Коридор начался внезапно — будто дверь в него открылась прямо из тумана. Никакой арки, никакого предупреждения. Просто я сделал шаг вперёд, и асфальт под ногами превратился в холодный каменный пол.
С обеих сторон вздымались зеркала. Высокие, как окна в заброшенной школе, они уходили в бесконечность. Света не было, но отражения жили собственной жизнью — колыхались, мерцали, шептали.
Я подошёл к первому. В нём я увидел себя за рулём — секунду до столкновения с грузовиком. Лобовое стекло взрывается осколками, кровь брызжет на руки. Я моргнул — и зеркало снова показало пустоту.
Следующее — больничная палата. Белая комната, запах карболки, руки с дряблой кожей. Я пытаюсь встать, кричу, что я не Валерий, а вокруг врачи качают головами. На тумбочке мигает красным глазом «Зенит».
Я прошёл дальше. В третьем зеркале — я сам, но старик, сидящий на кухне один. Стол пуст, лишь пустая бутылка и стопка фотографий. Никто не звонит, никто не приходит. Молчание такое густое, что, кажется, звенит в ушах.
Каждое зеркало было приговором. Каждое показывало конец — и все они были моими.
Под ногами хрустело. Я опустил взгляд и увидел, что пол усыпан плёночными кадрами. Старые, потёртые негативы, прозрачные в свете, которого здесь не было. На них — мои воспоминания: детский велосипед, мать с пакетом продуктов, отец с поднятой рукой, девочка с зонтом. Я наступал на них, и кадры трескались под подошвами.
Я ускорил шаг, не в силах больше смотреть в боковые отражения. Но зеркала тянулись бесконечно. В каждом — мой финал, менялись лишь вариации: то машина, то палата, то ночь на трассе, где я один.
И вдруг — последнее зеркало. Оно отличалось от других. Рама была деревянной, покосившейся, будто вытащенной из детской. Я остановился, боясь поднять глаза.
Когда поднял — увидел Аню. Она стояла там, по ту сторону зеркала, с красным зонтом в руках. Зонт был слишком большой для её маленькой фигуры, но она держала его уверенно. Глаза у неё были серьёзные, совсем не детские.
— Выбери жизнь, — сказала она тихо.
Слова ударили сильнее, чем все сцены смерти до этого.
Я протянул руку к стеклу, но оно оказалось ледяным и твёрдым.
И в этот момент я услышал голос. Глубокий, знакомый до боли.
— Сынок, — сказал он. — Хватит бегать.
У меня перехватило дыхание. Голос отца звучал так ясно, будто он стоял рядом, в шаге от меня.
Аня в зеркале подняла зонт, и его красный купол закрыл половину её лица. Но губы всё равно шевельнулись:
— Выбери.
И я понял, что дальше пути назад не будет.
Я не выдержал. В груди поднялась тупая, тяжёлая злость — не на отца, не на Ольгу, даже не на себя прежнего, а на этот бесконечный каталог концов, разложенный вдоль стены, как витрина в морге. Я наклонился, поднял с пола тяжёлый осколок рамы и изо всех сил ударил по ближайшему зеркалу.
Стекло не звякнуло. Оно издало вдох — будто кожа, сведённая холодной судорогой, — и прогнулось, пружинисто, затем выровнялось, оставив на поверхности круги, как на воде. В них на секунду проявился мой отец, наклонённый над капотом «Волги», и исчез. Я ударил ещё раз — то же самое. Ни трещины, ни скола. Лишь круги, расходящиеся идеальным нолём.
— Ладно, — прошептал я. — Если не ломается, сломаю я.
Я шагнул к следующему и ударил ладонью. Зеркало взялось теплом, словно кто-то с той стороны приложил ко мне руку. Из глубины поднялось отражение — я, в больничной пижаме, с чужими руками-верёвками. Он улыбнулся — моей неловкой, оборонительной улыбкой — и положил ладонь навстречу. Между стеклом и кожей возникла тонкая, липкая плёнка, будто нас склеили.
— Не надо, — сказал я и резко отдёрнул руку.
Было поздно. Отражение дернуло меня к себе. Не силой — тягой, как ветром внутрь. Пятки соскользнули по плёночным кадрам, которые хрустнули, будто высохшие листья. В кадрах мелькнули мои глаза, моё детство, моя камера — и всё это прошло под подошвами. Я упёрся плечом, распластал пальцы по камню пола, и тогда отпустило.
— Спокойно, — сказал чей-то голос у самого уха, и лишь через секунду я понял: это я сам. — Спокойно, парень.
В третьем зеркале «я-старик» поднял голову из полутьмы кухни и шевельнул губами. Ни звука — но я прочитал:
«Сядь». Слово простое, но в нём был уют. Стул в отражении выдвинулся сам, приглашающе. Я машинально сделал шаг — и поймал себя.
— Не сегодня, дед, — сказал я ему. — У меня репетиция выбора.
Он устало кивнул, будто действительно понял, и погас, как лампа.
Чем дальше я шёл, тем живее становились отражения. В одном — «я-за-рулём» повернул голову и настойчиво показал жест «разворот». В другом — «я-в-палате» протянул «Зенит», и красная точка на камере вспыхнула, как глаз. Третье зеркало пахнуло бензином; четвёртое — йодом; пятое — мокрым железом; шестое — никаким запахом, чистым нулём.
— Сынок, хватит бегать, — повторил голос отца. Я не понимал, откуда он — издалека или из груди. — Остановись, посмотри на стекло и реши, какое — твоё.
— Они все мои, — сказал я. — В этом и трюк.
Под ногами лежали лестницы из кадров. Я присел и поднял один на просвет. На нём — я с Аней на детской площадке. Она смеётся, держа мел, а солнце просвечивает сквозь красный купол зонта, превращая её волосы в золотую паутину. Я улыбнулся, и в этот момент свет пересветил кадр — эмульсия побелела. Кадр стал пустым, как лицо без черт.
— Прости, — сказал я ничему и положил пленку обратно.
Первое зеркало справа хищно блеснуло. В нём — авария. Но не та, на трассе: я сам бегу навстречу собственному грузовику — громадному, бесформенному, как вина. На стекле грузовика — мой почерк: НЕ САДИСЬ ЗА РУЛЬ. Я рассмеялся беззвучно: подсказки всегда приходят, когда уже поздно. В отражении водительский «я» усмехнулся тоже — и мотнул головой: «не поздно». Я отвернулся.
Второе слева шевельнулось. Там был коридор больницы, белый и чистый, как первичный снег. Я — в халате — закрывал створку шкафа, куда только что положил камеру. И тут же — из глубины — чёрный силуэт, родной до боли: Ольга в белом, но лице нет лица, только очертание под красным куполом. Она подняла зонт и коснулась стекла изнутри: круг пошёл волной и впился в мои пальцы липкой присоской. Я рванул руку — и стекло хищно подалось за мной, пытаясь вытянуть. Я оборвал пленку, как старую нить, и вырвался.
— Нельзя бить, — прошептало где-то. — Нельзя включать. Нельзя подходить…
— Нельзя жить, — огрызнулся я в пустоту. — Удобно вам там перечислять.
Я остановился. Сердце билось так, будто вместо крови в нём плёнка, и каждый удар — следующий кадр. Я понял: если буду идти дальше, не выбирая, коридор никогда не закончится. Он будет размножаться, как «Волги» на дороге.
Тогда я сделал странную вещь. Закрыл глаза.
Дышал. Слушал. Сначала услышал себя — пульс, шаг, лёгкие. Потом — шорох плёночных лент под ногами. Потом — далёкий шум трассы, которой здесь не должно быть. И — сквозь всё это — тихий детский смех. Не насмешка. Приглашение. Я открыл глаза.
На полу рядом лежала новая полоска пленки, которой раньше не было. На ней — коридор зеркал. Я — со стороны — иду вдоль зеркал, как сейчас. И в самом конце ленты — крошечная красная точка. Я наклонился, присмотрелся: точка — не дефект, а зонтик. И под ним Аня. Она глядела прямо на меня со стекла, но не из последнего зеркала — сквозь плёнку. Как через окна поезда.
— Идём, — сказал я себе. — Не разбивать. Смотреть и идти.
Я пошёл быстрее. Отражения оживали, но я не задерживался. Куда-то слева бежал «я-девяностых», справа — «я-2024» нервно барабанил пальцами по панели, дальше — «я-в-белом» кивал кому-то за дверью «Перевод в отделение». Все они тянули — не как враги, как родня: останься у меня, тут тепло. Я шёл мимо — как по станциям, на которых не нужно сходить.
И вот — зеркало с деревянной рамой. Детское. Покосившееся. Я остановился, не сразу решаясь поднять взгляд. Поднял.
Аня стояла внутри, как в окне. У ног — круги из мела. В одной руке — зонт, в другой — мел, и пальцы у неё были в белой пыли. Она серьёзно смотрела на меня: ни обиды, ни страха.
— Выбери жизнь, — сказала она.
— Что это значит? — спросил я. — Уточни, пожалуйста. Я тупой, когда страшно.
Она кивнула в сторону пола. У самого цоколя рамы лежала короткая плёночка — всего три кадра. На первом — я держу руль. На втором — пустые руки. На третьем — ладонь, прижатая к стеклу, и круг, который расправляется изнутри.
— Сынок, хватит бегать, — сказал голос отца — мягче, чем когда-либо. Не приказ. Просьба.
— Я и не бегу, — сказал я. — Я иду.
Я прислонил ладонь к холодному стеклу. На этот раз оно не липло. Наоборот — давало опору, как лёд, по которому можно скользить. Аня подняла зонт, и красная тень легла мне на пальцы. В отражении впервые не было меня — там был проход: не коридор, не палата, не трасса, а двор — с лужами после дождя, с качелями, с запахом мокрой земли. Никакого трагического света, никакой драматической музыки. Обычный вечер.
— Туда? — спросил я.
Аня улыбнулась — настоящей детской улыбкой, где видны все неровности, и вежливо посторонилась, будто держала мне дверь. Я почувствовал, как где-то у затылка щёлкнул замок — тот самый, который держал мои копии на месте. Внутри стало легче.
Сбоку что-то дёрнулось — другое зеркало попыталось поймать мой угол, подсунуть картинку «палата». Я не повернул головы. Впервые не проверил. Положил вторую ладонь на стекло — обе руки легли, как в детстве на холодное окно, когда смотришь на снег во дворе. Стекло поддалось, как плотная ткань воды.
— Если я войду, — сказал я, — я перестану быть им? Теми всеми?
Голос отца ответил без паузы:
— Ты перестанешь быть «всеми», чтобы снова стать собой.
— Больно будет? — спросил я рефлекторно.
— Будет правда, — сказал он.
Я глубоко вдохнул. Руки мои — мои — лежали на стекле. Тени за спиной сошлись и перестали спорить. Плёночные кадры под подошвами перестали хрустеть — будто их кто-то аккуратно собрал. В коридоре стало слышно только одно — тиканье часов. Я не видел их, но знал: стрелки больше не бегут назад.
— Тогда идём, — сказал я. — Но — без камеры.
Аня кивнула. Я сделал шаг — сквозь. Стекло стало тёплым, как ладонь Ольги в тот единственный момент, когда она не была холодной. И коридор позади сжал плечами, как прощаясь.
Передо мной распахнулся двор, мокрый, настоящий. Я ступил — пятка за пяткой — и впервые за долгое время не услышал ни трещка, ни шипения, ни дикторского «авария». Только дождь, который шёл тихо и ровно, не обещая ничего кроме себя.
За спиной, там, где осталась рама, ветер легонько качнул стекло. И вместе с ветром донеслось последнее эхо:
— Сынок… молодец.
Я не обернулся.
Двор был не декорацией — на удивление простым. Низкие дома без занавесок, песочница с перевёрнутым ведёрком, качели, которые скрипят сами от привычки, лужи, в которых отражается небо без участия мистики. Запах мокрой земли успокаивал так же надёжно, как детское одеяло. Я постоял, прислушался — и впервые за долгое время услышал ничего лишнего: ни дикторского «авария», ни шороха плёнки, ни шепота «не включай». Только дождь.
Аня шагнула из рамки так, будто ступила через невидимую порожку. Зонт держала не над собой — над мной. Маленькая, серьёзная, и в её серьёзности не было трагедии — была работа. Она кивнула в сторону дорожки, где мелом были обведены круги, один в другой, как в упражнении на внимательность.
— По ним? — спросил я.
— По ним, — подтвердила. — Но не все.
Круги отличались оттенком белого — где-то мел синий, где-то серый, где-то почти прозрачный. Я сделал шаг и заметил: в каждой луже — кадр, как в кювете для проявки. В одной — я за рулём. В другой — палата. В третьей — пустой стол и лампа. Я инстинктивно отдёрнул ногу, чтобы ничему не мешать.
— Можно наступать, — сказала Аня. — Они уже проявились. Просто не задерживайся.
Я ступил в лужу с качелями — вода отразила меня ребёнком, раскачивающимся так яростно, что мама ругает. Надпись на краю горизонта была моей рукой: «ПРОСНИСЬ». Я усмехнулся: какой же назойливый режиссёр мне попался.
— А ты кто, Аня? — спросил я, продолжая идти по кругам. — Персонаж? Часть меня? Ангел в жилетке дорожной службы?
Она подумала по-взрослому долго, как умеют только дети.
— Я — кадр, который не захотел быть концом, — сказала наконец. — И остался паузой между дублями.
— Красивая должность, — сказал я. — С оплатой?
— С зонтом, — ответила и чуть наклонила купол, чтобы капля попала мне на нос. Я рассмеялся — нормально, без хрипа, как оказывается, ещё умею.
Слева, там, где за спиной остался коридор, что-то звякнуло. Я обернулся — и увидел, как зеркала, одно за другим, съёживаются до размеров ладони, как диафрагмы, и гаснут. На их место — лишь мокрые стены. В последнем на миг вспыхнул нулевой круг, как печать. Я машинально достал мел из кармана — не помнил, как он туда попал — и нарисовал на стене такой же. Печатка получилась неровная, зато моя. Зеркало под ней больше не шевельнулось.
— Не оглядывайся, — мягко сказала Аня. — Иначе они снова начнут говорить.
— Они уже достаточно наговорили, — кивнул я.
Мы вышли к невысокой кирпичной пристройке с вывеской, от которой осталось два слова: КИНО ЗАЛ. Краска облупилась, стекло в двери запотело изнутри, будто там кто-то дышит. На табличке мелом было выведено: «СЕАНС 21:00 — ПОСЛЕДНЯЯ ПЛЁНКА». Чуть ниже — указатель временем: стрелки нарисованы наспех и по кругу всегда показывают 9:30.
— Вот оно и началось, — сказал я. — Афиша из моей головы.
— Здесь ты смотришь, — поправила Аня. — А там — выбираешь.
— Разве это не одно и то же?
— Нет, — она покачала зонтом. — Смотреть — значит помнить. Выбирать — значит жить.
Я подошёл ближе. За мутным стеклом угадывался зал — ряды стульев, пыль, луч лампы, готовой вспыхнуть. Но дверь не поддавалась: ручка крутилась и срывалась, как у старого сейфа.
— Ещё рано, — сказала Аня. — У сеанса есть время, у выбора — нет. Его делаешь теперь.
Дождь стал крупнее. Вода стекала с купола зонта — и каждая капля, падая в лужу, растворяла маленький кадр внутри, превращая его в чистый круг. Я вдруг понял: эти кадры больше не нуждаются во мне. Их можно отпустить. Они не исчезали — становились частью дождя.
— Сынок, хватит бегать, — снова сказал голос отца. Но в нём не было приказа — только усталое счастье, мелководье после бури. — Иди.
— Иду, — спокойно ответил я и впервые заметил, что тени у моих ног — одна. Никаких расколов, никаких задержек. Просто я.
Мы с Аней прошли вдоль фасада. На бетонной тумбе кто-то оставил проектор — маленький, переносной, как из школьного кабинета. Он был накрыт брезентом, но лампа внутри тёпло пульсировала. Рядом — короб с плёнками. На крышке: «Архив. М.Г.» Я взял короб — лёгкий, как пустой — и почувствовал, как пальцы отвыкают от этой тяжести.
— Не сейчас, — сказала Аня. — Сначала — без камеры. Помнишь?
— Помню, — кивнул я и поставил короб на место. — Значит, так: кино потом, жизнь — теперь.
Она улыбнулась — не детски, а соучастно: как улыбаются профессионалы друг другу на площадке. Потом серьёзно посмотрела наверх. Там, где конец крыши обрывался в серое небо, на мгновение вспыхнула тонкая радуга — почти невидимая, как ошибка проявки. И тут же погасла.
— Ты всё равно кинул подсказку, — сказал я. — Как сценарист, который любуется собой.
— Это дождь, — пожала плечами Аня. — Он любит повторяться.
Мы вернулись к дорожке из кругов. Последние два были смешными: один — совсем маленький, как пуговица; другой — огромный, на полдвора. Выбор казался детским, и в этом была его честность.
— Какой? — спросил я.
— Тот, в который страшнее, — сказала Аня. — Там — жизнь.
Я посмотрел на большой круг. В нём колыхалась лужа — и отражение не послушалось меня: вместо моего лица я увидел двор — уже без зеркал, без табличек, без стрелок. Люк во дворе был круглым и открытым, вода стекала в него, как в ноль. Где-то хлопнула дверь, кто-то позвал кота. Стало так просто, что даже неловко.
— Страшно, — честно сказал я. — Страшно, что будет… обычно.
— Это и есть самый смелый выбор, — сказала Аня и сунула мне в ладонь мел. — Чтобы, если что, помнил собственный круг.
— Ты идёшь со мной? — спросил я, и сам удивился, насколько детским получился голос.
Она покачала головой.
— Я — пауза, помнишь? А пауза идёт только до первого звука.
— Тогда — спасибо, — сказал я. — За то, что не дала сыграть плохой финал.
— Финалы бывают только в кино, — ответила Аня. — А у жизни — следующие сцены.
Я шагнул в большой круг. Вода обожгла лодыжки ледяной ясностью, как в детстве, когда босиком вбегаешь в лужу, чтобы мама вздохнула, а потом всё равно улыбнулась. Лужа качнулась, и на секунду мне показалось, что я снова падаю — вперёд.
Сзади мягко щёлкнул замок — будто кто-то закрыл коридор зеркал на ключ. Голос отца — уже не издали и не изнутри, а просто рядом — сказал очень тихо:
— Молодец.
Я поднял голову. Дождь опал тонкими нитями. На стекле дверей кинозала дрогнула надпись: «СЕАНС 21:00». Цифры сменились — 21:00 стало СЕЙЧАС. Сквозь мутное стекло прошёл тёплый луч, и мне вдруг стало ясно, что внутри — проектор уже ждёт. Но я не бросился к двери. Я позволил лучу просто упасть на мои ладони.
— Выбери жизнь, — напомнила Аня — не как приказ, как факт.
— Выбираю, — сказал я.
Мы постояли ещё минуту — как стояли бы после ливня во дворе, пока небо снова научится быть голубым. Потом Аня шагнула назад, в сторону, где воздух густел стеклом. Рама детского зеркала коротко вспыхнула и приняла её. Прежде чем исчезнуть, она на секунду подняла зонт — как флажок на старте.
— Увидимся? — спросил я, сам не понимая, кого и где.
— На плёнке, — ответила она, и улыбка её была лёгкой, как гамак аккордов у дворового пианино. — Но лучше — в жизни.
Зонт закрылся изнутри, стекло снова стало просто стеклом. Я остался один — с мокрой дорожкой кругов, с дышащим дождём, с тёплым светом из-за двери.
Сынок, хватит бегать — повторил отец не голосом, а тем ясным спокоем, который остался вместо него. И я понял: это и есть то, что держит — как ремень, который не мешает, а спасает.
Я сделал шаг к двери кинозала. Перед пальцами дрогнула латунная ручка. Внутри где-то щёлкнуло — проектор провернул первые сантиметры ленты. Я улыбнулся — не преодолевая себя, просто потому что руки сами догадались, как держать не руль.
— Поехали, — сказал я тихо и толкнул дверь — навстречу следующей сцене.