Михайлова Ольга Молния Господня

Глава 1


Вечерний луч солнца в последний раз мелькнул за монастырской оградой и погас за колокольней церкви Сан-Микеле и грядой окрестных холмов. В глубине потемневшего коридора послышались торопливые шаги и сбившееся дыхание, и кардинал Амброджо да Сеттильяно, милостью папы Климента VII legatus a latere[1], медленно поднялся навстречу вбежавшему в зал капитулов епископу Лоренцо Дориа, провинциальному приору доминиканского ордена.

Сеттильяно мог бы встретить главу приората и сидя — но, умудрённый годами, его высокопреосвященство не унижал достоинство нижестоящих. Не унижал без нужды, разумеется. Кардинал не только поднялся, но и даже слегка улыбнулся Провинциалу, но улыбка тут же и пропала. Амброджо видел, с каким смятением смотрит на него Дориа, и в другое время беспокойство доминиканца усладило бы его — но не сегодня. Сегодня на душе было мерзко.

Епископ был бледен и тяжело дышал. Кардинал постарался нагрянуть неожиданно, но о его возможном прибытии Дориа был всё же предупреждён своим человеком в курии ещё накануне. Знал Лоренцо и цель его приезда, и сейчас, хоть и волновался, однако надеялся выйти сухим из воды. Сугубых происшествий в приорате не было, разве по мелочам что вылезет…

После кратких приветствий Сеттильяно сел и угрюмо проговорил:

— Рим весьма озабочен происходящим в Саксонии. Ересь распространяется. Завелись тайные типографии. В кёльнском, майнском, трирском и магдебургском округах на этих бесовских станках печатаются вреднейшие трактаты, возбуждающие соблазн. На свет вылезает то, что раньше не шло дальше околотка, и управы не найдёшь. — Голос кардинала был хриплым от долгого молчания. — В такое время нельзя ронять авторитет Церкви, а между тем злые языки непрестанно болтают, что все монастыри от Рима до Ломбардии давно стали блудными домами.

Лоренцо Дориа заметил яростный блеск в глазах его высокопреосвященства и чуть съёжился.

Кардинал же зло продолжал.

— И именно сейчас, в это и без того дурное время, прогремел скандал у бенедиктинок, где в пруду обнаружили десяток придушенных младенцев! Проклятые шлюхи даже не догадались упрятать свидетельства своего блуда понадёжнее! — продолжал, распаляясь, Сеттильяно. Голос его звенел гневом. — А провалившийся нос у настоятеля монастыря кармелитов в Перудже? Если золото ржавеет, что с железа возьмёшь? — Легат был уже вне себя. — Порадовали и францисканцы! У семи монахов из десяти — метрессы и орущие дети!

Епископ Лоренцо втянул голову в плечи: он знал, что дойдёт и до него. И не ошибся.

Кардинал зарычал.

— И не думайте, что ваши не заляпались! Инквизитор Гоццано найден мёртвым и где? У шлюх, в блудилище!

Лицо доминиканца окаменело.

— Что удивляться, что этот негодяй из саксонского Вюртенберга, проклятый Лютер, мутит воду своими дурацкими тезисами и тычет нам в нос нашими грехами?!

Епископ слушал подчёркнуто внимательно и смиренно молчал. Молчал, ибо понимал, с кем говорит, а вовсе не потому, что сказать было нечего — напротив. С тех пор, как Дориа стал сведущ в делах человеческих, он что-то не встречал примеров святости в Риме, — а рыба-то гниёт, как известно, не с хвоста!

Борджа со своим выблядком Чезаре не брезговал ни кинжалом, ни ядом, торговал должностями и сборами крестоносной десятины. Негодяй Фарнезе за кардинальскую шапку продал ему родную сестру, а сам живёт и поныне в кровосмесительной связи с другой своей сестрицей, а, будучи папским легатом в Анконе, бежал оттуда из-за обвинений в изнасиловании знатной патрицианки. Не надо забывать и про Пия III, имевшего не меньше дюжины детей от разных метресс! А Юлий II? Как сплетничал его церемониймейстер, тот даже на Страстной не допускал никого до обычного поцелуя туфли: не мог скрыть изъеденную сифилисом ногу! Так ещё и меценатом прослыл, отродье диавольское! Золото ржавеет! Но где оно, золото, а? Папа Лев Х, мерзавец и циник, вообще нагло заявил, что верит в басню о Христе, поскольку она даёт ему возможность хорошо жить. И это тоже не в околотке известно стало. И тоже, заметьте, покровитель искусств и опять же — сифилитик! Может, это как-то связано, а?

Сам Дориа искусствам не покровительствовал и не болел сифилисом, — и, возможно, поэтому был склонен к яростному ригоризму. Обсуждать же нынешнего Святого Отца после разрушения Рима Провинциал просто не мог: его трясло. Но все эти обуревавшие епископа горькие и злые мысли, разумеется, не предназначались для ушей легата, человека хоть и гневливого, но довольно порядочного и преданного Церкви: за это ручался агент самого Дориа в Риме, это же подтвердил и Паоло Бутиджелла, великий магистр доминиканского ордена. К тому же епископ понимал Сеттильяно: хоть рыба гниёт с головы, чистят-то её всегда с хвоста.

Между тем кардинал мрачно продолжал:

— Всему виной эта чумная придурь, что пошла с Пикколомини, и она нам ещё отрыгнётся, — голос Сеттильяно неожиданно сел. Он заговорил тише, с горьким надломом. — Когда в помещениях папского дворца слышишь скабрёзные анекдоты о монахах, когда всюду дурная самодеятельность в догматике, ересь о какой-то доброй природе человека, о ценностях разума, самопознании и значимости наук — чего ждать? Без Бога мы пусты и наги. Самопознание же вскрывает лишь нашу нищету и тщеславие, и ведёт к отвращению к самому себе… — Он тихо вздохнул. — Сегодня в скабрёзной шуточке, в критике священного текста больше зла, чем в этих тупых лютеранах. Из душ уходит Бог, вот в чём ужас. Человек, равный Богу… Глупцы. И где же они его увидели-то? — пробормотал он чуть тише, чуть покачиваясь.

Епископ понимающе вздохнул. Он тоже презирал новоявленных гуманистов. Эти смешные гордецы, вроде щенка Мирандолы, искренне убеждённые в нелепой сказочке о человеке, «мере всех вещей», что они знали о человеке? В гордыне своей считающие себя богами, но заканчивающие свой путь мерзейшими содомитами или отъявленными распутниками, зияя ещё при жизни чёрными провалами носов и заживо сгнивая от французской заразы, это они-то учат о равенстве человека Богу?

Кардинал тем временем вернулся к причине своего приезда.

— В эти нелёгкие дни Церкви предстоят новые испытания. От доминиканцев курия ожидает новых людей, чья святость будет бесспорна и чья честь не уронит достоинство Святой Инквизиции. Нужны люди истины и чести. Я понимаю, что прошу невозможного, но…

Да, он просил невозможного. Чума, пронёсшаяся по земле, уничтожила цвет духовенства — лучших и мудрейших. Они хоронили мёртвых и падали вслед за ними. Церкви опустели, пришлось набирать невежественных глупцов из провинции, просто выживших, рукополагать и отправлять в храмы. Они принесли с собой сотни заблуждений своей деревенской темноты, но кому их было просвещать? Следующие поколения были не лучше, ибо их учителями были те самые невежды. Прошло уже почти два столетия, а Церковь все ещё не может оправиться от удара…

Стоило Сеттильяно перевести дыхание, как епископ, подойдя к боковой двери, тихо распорядился:

— Позовите Иеронима. — Епископ повернулся к легату и развёл руками. — Если этот не подойдёт, то, право, не знаю, кто и нужен Его Святейшеству.

Сеттильяно усмехнулся — презрительно и недоверчиво. «Не подойдёт…» Неужто ему покажут святого? Это в эти-то бесовские времена? Ведь подлинно последние дни настали, и снял Ангел шестую печать, и вот, солнце стало мрачно как власяница, и луна как кровь…

Тут, однако, тяжёлые мысли кардинала прервал скрип приоткрывшейся двери, и у храмовой колонны из темноты появился монах в длинном чёрном плаще.

— Брат Иероним, — представил его Дориа, — в миру Джеронимо Империали ди Валенте, по прозвищу Вианданте[2], генуэзец, в монастыре с семнадцати лет — уже двадцать два года. Он…

Епископ не успел договорить, как поражённый громким именем Сеттильяно жестом остановил его. Легат молча взял канделарий[3], медленно приблизился к монаху и откинул с его головы капюшон. В изумлении отпрянул и замер, подняв тёмные, изломанные посередине брови. Нервно сморгнул. Это… это что?

Густые смоляные волосы стоящего перед ним монаха обрамляли лик возвышенный и одухотворённый. Такой красоты в мужчине кардинал не видывал отродясь: ангелы на храмовых ватиканских росписях и те казались поблеклее. И, кажется, он уже видел это лицо…

Ну да, конечно, вспомнил вдруг Сеттильяно. Перед ним мелькнул притвор старой церкви и ниша жёлтого камня. Конечно. Это было в монастыре Святой Екатерины на Синае, где он был с папской миссией. Архангел Михаил. Да, тот же лоб, белый, как паросский мрамор, стекавший в чеканный нос, тот же едва заметный изгиб тонко очерченных губ, и необычайно живые, огромные, потаённо мерцавшие глаза. Даже гладко выбритый подбородок был также искажён крохотной выемкой. Будто с него писали, ей-богу…

Кардинал чуть отодвинулся и теперь заметил, что, несмотря на ангелоподобие, в провалах скул и твёрдом взгляде монаха проступало что-то неотмирно спокойное, уверенное в себе и даже дерзкое. Но и заметив это, Сеттильяно ещё несколько минут смотрел на Вианданте, словно заворожённый. Однако ещё через пару минут легат сумел преодолеть чары, и тут же, разозлившись на себя за невольно проступившее восхищение, кое он вовсе не собирался демонстрировать, отрывисто приказал:

— Spogliarsi nudo[4].

«А вот мы сейчас поглядим, чего на самом деле стоит этот ангелочек», пронеслась в голове легата изуверская мысль. Он ядовито усмехнулся, предвидя, что произойдёт.

Империали же на приказ раздеться не обнаружил ни замешательства, ни удивления, лишь повернул голову к епископу Лоренцо. Тот торопливо и испуганно кивнул. Тогда монах развязал шейные шнурки, сбросил плащ и белую тунику на пол, методично снял кожаный пояс с чёрным шнурком чёток, спокойно переступил через ворох тряпья и предстал перед Сеттильяно совершенно нагим, напомнив тому Давида с пращей — знаменитую флорентинскую статую папского скульптора из Тосканы.

Монах не сделал попытки прикрыться, убрал руки за спину и не выказал ни малейшего смущения.

Сеттильяно зло уставился на обнажённого. Увы… сквитаться не удалось. На теле монаха, столь же безупречном, как и лицо, не читалось следов порока. Не было ни пугающих гирлянд блудной сыпи, страшной заразы сифилиса, сгубившей за последнее сорокалетие уже тысячи распутников, ни отпечатков похотливых женских зубов, губ и ногтей, чего неминуемо ожидал увидеть легат.

Кардинал внимательно рассмотрел мощные плечи, безволосую грудь и детородные органы брата Джеронимо, не веря глазам. От доминиканца веяло чем-то запредельным, казалось, страшная сила этого прекрасного тела сдерживается только могучим усилием воли.

— In сorpus humanum pars Divini Spiritus mersa…[5] — прошептал изумлённый легат, не в силах подавить восторженную улыбку, и даже прикоснулся кончиками пальцев к мускулистому плечу Империали. — Ему сорок? — недоверчиво уточнил Сеттильяно. — Я и тридцати не дал бы … — пробормотал он. — Говорите, двадцать два года у вас? — он повернулся к Дориа.

Интонации папского посланника смягчились, взгляд оттаял и потеплел, и Провинциал облегчённо вздохнул, поняв, что бурю пронесло. Он улыбнулся. Его любимец, мальчишка, щенок, подлинно становится псом Господним, Domini cane!

Дориа поспешно затараторил, боясь снова быть прерванным легатом:

— Ему тридцать девять, ваше высокопреосвященство, сорок будет в сентябре. Иероним с отличием окончил школу верхней ступени здесь, в Болонье. Философия, основное богословие, церковная история и право — всё блестяще. Последние годы посвятил себя углублённому изучению богословия. Избирался последовательно элемозинарием, ризничим, наставником новициев[6]. Был лектором, бакалавром, ныне магистр богословия, преподаёт на нашей кафедре.

Глаза епископа сияли: Империали был его гордостью.

Легат театрально возвёл очи горе, словно соглашаясь, что воистину несть, видимо, равных сему кедру ливанскому, однако сомнений не высказал, а лишь негромко процитировал:

— «Богословие сообщает душе величайший из даров, соединяя её с Богом неразрушимым союзом, и является наивысшей из восьми степеней духовного созерцания, эсхатологической реальностью будущего века, которая позволяет нам выйти из самих себя в экстатическом восхищении…» Кто это сказал? — обратился он к Империали.

Джеронимо бросил кроткий взгляд на ворох своей одежды, ибо начал мёрзнуть, и ответил, что эта слова святого Петра из Дамаска. Впервые прозвучавший голос монаха оказался звучным и мелодичным, точно свирель.

Легат в немом изумлении ещё раз взглянул на Вианданте. Возможно ли? И среди плевел, значит, можно отыскать пшеницу? Дивны дела Божьи.

— Вы сведущи и в философии? — вкрадчиво спросил он. — Я думаю, что вы знакомы с новыми блестящими трудами Марсилио Фичино, Пико де Мирандолы, Лоренцо Валлы, возвращающих нас к античной мудрости?

По лицу монаха прошла чуть заметная тень. Он пожал тяжёлыми плечами гонфалоньера и безмятежно ответил кардиналу, что читал эти труды, но ничего блестящего в них не обнаружил. Нового — тоже.

— И я не понимаю, — добавил Империали немного раздражённо, — почему они декларируют свою новизну, когда пытаются воскресить мумии, выкопанные среди истлевших костей на погостах, вызвать из Гадеса мёртвых богов и понастроить новые храмы из заплесневевших руин? Возврат к античности? Да что они знают о ней? Ведь из сотни этих глупцов едва ли один понимает, что эти мраморные торсы Венер и Аполлонов — обыкновенные идолы, перед которыми лились реки человеческой крови. Готовы ли эти восхищающиеся болваны принести в жертвы этим «прекрасным богам» своих детей?

— Но разве Мирандола…

— Мирандола — просто пошляк, — перебил его монах, — как и все эти новоявленные риторы. Но ведь истине враждебен не столько грех, сколько именно пошлость, становящаяся неотъемлемым свойством любого разума, утратившего понимание Бога.

Империали вынес этот приговор так, словно стоял на кафедре в университетской аудитории, и досадливо поёжился. Его несколько нервировала необходимость вести диспут с кардиналом голым, к тому же капитулярная зала не отапливалась. Кардинал же бросил уважительный взгляд на собеседника. Ему понравилось походя отлитая им чеканная формула.

— Вот как? Кому же вы отдаёте предпочтение?

Империали ответил, что любит труды Фомы из Аквино.

— Но ведь сегодня все так превозносят свободомыслие…

— Свободомыслие? — поднял брови Империали. — Мне сложно понять, что это значит. Если Церковь вслед за Господом говорит — «Не убий», «Не прелюбодействуй», «Не укради» и «Не желай имущества ближнего», то — что на этот счёт может сказать свободная мысль? Если то же самое, то в чём же её свобода? А если прямо противоположное — то спаси вас Господь от встречи с таким свободомыслящим в тёмном ночном проулке. Удержаться от дурных дел можно, лишь удерживаясь от дурных помыслов. Мысли движут и направляют деяния. Я боюсь «свободомыслящих».

— Они просто страстно хотят познать истину, откуда бы она ни исходила, — снова, провоцируя монаха на новое высказывание, произнёс легат.

— Не могу это приветствовать, — покачал головой монах. — Можно хотеть пить, но это не повод припадать к любой луже. Конечно, жемчуг можно найти и в навозной куче. Говорят даже, какому-то петуху повезло. Но это не значит, что именно там его и надо искать. Жемчуга творятся в океанских глубинах. Соблазн знания греховен не потому, что знание греховно, а потому что сам этот соблазн — ложь. Абсолютное знание даётся лишь слиянием с Богом.

…Пока они были увлечены разговором, мысль, вдруг пришедшая в голову Дориа, заставила его преосвященство побледнеть. Знал бы заранее!.. Впрочем, время ещё было. Лоренцо Дориа робко окликнул кардинала. Можно ли ему на минуточку отлучиться, спросил он, проверить, доставлены ли любимые его высокопреосвященством вина из Абруцци и Шалон-сюр-Марна?

Занятый беседой Сеттильяно отрешённо кивнул, почти не расслышав.

Глава приората протиснулся в двери и, насколько позволяли преклонные годы, ринулся в ризницу. Там сидели и тихо переговаривались несколько монахов. Дориа влетел внутрь, едва не поскользнувшись на пороге. Сразу стало очевидно, что волновали почтенного прелата отнюдь не плоды лозы на кардинальской трапезе.

— Раздеться всем, живо! — задыхаясь, выпалил настоятель.

Монахи ответили непонимающими взглядами, но спорить не осмелились.

— Живо, я сказал! — зло прошипел Дориа, всё ещё пытаясь отдышаться.

…О Господи! Так он и думал! Только на телах троих — Гильельмо Аллоро, Умберто Фьораванти и Томазо Спенто — не было порочных следов ночных увеселений. Тело Фабьо Мандорио, на которого Дориа возлагал надежды, как на второго и лучшего, после Вианданте, претендента, до такой степени было исцарапано по плечам и спине, будто мерзавец блудил не то с суккубом, не то с самим дьяволом. Джузеппе Боруччо, коего Лоренцо был склонен считать неплохим монахом, оказался явно заражён дурной болезнью. Тела остальных чернели следами блудных поцелуев городских метресс.

Нехристи, мерзавцы, блудники проклятые! Но разбираться с негодяями было некогда.

— Аллоро, Фьораванти, Спенто! Оставаться тут и ждать вызова. А вы все — вон отсюда! — Епископ поспешил обратно.

…Его отсутствие не отяготило Сеттильяно: он его просто не заметил. Кардинал наконец позволил Империали одеться, усадил за стол и теперь непринуждённо болтал с ним. Прелату было за семьдесят, он знал жизнь и оснований полагать, что среди всеобщего распутства можно остаться чистым, у него не было. Где-то непременно должна быть червоточина, и легат настойчиво и осторожно искал её.

Что до Империали, то он, разумеется, знал, что его проверяют на соответствие должности инквизитора, и прекрасно понимал, кто перед ним. Видел и глаза папского посланника — чёрные, циничные, умные и недоверчивые. Но он наконец согрелся, обрёл всегдашнее благодушие, отвечал немногословно и правдиво. Чуть смутился лишь однажды, при вопросе, познал ли он женщину?

— Да, я не девственен, — ответил Джеронимо и после короткой заминки добавил, что, к несчастью, лишился чистоты ещё в отрочестве. С тех пор уже четверть века пребывает в целомудрии и, с Божьей помощью, верен своим обетам Христу.

— Часто ли искушаетесь?

Тут Империали ответил, не задумываясь.

— Нет, Господь хранит меня. Я занят богословием, и это отвлекает от грязных помыслов.

— Кто ваши родители?

— Мать я потерял рано, она из Бельграно, а отец — Гвидо Империали, весьма состоятельный и известный в Генуе человек. Наш дом за церковью Санта — Мария ди Кастелло, недалеко от дома Паллавичино Пескьере.

— Я, кажется, знаю эту семью. Ваш предок — Андало, анциано и консул Генуи?

Вианданте предпочёл бы не отвечать, но под пристальным взглядом кардинала всё же уточнил:

— Нет. Основатель нашего клана — Оберто Империале, сын Тартаро, чей потомок Дарио женился на Катерине ди Валенте, дочери генуэзского дожа.

Легат молча смотрел на монаха, назвавшего своей ту ветвь рода, что считала Сансеверино и Караччиоло выскочками.

— И вас отпустили в монастырь?

Джеронимо объяснил, что покойный старший брат, погибший в море, успел оставить потомство. Есть и сестра.

— Почему Империали ди Валенте стали именоваться Странниками?

Джеронимо рассказал, что, согласно семейному преданию, один из его предков, Симон Империали, отсутствовал на войне за гроб Господень так долго, что по возвращении его не узнали ни слуги, ни выросшие дети. Даже жена встретила его на пороге словами: «Мир тебе, странник…»

Тут епископ Дориа тактично вмешался в разговор и осторожно осведомился, будет ли гостю угодно поужинать, а после познакомиться с прочими претендентами, или он предпочитает покончить с этим до трапезы?

Вопрос занял ум Сеттильяно всего на мгновение. Он пожелал сначала разделаться с осмотром и отпустил Вианданте.

В келью вошли трое, подвергшиеся такому же досмотру, что и Джеронимо. Кардинал был удовлетворён: ни один из претендентов не выделялся красотой Империали, но лица были благообразны, а тела чисты. Один — Гильельмо Аллоро, хрупкий темноволосый ливорниец — был явно смущён бесстыдным и придирчивым обследованием кардинала. Аллоро сильно трясло, особенно заметно дрожали руки, коими он старался прикрыться и от взгляда легата, и от собратьев. Голубоглазый блондин Фьораванти, флорентинец, отвечавший на вопросы легата на неискоренимом родном диалекте, был сильно взволнован, а уроженец Феррары Томазо Спенто, коротко стриженный и похожий на императора Августа, напротив, казался спокойным и безучастным.

Из покоев епископа доносились аппетитнейшие ароматы снеди, и проголодавшийся Сеттильяно наконец кивнул: «Да, подходят» и приказал переписать для него имена.

Движением руки велев братьям уйти, Дориа осторожно перевёл дыхание. При мысли, что было бы, не прояви он благой поспешности и мудрой предусмотрительности, у него потемнело в глазах. Ну, ничего, после отъезда легата он с мерзавцами ещё разберётся! Слава Богу, он успел замести грязь под коврик… Радовала и мысль об успешной аттестации его любимца. Дориа и Империали были земляками, и епископ всегда благоволил к Джеронимо, вкладывая в обращённые к нему слова «сын мой» чуть больше теплоты, чем полагалось, ибо был не только другом его отца, но и отдалённым, в четвёртом колене, родственником его покойной матери.


За ужином кардинал Сеттильяно, едва утолив первый голод, вернулся к занимавшему его вопросу.

— Сведущий в делах человеческих не славит, Энцо, святость монашескую. Искушённый в понимании житейском, аще только не вовсе безумен, воспоёт ли хвалу чистоте, паче чаяния в эти, последние, времена? Ваш выкормыш слишком хорош, чтобы быть безгрешным, — без обиняков заявил он Дориа. — Кому как не вам, настоятелю монастыря, знать об извечном биче в монастырской ограде — неутолённой похоти молодых мужчин и шалостях полуденного беса? И думать, что такой красавец никогда не искусился сам, или не был искушаем другими… Кто в это поверит?

Его преосвященство миндалевидными, необычайно живыми для седьмого десятка глазами искоса поглядел на легата, но ни растерянности, ни замешательства этот взгляд не обнаруживал.

Дориа только пожал плечами.

— В монастыре сто шестьдесят три монаха и двенадцать послушников. За каждым не усмотришь, да и незачем, — жёстко добавил епископ, тряхнув седыми прядями вьющихся волос. — Непорочность, которую нужно стеречь, не стоит того, чтобы её стеречь. Не убережёт себя монах — и я не уберегу. Но, как бы то ни было, грех мерзейший, содомский, требует молчания и мрака, а мой выкормыш, как вы изволили выразиться, слишком… на виду. — Губы Провинциала искривились. — Лет пятнадцать назад он… — Дориа замолчал.

— Что же он? — прожёвывая трюфель, невинно вопросил Сеттильяно.

— Он нагрешил, — вяло продолжил Провинциал.

Кардинал понимающе кивнул.

— Все мы грешники. Искусился, стало быть, и красавец? И что натворил?

Епископ закусил губу, наморщил нос с тонкой горбинкой и покачал головой.

— Это, в общем-то, не тайна. После всенощной, дело было возле монастырского кладбища, свидетелей не было. Он поднял руку на брата по обители.

Легат замер с полуоткрытым ртом.

— Сделал… что?

— Он одного из братии — Эрменеджильдо Гиберти — ударил по щеке и швырнул в могильную яму.

Дориа умолк.

— За что? Как объяснил это Гиберти? — полюбопытствовал Сеттильяно.

— А никак, — епископ был странно безмятежен. — Брат Джеронимо не осознаёт своей силы. У Гиберти оказалась сломана челюсть, его отвели в лечебницу, а наутро избитый сбежал из монастыря. Потом некоторые послушники заговорили, что неоднократно слышали от брата Эрменеджильдо мерзейшие предложения. Брат Джеронимо, будучи той же ночью спрошен о причинах своего поступка, заявил, что был в помрачении и не помнил, что делал. На следующий вечер, на дознании, приведённый к присяге, в ответ на прямой вопрос, предлагал ли ему покинувший монастырь брат Гиберти вступить с ним в кощунственную и оскорбляющую Бога противоестественную связь, признался, что, услышь он подобное предложение, оплеухой бы не обошлось. А так он просто разгневался на двусмысленный жест брата, рассказать о котором немыслимо, ибо он не только унизителен для чести мужчины, но и оскорбляет величие Божие. Первое он, Джеронимо, может быть, и сумел бы смиренно перенести, но второе, по его мнению, совершенно непереносимо. Всему, мол, есть предел. Больше от него ничего добиться не удалось.

Кардинал вздохнул.

— И он действительно не восторге от Фичино? — мрачно поинтересовался он.

— Я никогда не слышал от него похвал нынешним гуманистам.

— Это говорит о большом уме, но… — кардинал почесал подбородок, — не слишком ли он… красив?

— Essere bello non e peccato[7], — пожав плечами, отвёл обвинение епископ.

В конце трапезы епископ отметил способности Империали.

— Он, правда, был любимчиком покойного Помпонацци, философа нашего болонского, однако я не замечал, чтобы он разделял его взгляды. К тому же и Цангино, и Амальдини, и Альберти — все отцы-инквизиторы тоже в один голос уверяют, что более одарённого ученика у них ещё не было. Ум Империали быстр и изощрён, вера незыблема, он обладает сильной волей, и мне кажется, он справится и в Тренто…


После прекрасного ужина и обильного возлияния, делавшего честь монастырской кухне, гостя проводили в опочивальню, где кардинала уже ждал крохотный и неприметный человечек, Джакомо Кардуччи, платный осведомитель его высокопреосвященства. Сеттильяно развалился на шёлковом покрывале и ограничился ленивым междометием: «Ну?»

Доносчик тут же заговорил:

— Наш хозяин едва не оплошал. Он хотел убедить вас, что в его псарне взращивают достойных псов Божьих, и основательно натаскал их. Иные и впрямь неплохие богословы. Но ему, понятно, и в голову не приходило, что вы заглянете в глубину их… душ. — Кардуччи тонко усмехнулся. — В итоге спешно пришлось, ab haedis segregare oves[8], — и улов достопочтенного прелата уменьшился на две трети.

Сообщение большого впечатления на легата не произвело. Епископа он знал как прожжённого умного клирика, но отнюдь не законченного мерзавца, коих в последнее время встречалось семь из десяти. Такими людьми надо дорожить: лучшего всё равно не будет. Дориа был назначен ещё генеральным магистром Томмазо де Вио, пережил генерала Гарсиа де Лоайсу и Франческо Сильвестри, и нынешнего, Бутиджеллу, переживёт. Гниль в его приорате — это его, Лоренцо, проблемы, и епископ способен решить их сам, иначе не был бы здесь главой уже добрых четырнадцать лет.

— Что рассказал Скорца? — спросил кардинал.

— Немного. Брат Гильельмо, в миру Аньелло дельи Аллоро, тридцати восьми лет. Тих, скромен, почти незаметен. Девственник. Поговаривают, плохо проповедует, но как канонист хорош. Не любит толпу. Весьма умеренно пьёт. Боится женщин. Сын Винченцо Аллоро из Ливорно, погибшего при пожаре в год правления Его Святейшества Пия III. Крови, выходит, хорошей. Его ценят как прекрасного миниатюриста. Ни в чём порочном не замечен. Боюсь, не способен возглавить Трибунал, но пригодиться может. Дружен с Империали, которого здесь чаще называют Странником, Viandante.

Легат внимательно слушал наушника, никак не комментируя сказанное.

Тот методично продолжал:

— Брат Умберто, в миру Джамбаттиста ди Фьораванти, хорошего флорентинского рода, сорок два года, честолюбив, горазд привлечь к себе внимание, любит порисоваться. Но проповедник от Бога. В блудных связях… не уличён. Умён и осторожен. Поговаривают, епископ сегодня включил его в список последним. Ему не очень-то доверяют.

— Дальше.

— Брат Томазо, в миру Теренцио Спенто, из простецов, сорок один год. Монастырский эконом. Враждует с несколькими братьями, очень замкнут. Нет друзей, нет и метрессы. Это проверено. Странные слухи — хотя ни одной жалобы не поступало, — говорят о его пристрастии к юным послушникам. Когда год назад от чахотки умер двенадцатилетний Массимо Терамано по прозвищу Лягушонок, Спенто оплакивал его… как Ахилл Патрокла. И доныне часто бывает у могилы мальчишки. На этом основании, надо полагать, сплетня и родилась.

Легат ничего не говорил, и Кардуччи понял, что тот попросту ждёт окончания рассказа.

— Брат Иероним, в миру Джеронимо Империали. Генуэзец. Тридцать девять лет. Графский сынок.

Осведомитель замолк и, подняв голову, встретился с внимательным взглядом Сеттильяно. Кардуччи снова опустил глаза, пожевал губами. Переплёл пальцы и снова разъединил их. Вновь сцепил и снова развёл. И наконец внятно, тихо, с неким недоумением и лёгкой насмешкой проронил:

— Святой.



Джеронимо вышел за ограду монастырского сада и побрёл по тропинке до руин старого замка Эмилиано Пармиджанино. Вдохнул аромат зрелой весны и зелёных древесных побегов, прислушался к странным звукам в ночи, к трелям цикад и шороху камыша, взглянул на бездонное ночное небо, усеянное россыпью сияющих звёзд.

Он сразу, ещё в капитулярной зале, догадался, что одобрен, и спустя несколько декад от делегата Святого Престола придёт назначение на должность. Потом ему надлежало получить вспомогательную грамоту, обязывающую все Трибуналы и магистраты доставлять ему, инквизитору Священного Трибунала, всякую помощь, предоставлять помещение и не допускать нанесения хотя бы малейшего оскорбления или ущерба. Не знал он только города назначения.

Но всё это ничуть не занимало его.

Эта непонятная многим отрешённость проявилась рано. Странное чувство чего-то недостижимого томило Джеронимо, а жизнь, что била вокруг бурным нечистым ключом, казалась какой-то ненастоящей, случайной и пустой. Неужели всё это происходит с ним?

Семейное прозвище проступило новой гранью. Джеронимо оказался странником, чужаком в этом мире, нездешним, пришлым неведомо откуда, посторонним и потусторонним. Постоянное несовпадение его души с происходящим и отстранённость от мира заметили и отец, и сверстники. Но отцу, одиноко живущему после смерти жены и старшего сына, в младшем, что запечатлел на лице прекрасные черты его любимой, это даже нравилось, ровесники же видели в его поведении обычное высокомерие патриция.

В сердце Джеронимо на двенадцатом году сначала затеплилась, а потом и вспыхнула первая любовь — любовь к Совершенству, любовь к Иисусу, но пробудившаяся в это же время чувственность прибила к земле. Мальчишка мечтал о женщинах, которые казались существами таинственными и непостижимыми, но робел и трепетал перед ними.

Юная Бриджитта, дочь жившей по соседству вдовы Фортунатто, неожиданно повисла на его шее августовским вечером в отцовской конюшне и свалила на сеновал. От бесстыдства девчонки он, тогда — четырнадцатилетний отрок, оторопел, запах вспотевшего тела был противен до тошноты, но опытная рука юной потаскушки возбудила его, и Джеронимо сделал то, что диктовала природа.

Женщина подарила Вианданте мужественность и опаляющий жар чресл, но отняла чистоту и благие мысли о женственности, сбросив романтический покров с последней тайны жизни. Он прочувствовал бренность желания, томление плоти слилось в его памяти с острым ощущением собственной смертности и слабости и невыносимым запахом пота, и с тех пор, завидев Бриджитту, отрок торопливо забирался на чердак и следил за ней оттуда со смешанным чувством отвращения и возбуждения. Он часто видел во сне её девичью грудь, смердящие волосы в подмышечных впадинах, и миндалевидные зелёные глаза, что поразили и испугали застывшей в них тупой ненасытной страстностью.

С того времени юноша въявь избегал женщин и проявлял похвальное рвение к книгам. Его тянуло в храм, там он обретал покой. Всё чаще заговаривал с отцом о монастыре. Почти запредельная высота помыслов, равнодушие к царившей вокруг суете и отвращение к разврату, безразличие к славе и мирским благам, тяга к одиночеству — всё то, что делало его изгоем в мире, здесь называлось угодным Господу. Отец в конце концов одобрил решение сына, и Джеронимо Империали стал послушником доминиканцев, а после — монахом Иеронимом.

Монастырские годы протекли незаметно, но не бесплодно. Наблюдение за своими помыслами, сотни книг, проповеди на улицах и общение с умудрёнными опытом старцами постепенно одарили его пониманием сокровенного. Братья-доминиканцы любили его. Даже те, чья жизнь не отличалась праведностью, не испытывали к нему ни зависти, ни ненависти. Дурные искушения, вроде случая с Гиберти, случались нечасто.

Вианданте нашёл себя на монашеском поприще, хотя иногда всё же переживал страшные дни — дни богооставленности, дни абсолютного бессилия и пустоты, когда дух его слабел и изнемогал без Божественной помощи. Империали научился выслеживать в глубине своей души ничтожнейшие помыслы, что лишали благодати, подавлять и отторгать их. Тогда он ощущал за спиной привычные крылья и таял в любви и благодарности Творцу.

Внутреннее родство связало их с Гильельмо Аллоро. Он понравился Вианданте истовой верой, благородством мыслей и готовностью к непоказному монашескому подвигу. Аллоро же, заворожённый мощью ума и красотой Джеронимо, дорожил его вниманием, а затем — привязанностью, как высшим из земных даров.

Ещё будучи послушником, Вианданте поразил наставника новициев отца Марко. Тот, застав его в глубоком размышлении, спросил, не боится ли юный Джеронимо потерять время? Иероним ответил наистраннейшими словами: «Пусть время боится потерять меня».

И эти слова, переданные Дориа, побудили епископа по-новому взглянуть на ангелоподобного юношу. Если раньше он полагал, что красота брата Джеронимо будет разве что способствовать успеху его проповедей, а красивый голос украсит богослужение, то теперь решил, что стоит, пожалуй, попытаться начать готовить его к самому ответственному из поприщ ордена — инквизиционному, куда выбирался один из сорока братьев.



…Джеронимо спустился к ручью, зачерпнул ладонью прозрачную воду, приник губами. Ледяная вода имела странный мятно-медовый вкус и чуть ломила зубы. На монастырском подворье пробил колокол. Пора было возвращаться.

Подобрав полы монашеской рясы, он пробежал по склону, перескочил прямо через ограду, и так же бегом добрался до ризницы, завернул в дормиторий[9], миновал коридор и очутился у двери своей кельи. Остановился. На миг показалось, что за дверью кто-то есть.

Так и было. На его постели, обхватив столбец полога, сидел Гильельмо, которого сам Джеронимо чаще звал Джельмино или просто Лелло. От шороха шагов тот вздрогнул, но, увидев Вианданте, глубоко и судорожно вздохнул. Империали усмехнулся, мгновенно поняв, что легат подверг, видимо, других претендентов той же процедуре, что и его, а зная застенчивость Аллоро, Джеронимо легко представил себе произведённое на друга этим досмотром впечатление.

Сам он не видел в действиях Сеттильяно стремления унизить претендентов. В его глазах это была хоть и грубая, но единственная возможность быстро и безошибочно разобраться в нравственных достоинствах кандидатов. Империали понимал Сеттильяно. Но и заметь он в распоряжении легата желание задеть его достоинство — безмолвно покорился бы, смирившись. Суета это всё.

— Он записал твоё имя, Джельмино? — спросил Империали, обняв Аллоро за плечи.

Тот кивнул, пытаясь унять дрожь в руках

Вианданте улыбнулся. Слава Богу. С девичьей стыдливостью друга он был знаком давно, нелепо с ней бороться. Джеронимо заставил Аллоро умыться и повёл в трапезную.

По пути Лелло рассказал другу о внезапном появлении отца-настоятеля в ризнице и загадочном приказе, завершившимся изгнанием почти всех собратьев, и Империали не составило труда понять, что епископ вновь сумел выйти сухим из воды. В отличие от Гильельмо, Джеронимо был бесстрастен, никогда не реагировал душой на происходящее, но осмыслял его молниеносно. И выводы делал безошибочные. И сейчас он уверено предрёк Мандорио и Боруччо беду и даже обронил, что на их месте в эту же ночь покинул бы монастырь.

Гильельмо подобные пророчества всегда изумляли: он по невинности своей даже не постиг, что произошло в ризнице. Смущённый приказом Дориа, он, как в чаду, стоял перед епископом, не замечая ничего вокруг, но даже если и заметил бы, то всё равно не понял бы происхождения взбесивших настоятеля следов порока.

Вианданте умилялся чистотой Аллоро, а его наивностью, являвшуюся её следствием, порой даже забавлялся.

…Весть о прошедших отбор его высокопреосвященства распространилась по монастырю после вечерней трапезы. Оронзо Беренгардио, длинноносый равенец, их приятель, обнял Джеронимо с Гильельмо, остальные наперебой поздравляли. Пятнадцать лет инквизиционного Трибунала, потом — почти гарантированное епископское кресло, а там, глядишь, до кардинальской шапки да папской тиары рукой подать, смеялись сотрапезники.

Такая карьера, заметим, и впрямь не исключалась. Не все инквизиторы становились папами, но большинство пап в прошлом были инквизиторами.


…Наутро, после мессы, папский легат отбыл восвояси. Разумеется, Сеттильяно не мог на прощанье не выпустить ядовитой парфянской стрелы и, перегнувшись через луку седла, его высокопреосвященство язвительно порекомендовал провинциальному приору сугубо озаботиться перевоспитанием… шести блудных овечек своего стада.

Тот побледнел и кивнул. «И кто донёс, хотелось бы знать?» Дориа в досаде закусил губу.

Но всё это были, в общем-то, издержки, неизбежные в любом деле. Умный прелат понимал, что всё обошлось. Он поклонился легату и тихо попросил не забыть его просьбы направить Вианданте в Тренто.

Кардинал только хмыкнул и стегнул лошадь.

Братья перешёптывались, обсуждая отъезд кардинала, но их разговоры прервал келейник епископа, велевший шестерым братьям немедленно идти к отцу Витторио, который числился на должности монастырского ключаря, но иногда исполнял и иные обязанности.

Дориа же тем временем решил, что вопрос о неизвестном доносчике можно обдумать и после, и отправился в ежедневный обход обители. Планомерно обследовал церковный двор, капитулярную залу, монастырские галереи, храм, дормиторий, купальню, маслобойню, конюшню и больничный корпус, остановился перед трапезной, где отдал монастырскому повару жёсткое распоряжение относительно откармливаемых поросят и уже мягче осведомился о готовности коптящихся в дымоходе окороков, одним из которых вскоре намеревался полакомиться.

Напоследок поднялся в учебные помещения.

В скриптории, под размещённым над арочным перекрытием девизом ордена «Laudare, Benedicere, Praedicare»[10], — кипела работа. Одни братья шлифовали пергаменты, другие проводили на них линии, работали несколько писцов, корректоров, миниатюристов, переплётчиков.

Среди столов с ящичками, заполненными тончайшими лебедиными перьями и стилосами, пемзами и двурогими чернильницами, стояли четверо монахов. Ещё один, двадцатилетний Джанино Регола с экстатическими, полными слёз глазами, горестно взирал на столешницу с растянутым на ней испорченным пергаментом.

Эконом, ранее заявивший, что из-за этого растяпы перечищают уже третий пергамент за неделю, смотрел на него как Иисус на храмовых торговцев, а Аллоро, великолепный миниатюрист и рубрикатор, защищал своего ученика. Джеронимо же мягко уверял эконома, что причиной расплывшейся золотой туши на рекапитуляции как раз и был плохо почищенный волосатый пергамент, а Мариано Скорца, который работал рядом с Реголой, просто воспользовавшийся их спором для короткой передышки и отрешённо пялился на поставец, вертя в руках пропорциональный циркуль.

Луиджи Луччано, маленький послушник, сидел у окна и зубрил орденский устав, бормоча скороговоркой: «Необходимые для достижения личной святости молитва, созерцание, аскеза, скитальчество и бедность должны быть соединены с глубоким и католическим знанием…»

Приора заметили не сразу, но как только его присутствие обозначилось, разговор смолк. Эконом быстро снял и забрал испорченный пергамент, Аллоро помог Реголе закрепить на столешнице другой, а Скорца торопливо вернулся на своё место, где лежали кожи из Кордовы и стояли тушечницы с сусальным золотом.

Вианданте не двинулся с места и не изменил позы.

Приор молча прошёл через скрипторий и направился в свои покои.

Через полчаса, основательно подкрепившись, настоятель спустился в подвал под храмовыми хранилищами. Монахи, растянутые на деревянных козлах отцом Витторио, стонали сквозь зубы, корчась под ударами тяжёлого бича. Епископ, сохранивший в свои годы недюжинную силу, мстительно и сладострастно улыбнулся, сняв со стены кнут.

Стоны сменились криками. Сама провинность этих мерзавцев была, может быть, и простительна, но осмелиться блудить именно тогда, когда от безупречности поведения братии зависело благополучие ордена, приората, монастыря и, не в последнюю очередь, его собственное благополучие?

Дориа яростно опускал плеть на спины и ягодицы распутников, всё больше входя в раж. Выдержать такую порку не мог никто, и доминиканцы один за другим теряли сознание. Фабьо Мандорио был избит до полусмерти. Джузеппе Боруччо, окровавленного и изувеченного, было велено вышвырнуть из монастыря.

Настоятель распорядился развязать остальных, не выпускать их из подвала в течение месяца, держать на хлебе и воде. Остановился, задумался. Не слишком ли он, упаси Бог, мягкосердечен?

Может, засадить потаскунов на полгода?



Письма из Римской курии, датированные июнем лета Господнего 1531, утверждённые генералом ордена и папским легатом, пришли спустя четыре с лишним недели. Они предписывали новым инквизиторам, магистру богословия Джеронимо Империали с канонистом Гильельмо Аллоро и бакалавру Томазо Спенто с канонистом Умберто Фьораванти, отбыть на север, первым — в Тренто, вторым — в Больцано.

Все паковали сундуки, когда епископ Дориа неожиданно вызвал Вианданте к себе в покои. Тот удивился: приор был бледен и сосредоточен, на виске его чуть заметно пульсировала вена, подбородок, раздвоенный небольшой впадиной, временами подёргивался.

Его преосвященство долго молчал, но в итоге всё же приказал Вианданте по прибытии в город осторожно расследовать смерть своего предшественника — Фогаццаро Гоццано.

— Его нашли мёртвым… в местном блудном доме.

По лицу Дориа пробежала судорога, пальцы задрожали.

— Если обстоятельства таковы, как говорят, ничего не поделаешь. Но Гоццано писал мне незадолго до смерти, — приор не договорил: новая судорога исказила его лицо.

На вопрос, где письмо, епископ поспешно ответил, что оно сожжено.

— Тогда я не думал, что оно может понадобиться. В общем, данные тебе полномочия и твои способности… Попытайся разобраться на месте. Там будет Леваро — старший денунциант — рассчитывай на него, он мне родня. Не докладывай об этом деле в Рим! — резко приказал епископ. — Если что-то выяснится, вернее, что бы там не выяснилось — извести только меня. Ты понял?

Джеронимо промолчал. Тихо склонил голову, опустился на колени, принимая благословение. «Benedictiо Domini sit tecum, vade in pace»[11].

За сборами, помогая Гильельмо паковать книги, затягивая ремни на дорожном сундуке, Империали в недоумении то и дело возвращался мыслями к только что закончившемуся разговору. Что произошло в Тренто? Что за человек был Фогаццаро Гоццано? Что он написал епископу перед смертью? А главное, почему приор солгал, что сжёг письмо?

Это свойство в себе Империали хорошо знал. Глубокое понимание людей ещё в юности породило в нём необъяснимый, но безошибочный слух на ложь, фильтрующий слова людские не в произнесённом слове, но в глубине сердца. Этот слух позволял моментально отделять истину от её извращений и словесных плевел. Джеронимо не анализировал в себе это качество, но всегда безотчётно пользовался им.

Епископ, безусловно, лгал. В этом не было сомнений. Но почему? Империали хорошо знал учителя. Умный и циничный, Дориа был из тех, кто, заслышав петарды фейерверка, бывают уверены в нападении на город неприятеля, учуяв запах роз, такие люди озираются в поисках похоронной процессии, а узрев затмение солнца, полагают его концом света. Дориа всегда вычленял из всех причин самые безнадёжные следствия и в самых невинных вещах прозревал самые ужасающие основания, проявляя при этом истинно христианскую готовность принять их с полным душевным смирением. И чтобы лицо такого человека исказила такая боль, нужно нечто большее, чем дурная молва на орден.

Ладно — для каждого дня довольно его заботы. Он успеет подумать об этом тогда, когда будет понятно, о чём надо думать.

Уезжали все они затемно, в воскресение, второго июля, до рассвета. Проводить их вышли Оронзо Беренгардио, Джанни Регола, келарь, камерарий, госпиталий и прекантор. Спенто и Фьораванти тоже выехали с ними, и их путь лежал в Больцано, в Трентино-Альто-Адидже, в нескольких часах езды на север от Тренто.

У ворот Джеронимо обернулся на монастырь. Он никогда не привязывался душой местам, куда забрасывала монашеская судьба, и сейчас покидал его без сожалений. Гильельмо же оглядывался с тоской: что ждёт его в Тренто? Впрочем, пока с ним Джеронимо… Аллоро истово молился все предшествующие дни, чтобы Господь не разлучил их и, получив общее с другом назначение, в ликовании возблагодарил Всевышнего.

Они в последний раз прошли под аркой, венчающей монастырские ворота. Шаги отчётливо и гулко звучали под её каменными сводами.

— «Quomodo sedet sola civitas!»[12] — тихо пробормотал Гильельмо.

«Да», мысленно согласился Джеронимо, «как одинок город, как одиноки шаги путника, как одинок в этих предрассветных сумерках дух мой…»


________________________________________________________________________________

[1] визитатор, наделённый правом снимать с кафедр епископов (лат)

[2] Странник (ит.)

[3] подсвечник

[4] Раздеться донага (ит.)

[5] Дух Божий, вошедший в человеческое тело (лат.)

[6] послушников

[7] Быть красивым не грешно (ит.)

[8] отделять овец от козлищ (лат.)

[9] Спальный корпус

[10] «Восхвалять, Благословлять, Проповедовать»(лат.)

[11] Благословение Господне с тобой, иди с миром (лат)

[12] «Как одинок город…»(Иеремия)

Примечание: В книге использован реальные церковные документы, папские энциклики и устав ордена доминиканцев.

Загрузка...