониться к горизонту? Не зад ли дьявола видят сейчас синьоры Пасколи, Винебальдо да Диосиконте?

Утром следующего дня посыльный князя-епископа попросил его милость пожаловать к его высокопреосвященству. Подумав, что речь идёт о конфискации имущества содомитов, Вианданте пожал плечами. Пока нет приговора, о чём говорить?

Но приглашение Клезио, как выяснилось, не имело никакого отношения к проходящему расследованию. Рядом с кардиналом стоял тот самый полный человек с глубокими чёрными глазами, которого Вианданте видел на аутодафе Вельо и ещё накануне заметил в нефе. Теперь он узнал, что перед ним — мессир Оттавио делла Гверча да Сеттильяно, legatus missus, проще говоря, ревизор-визитатор. Вианданте развёл руками, выразив радость от встречи с ревизором, и пригласил проверяющего остановиться на время пребывания в городе в его доме. Не огорчился, услышав в ответ, что папский легат намерен сегодня же отбыть в Больцано.

— Наша деятельность будет проверяться позже, по возвращении господина визитатора с севера? — учтиво осведомился он.

— Всё, что нужно, мы уже узнали, — безмятежно ответил легат.

Глаза их встретились, и отрешённое равнодушие Вианданте столкнулось с равнодушной отрешённостью легата. Инквизитор низко поклонился.

— Как вам будет угодно.

«А, подумаешь, пронеслось у него в голове, что мне в наихудшем случае будет грозить? Монастырь?» Да Вианданте грезил о нём как о земле обетованной.

Вернувшись в Трибунал, узнал, что двое — Диосиоконте и Пасколи — подтвердили, что синьор Онофрио Бранкалеоне, как и они, является большим любителем юных певчих. Он уже арестован. Особенно взбесило инквизитора поведение Винебальдо, который, узнав, что трупы обнаружены, тоже упал в обморок, в кровь расшиб голову о плиты пола и до конца следствия ходил с повязкой на лбу.

Все эти обмороки начинали надоедать Вианданте.

— Каинову печать ни лавровым, ни терновым венцом не скроешь! Проступит! — зло бормотал он.

При этом проклятый содомит ни в чём не признался. Впрочем, показаний его сотоварищей хватило бы теперь для обоснования трёх приговоров.

— Не признается — умрёт нераскаянным, — равнодушно обронил инквизитор. — Я — на похороны, сейчас начнётся отпевание.

…Вианданте молча стоял у детских гробов, погружённый в сумрачные размышления. Он не мог простить себе, что не заметил тайника в мастерской сразу, что действовал медленно из-за брезгливости к подобным мерзостям. Но все же не это тяготило скорбью, пресекающей дыхание и отягощавшей сердце. В памяти всплыл разговор с донной Альбиной.

«Доколе мне погружаться в эти круги Дантовы?

— Кругов было девять, мой мальчик…

— А я в каком?…»

Она тогда не ответила ему. Он и сам не знал ответа, но понимал, что его путь — путь познания самого мерзостного, что есть в человеке — тягостен и чреват скорбями. Он мог — и знал, что должен — выдержать, не заразиться пагубой этих мерзких дорог, устоять, каким бы жутким испытаниям души и тела его не подвергали.

Телесные скорби и плотские тяготы он вынес безропотно. Смиренно принял неимоверную боль потери любимого духовного брата. Кротко нёс и давящее душу понимание распада душ человеческих, сожалел, страдал, но покорялся судам Божьим. Но этот — неведомо какой по счёту — круг Ада был невыносим до крика, до ножевой боли, пред которым меркли муки смертной отравы и казалась ничтожной бездна грязи душ негодяев, отдавшихся дьяволу.

Он понимал, что сейчас, стоя у гробовых ниш, оплакивает не только несчастных детей, умерщвлённых безжалостной рукой негодяя, но и свою душу — преданную тем, кому он верил…

Равви, почему ты оказался Иудой? Почему ты предал меня? Ты стал вдохновителем и адвокатом ничтожных людишек, жаждущих «всего наилучшего» «наполнителей нужников», оправданием бесчисленных преступлений и мерзостей, кои ему, Джеронимо, теперь приходилось преследовать и карать. Ты, говоривший мне слова Истины, сам не верил этой Истине. Ты лгал мне…

Если нет Бога, если Бог — не Истина и цель моих стремлений, я пуст и нищ в своем одиночестве в мире. Я — жалкое животное, невесть почему и незнамо кем наделённое речью и разумом. И вот — многие из этих животных начинают мнить себя богами. Неблагородное завистливое желание занять не своё место в бытии, счесть себя богом — желание каждого ничтожества, истекающее из помраченности ума и темноты сердца.

Искать свободы от Бога — вот знамя этих глупцов-гуманистов, не понимающих, что свободу можно искать только в Боге — источнике всякой свободы, ибо моя свобода есть единственное божественное во мне, знак моего божественного предназначения.

И человек в силах вынести тяжесть свободы. Не надо мне, Пьетро, веры в добродетель вместо веры в Бога, нечего прельщать меня побрякушками земными, ибо веет, веет от всего этого дух диавольский, дух распада… Каждый может выстроить свою иерархию жалких земных ценностей, но кто дал тебе право отнимать у меня Бога, которого ты — предал, от которого ты — отрёкся, Перетто?

На кладбище к нему подошёл мессир Дамиани. Сказал, что вчера его весьма настойчиво расспрашивали о нём, а сегодня Бернардо сказал, что любопытствующий оказался папским легатом-визитатором.

— Оказался, — кивнул головой Вианданте. — Я знаком с его братом, кардиналом Амброзиано. Тот меня однажды раздел догола. — Вианданте усмехнулся при этом, показавшимся таким далёким воспоминании. — А этот — ничего, просто взглядом смерил. Глаза у братьев похожи. Тяжёлые, умные… — Он вздохнул.

— Я дал о вас блестящий отзыв, и Клезио тоже…

Инквизитор только махнул рукой.

Толпа на похоронах безмолвствовала. За прошедшие полгода, и Вианданте теперь отметил это, город изменился, точнее, изменился подбор лиц толпы. Простолюдины были словно опьянены запахом снега, преддверием Рождества, казались помолодевшими. Исчезли многие, в ком он с первого взгляда распознал ведьмовство, жулье и шарлатанство, оставшиеся поутихли, в их глазах поселился страх. При встрече они ему кланялись с подобострастным почтением укрощённой собаки, перешёптывались за спиной. Для пополанов же он стал кумиром, предметом восторгов и поклонения.

Никто из собравшихся не требовал немедленной расправы, — все понимали, что мессир Империали вовсе не для того почтил своим присутствием похороны несчастных детей, чтобы выпустить из тюрьмы их убийц. Некоторые молча припадали к его ризам, кто-то осторожно поинтересовался — когда казнят негодяев?

— По завершении следствия.

Эту ночь после похорон Вианданте провёл почти без сна, на коленях, в молитвах и скорбных размышлениях. Ему было послано просимое им вразумление, и теперь он просил Господа только об укреплении души, да понесёт она смиренно боль нового понимания, боль измены.

Что ж, Господь тоже знал боль предательства, терпел скорби, — и он вытерпит всё. Уснул Вианданте под утро, а по пробуждении ощутил милость Божью. Сила Святого Духа почивала на нём, он думал об Учителе лишь с тихой печалью и состраданием.

Боль ушла.

Допросы продолжались две недели, инквизитор брезгливо выслушивал от прокурора их подробности. Пасколи под пыткой сказал всё, и его показания подтвердили остальные, Винебальдо молчал. Отстранённо и спокойно держался Бранкалеоне. Под давлением показаний сотоварищей признал обвинение, и не просил ни снисхождения, ни смягчения наказания.

Зато допросы Диосиоконте буквально истерзали Леваро. Воплям, истерикам и мольбам о помиловании не было конца. Ничтожный червяк припадал с ногам иногда заходившего в каземат Вианданте, неудержимо рыдая и оглашая подвал истошными криками.

Инквизитор был непреклонен. При этом к изумлению Элиа, неожиданно проявил интерес к пыткам, с неподдельным любопытством спросив: задница этого молодого содомита столь же изъедена оспой, как и физиономия? Узнав, что в отличие от лица, она гладкая, пришёл в новое недоумение.

— Что это за люди, зад которых краше их рожи?

Прокурор же после первой недели допросов поинтересовался у инквизитора:

— Может, все-таки сохранить мерзавцу жизнь? — вопрос Элиа был задан после очередного допроса в то время, когда они перекусывали на скамье Трибунала, задан лениво и вяло. — Он кается, говорит, что осознал греховность пути, на который его увлёк Пасколи, просит снисхождения.

Вианданте слегка передёрнуло.

— Элиа?! Ты болен? Гуманист в Трибунале! Чума в городе! Сходи на кладбище — посиди у трёх свежих могил! Там и прояви человеколюбие. Помилуй мы мерзавца — нас самих завтра заживо спалят, и правильно сделают. Не говоря уже о том, что держать эту бабу с драным задом в каземате накладно. Обгадит каземат. Бедного Подснежника тебе не жалко! Только от сифилитика с учёным идиотом избавились, так теперь засранца будем кормить? Воспалилось, что ли, милосердие?

Прокурор не воспринял упрёк.

— Причём тут милосердие… — он посмотрел на тарелку, решая, начать ли с жареной говядины или с сыра, потом решительно надкусил кусок горгонзоллы. — Надоел он мне просто до рвоты.

Инквизитор успокоился и через стакан, наполненный кьянти, посмотрел на свет, струящийся из окна. Философично пояснил:

— Последняя тайна судьбы скрыта от нас, дорогой Элиа, и потому к каждому, наверное, должно относиться как к брату во Христе, который может спастись. Но этот негодяй, уже арестованный, скрыл местопребывание детей. Если бы не он, они могли быть спасены. С себя я вины не снимаю, но моя тупость, как некая умственная ограниченность, есть грех моего личного несовершенства, но она не есть зло. Мерзавец же проявил упорство во лжи и обманул Инквизицию. Покайся он год назад из-за осознания мерзости совершаемого им — это было бы очищением. Донеси на себя и дружков в Трибунал — был бы помилован. Но покаяние под угрозой костра — это не покаяние, Элиа. Он опоздал.

Про себя Джеронимо подумал, что Перетто ошибался не во всем. Да, доказать бессмертие души столь же невозможно, как и логически обосновать её смертность. Но отправляя мерзавца на костёр, инквизитор посылал Диосиоконте — по вере его — не в ад, но в гроб. Не на вечные муки, но в никуда и в ничто. Это и было единственное милосердие, какого фенхель в глазах Империали заслуживал.

Про себя же Вианданте искренне, по вере своей, пожелал негодяю попасть прямо к дьяволу в ад — на раскалённую сковородку. На ту же, где пребывал Помпонацци. «Ещё огня, Пьоттино!»

Милосердие… Вианданте было жаль задушенных и осквернённых. Жалеть душителей и осквернителей он не умел.


Перед концом дознания Трибунал имел повод повеселиться. Праздник устроил Тимотео Бари, выкативший дружкам бочонок вина и зажаривший жирного поросёнка. Он говорил о себе словами библейской Рахили: «Вот, Господь снял мой позор». Жена Тимотео наконец-то произвела на свет наследника, о чём, как узнал мессир Империали, Бари уже перестал и мечтать.

Однако предположение Вианданте о том, что брак синьора Бари был бесплоден, оказалось ошибочным, ибо, как просветил его Элиа, за семь лет супружества Тимотео умудрился стать отцом пяти дочерей.

На празднике Подснежник робко заикнулся о прибавке жалования. Нет, Господь не подвергал Буканеве тем испытаниям, что Бари, дочек у него только три, но на Пасху жена ожидала седьмого.

Хохот перекрыл скорбный рассказ несчастного Энрико. Злые языки сотрапезников давали ему ядовитые рекомендации — одна насмешливей другой, советовали паломничество в Рим, посты, покаяние и молитвы святым. Пьоттино посоветовал обратиться к колдунье и обзавестись «завязкой».

Глава Трибунала пресёк насмешки, отдав распоряжение прокурору выделить из первых же поступлений Тимотео и Буканеве по десять золотых дукатов, пояснив ошарашенным сотрудникам, что Христос велел пустить детей приходить к Нему. А кто ж будет приходить, если детей не делать?

Салуццо, почесав в затылке, окончательно решил после Адвента жениться.


Наконец содомитам был вынесен приговор. Узнав об этом, князь-епископ соизволил лично пройти через площадь в Трибунал и утвердить его немедленно. В эту минуту вошёл посыльный и вручил его милости господину Империали ди Валенте послание, запечатанное печатью папского легата.

Леваро встал, глядя на него встревоженными глазами. Опершись на посох, сумрачно поглядел на него и Клезио.

— Надеюсь, это моя отставка, — пробормотал Вианданте.

На него мрачно уставились писаря и охранники. Такого жалования, как при Империали, они никогда не получали.

Вианданте распечатал послание, и углубился в текст. Ему предписывалось впредь, до особого распоряжения, исполнять обязанности инквизитора не только в Тренто, но и в Больцано, осуществляя правосудие с тем же благочестивым рвением, что проявлено им в последние полгода. Кроме того, весной, в начале марта, ему надлежало прибыть в Рим, для консультаций и свидетельств по делу беатификации своего предшественника — Фогаццаро Гоццано, привезти с собой к сроку, который будут оговорён дополнительно, все материалы дела. «Дориа умеет добиваться своего», пронеслось в голове Вианданте, но тут полный смысл написанного дошёл до него.

— Да что же это, Господи? Впредь до какого особого распоряжения? Что я могу сделать до марта, за пару месяцев в незнакомом городе? Почему не назначен Фьораванти? Разорваться мне, что ли?

Клезио взял отброшенное им в досаде письмо. Леваро, наплевав на тактичность, тут же тоже сунул свой длинный веронский нос через плечо князя-епископа.

— Ну, и дела, сын мой, — воскликнул в ликовании его высокопреосвященство по прочтении, — подумать только, каким доверием облекают тебя! А ведь ты здесь всего полгода! Помяни моё слово, быть тебе кардиналом, а может быть, и самим папой!

Шельмец-Элиа подлил масла в огонь.

— Ты поставлен Богом вершить правосудие — вот и верши.

Вианданте застонал.

— Мало мне грязи Тридентиума, так ещё и чужую разгребать?

— Ты же — Viandante, странник. Для тебя всё едино. Съездим, поглядим, что там.

Джеронимо вздохнул. Письмо из Рима расстроило его. Он и раньше-то думал, что его удел — отрешённое молитвенное уединение, но слова Дориа когда-то поколебали в нём эту благую уверенность. Теперь он всё больше убеждался, что суета инквизиционных расследований ему совершенно чужда, что душа его жаждет покоя и созерцания. Вианданте с тоской вспоминал запах пергамента в скриптории и глухой, возвышенный бой монастырских колоколов, в звоне которых слышалась мягкая латынь Аквината… «Sumit unus, sumunt mille, quantum iste, tantum ille…» А вместо этого — новая мерзость, теперь в Больцано?

Ну, а что поделать? Ты — монах. Дал обет повиноваться — повинуйся.

Он мрачно направился домой, и оказалось, что его с самого утра ждут новые письма — от отца и от его преосвященства епископа Лоренцо Дориа.

Из дома отец и сестра сообщали генуэзские новости. Серьёзно болен их родственник — Баттистина Пьер Лука Фиески, граф ди Массерано, правнук консула Андало. Все молят Господа о его здравии, и намедни ему полегчало. У Андреа Империали, сенатора, посланника в Испании, родился продолжатель рода, названный Давидом, юный маркиз ди Ориа, синьор ди Франкавилла ди Казальнуово. У самого Джеронимо теперь есть ещё один племянник — крещённый как Никколо.

Отец выражал сожаление, что ему не дождаться внуков от Джеронимо, и Вианданте поморщился. Этого ещё не хватало! Делать детей — как будто без того делать нечего!

Надо заметить, в суждениях инквизитора, обычно весьма логичных и внутренне обоснованных, иногда встречались странные противоречия. Сам он ими никогда не смущался, полагая, что само наличие подобных диссонансов не компрометирует разум, но свидетельствует, что истина не всегда укладывается в границы оного. Вианданте подлинно полагал, что мир должен быть населён, но при этом считал, что к нему самому это никакого отношения не имеет. Монах — исключение из рода человеческого, и на него законы мира не распространяются. Он — существо особое, надмирное.

Тут инквизитор развернул послание Дориа и, прежде чем приступить к чтению, разлёгся на тахте: исписанный бисерным почерком пергамент превышал размер Послания апостола Павла к Евреям.

Епископ тепло приветствовал своего любимого сына Джеронимо, и восторженно повествовал о том, сколь высоким и похвальным был отзыв о нём визитатора, брата кардинала, викария Сеттильяно, собравшего от всех жителей Тридентиума высочайшие отзывы о его деятельности. Недаром он, Дориа — с помощью Божией — разглядел когда- то его предназначение!

«Да уж», грустно кивнул Вианданте и про себя полюбопытствовал, интересно, как отозвалась о нём его канцелярская крыса?

«…Но усилиями диавола искажаются пути человеческие поминутно, ибо не дремлет нечистый. Брат твой Умберто рассказал мне о происходящем в Больцано, я даже не поверил в возможность подобного, но, увы, слова Фьораванти были подтверждены моим наблюдателем в городе. Я приказал отозвать Спенто, но тут случилось нечто непонятное, — он просто исчез, ему не смогли передать мой приказ вернуться в Болонью. Когда викарий-визитатор появился в Больцано, ему, естественно, пришлось выслушать все жалобы на Спенто, но видел он и мой приказ о его отзыве. При этом куда он делся — понять невозможно. Я расстроен, сын мой.

Правда, произведённая твоими усилиями реабилитация Гоццано и твоя безупречная деятельность весьма порадовали и меня, и весь орден. Но бремя совершенных ошибок горестно давит неизбывной виной. Разве не удивительна, сын мой, таинственность сердец человеческих? Я включил Фьораванти в предлагаемый легату список в последний день и последним из десяти отобранных. Он всегда казался мне несколько колеблющимся — и в духе, и в теле. Но вот — его колебания оказались кажущимися, а твёрдость Спенто выродилась в непотребное. Кто способен читать в глубине сердец? Только Господь, да пошлёт Он нам помощь в это нелёгкое для Церкви время».

«…Ты недолго обречён работать в Больцано. Я назначу туда Фьораванти, как только взамен почившего недавно генерала нашего ордена будет избран новый, и утвердит назначение»

Ах, вот как… Это меняло дело. Стало быть, кроме поисков Томазо, от него ничего не требовалось. Генерала ордена выберут на ближайшем генеральном капитуле.

Джеронимо быстро скользил глазами по строчкам.

«…Даже в папских кругах ощутима, сын мой, тревога. Многие открыто толкуют о грозной опасности, епископ Моденский Джованни Мороне, дипломат папской канцелярии, сказал мне, что мы присутствуем при кончине христианского мира. Не думаю, что он прав, но в воздухе и в самом деле носится еретическая зараза. Все спорят и толкуют вкривь и вкось о догмах церкви. Говорят глупцы, кричат невежи, громче всех орут ничего не смыслящие, всякий считает себя теологом и предлагает какие-то нововведения, писатели, учёные и духовные деятели тычут пальцами на поведение прелатов и осмеивают отступления духовенства от требований морали. Горько, что порой нечего возразить на это. Что делать? Конечно, есть и понимающие, но голос их не слышен…»

«…Ты уже должен был получить приглашение в Рим весной этого года. Цель эту, беатификацию и канонизацию погибшего инквизитора, я считаю необычайно важной в это шаткое время. Это даст нам возможность говорить, что и в наши годы всеобщего оскудения, распада и отступления были Святые…»

Джеронимо улыбнулся. У его учителя то ли личные цели всегда совпадали с доктринами Церкви, то ли нужды церковные неизменно способствовали осуществлению необходимого ему самому. Странно, но это никогда не оскорбляло Джеронимо. Возможно потому, что сам Дориа был все-таки homo Dei — человеком Бога. Да, подумал Вианданте, в этом-то и суть. Остаться человеком Бога. Не опуститься до наполнителя нужников. Епископ не опускался до него никогда.

«Я всё чаще вспоминаю, сын мой, бессмертные строки великого Данте, поющего гимн основателю нашего ордена, Святому Доминику. Помнишь?

И вот познания вместе с волей двинув,

Он выступил апостольским послом,

Себя как мощный водопад низринув

И потрясая на пути своём

Дебрь лжеученья, там сильней бурливый,

Где был сильней отпор, чинимый злом…

Таков же был и Гоццано, да прославит его Господь. Таков и ты, сын мой, в отрешённости своей спокойный, как статуя, но в наказании зла страшный, как молния. Fulmen Dei, Молния Господня, — так говорят о тебе ныне…»


На следующий день Вианданте дал чиновникам Трибунала указания относительно предстоявшего аутодафе и последующей конфискации имущества негодяев, после чего, продолжил он, «необходимо будет, — присутствовавший тут же князь-епископ навострил уши, — поделить все между княжеством и Трибуналом, — Клезио кивнул, — выдать награды особо отличившимся, не забудь о Салуццо, Бари и Подснежнике, Элиа».

Леваро тоже важно кивнул. С тех пор, как мессир Империали начал обращаться к нему на «ты», и все слышали и от него такое же обращение к его милости, авторитет прокурора невероятно возрос и укрепился. Когда же Тимотео Бари, узнав от Терезы Бонакольди, что его начальник моется в бане с инквизитором, заглянул туда и разглядел в пару, как его милость, похожий в белой простыне на римского консула в тоге, трёт синьору Леваро спину да ещё на чём свет стоит костерит того за худобу, о чём, натурально, через полчаса стало известно всему Трибуналу, — на прокурора стали смотреть с ничуть не меньшим почтением, чем на главу ведомства.

Так что привилегия, о которой с таким пренебрежением отзывался инквизитор, и вправду дорого стоила.

К чести прокурора стоит всё же сказать, что, домогаясь дружбы Джеронимо, он и не помышлял о подобных её последствиях.

После того, как чёртовы содомиты были казнены, причём, поглядеть на казнь собрался весь город, чиновники Трибунала приступили к торгам. Вианданте присвистнул в изумлении, когда на следующее утро узнал об их результатах. Полученная сумма мало чем уступала той, что была выручена от конфискации имущества «игривых волчат».

Порадовала эта новость и князя-епископа. Он задумался над тем, о чём раньше боялся и помыслить — о ремонте кафедрального собора Святого Виджилио. Ведь штукатурка, мыслимое ли дело, Господи, на голову сыплется…

______________________________________________

[1] могилы полны мудрости (ит.)

[2] Необратимый случай (лат.)

[3] нести ахинею (ит.)

[4] впадать в ересь (ит.)

Загрузка...