Когда тьма «закрыла глаза», я обнаружил себя всё там же — в «Волге». Как будто кто-то нажал «пауза» и дал мне глоток воздуха между сценами. Фары чужих машин не появлялись, лес не шептал, дорога держала ровную линию, как кардиограмма железного сердца. В бардачке лежал диктофон. Тот самый. Будто я его и не доставал.
Я щёлкнул защёлкой — крышка подалась, как старый альбом: «Электроника», трещинки на корпусе, на надписи «Запись» осталась чёрная полоса — кто-то когда-то вдавил ногтем так, что пластик запомнил боль. Я встряхнул прибор слегка — внутри звякнули челюсти механики.
— Ну, батя, удиви, — пробормотал я. Хотя «батя» — это условность. Отец никогда не был «батя». И «папа» редко. Чаще — взгляд в сторону и короткое «сынок». Без интонации. Как будто «сынок» — это должность по совместительству.
Нажал «Play». В динамике прошелестело, словно кто-то высыпал на микрофон горсть песка. Потом — вдох. Сухой, стариковский и одновременно… мой.
— Марк… если ты это слышишь, я не исчез. Я застрял.
Я выпрямился, будто в спину вставили арматуру. Он произнёс моё имя. Впервые за всю мою память. Не «сынок», не уклончивое «эй». «Марк». Слишком точно — будто проверял ударение.
— Ага, — сказал я, стараясь дышать. — И почему же я слышу себя?
Голос на записи был похож. Слишком похож. Чуть глуше, будто записан в чулане; чуть старше — в нём был песок, которого у меня пока нет. Но «поверх» — мой тембр, знакомая манера глотать окончания, когда речь бежит быстрее головы.
— Если ты это слышишь, значит, мы пересеклись. Только не там, где хотелось, — пауза, щёлкнула лента. — Ты любишь считать: раз, два, три. Забудь цифры. Здесь они лгут.
Я посмотрел на часы на панели — старые, круглые, с янтарной лампочкой подсветки. Стрелки, как послушные собаки, стояли на 23:09 и вдруг… пошли назад. Ровно, уверенно, уверенно-глупо, как у диктовки на реверсе. 23:08… 23:07…
22:59… Я сглотнул. Лампа мигнула, и обе стрелки провалились в невозможное — на миг застыли на абсурдной отметке
12:93, а потом, будто спохватившись, побежали дальше в прошлое.
— Не смотри на стрелки, — сказал голос. — Смотри на дорожку. На звук. Я оставил его, чтобы ты не утонул в картинках.
Пальцы сами нащупали карманные часы Странника — те самые, с гравировкой «М.В.Г. — не опоздай». Прохладный, чуть влажный металл. Я раскрыл крышку — и едва не выругался вслух: стрелки крутились тоже назад, залипая на 9:30, как игла на последней ноте старой пластинки.
— Совпадение, — сообщил я пустоте. — Конечно.
Диктофон кашлянул плёнкой.
— Ты помнишь, как я тебя звал? — спросил голос. — Не по имени. Так было легче. Для обоих. Я боялся, что «Марк» — это якорь. А якоря не нужны там, где мы шли.
Я невольно усмехнулся. На стекле со стороны пассажира проступил тонкий иней — ветвистый, похожий на сосуды. На секунду линии сложились в слово ДА и тут же распались.
— Я не исчез, — продолжил голос. — Я застрял между «не включай» и «поздно». Между кадрами. Между тем, что ты зовёшь сном, и тем, что они называют экспериментом.
— Кто «они»? — спросил я, хотя разговаривал с магнитной лентой эпохи, когда «они» означали всё сразу: власть, богов и кондукторов.
Ответа не было. Только шуршанье окалины в головке.
— Если у тебя в руке мой диктофон, значит, дорога сложилась снова. В бардачке — всегда бардачок. В будке — всегда ноль. Не подходи к будке. Никогда, — голос стал жёстче. — Запомни: звук — твой. Картинка — их.
Меня передёрнуло. На секунду я услышал, как в салоне «Волги» есть кто-то ещё: кресло поскрипнуло, как чьи-то суставы. Я резко обернулся — пусто. Только на заднем сиденье, как исправный секретный агент, лежал красный зонт. Опять мокрый. На ткани, как на фото, проступила зернистая надпись: М.Г. — и исчезла.
Я выдвинул батарейный отсек диктофона — просто чтобы… не знаю, убедиться, что физика ещё участвует. И всё равно не был готов к тому, что увидел. Пальцев коснулась сухая корка белёсой соли; единички и нолики прошлого века крошились в порошок. Солевые «Кроны» вспухли, как умершие рыбы, на контактах — белый снег коррозии; под ним — зелёные островки окислов. Запах железа, щёлочи, зала лаборатории. Батарейкам было лет тридцать. Минимум.
— Прекрасно, — сказал я. — Привет, вопль здравого смысла. Ты опоздал.
И при этом диктофон работал. Моторчик ровно тянул ленту; стрелка индикатора послушно дрожала, подчиняясь голосу, который произносил моё имя так, будто впервые решился.
— Марк, — повторил он. — Не верь часам. Не верь зеркалам. Верёвкам тоже не верь — они здесь любят затягиваться и развязываться без тебя, — короткая усмешка на ленте. Моя. — Если сможешь, найди меня не в картинке. В звуке. Там мы всё ещё совпадаем.
Я выключил диктофон — и тут же включил снова. Хотел поймать момент, где «мой-не-мой» звучит особенно близко. На второй прокрутке поймал: там, где он говорит «мы пересеклись», слышно, как он сглатывает — ровно так же, как я, когда собираюсь влезть в драку с фактом. Паразитные «с» рвутся, как у меня на дешёвых петличках; воздух берётся коротко, на полслова. Это был он. Или я. Или мы, как им удобнее.
— В конце ты услышишь «проснись», — добавил голос. — Если это говорю я — значит, можно. Если это говорит… не я — ты узнаешь. По тишине между словами. Она будет длиннее, чем нужно. Здесь тишина — не пауза. Здесь тишина — ловушка.
Я поймал себя на том, что улыбаюсь. Нервно, но искренне.
— Ты всегда любил объяснять, — сказал я. — Даже когда объяснить было нечего.
Часы на панели вернули стрелки на 23:09, будто им стало стыдно за кульбит. Карманные — не сдавались, мололи назад, пока снова не упёрлись в 9:30 и не стали там кружить, как дети на карусели — устало и мрачно.
— Если ты дожмёшь запись до конца, — голос взял ниже, — я скажу «сынок». Тогда, возможно, это действительно буду я. Но помни: я избегал этого слова. Я прятался от него, как от зеркала. Если услышишь «Марк» — это ты. Даже если говорю я.
Запись хрипнула, и мне показалось — на долю секунды — что по приборке прошла тень. Как будто кто-то наклонился посмотреть, что там у нас с кнопками.
Я облизнул губы. Сухо. Слишком.
— Ну что, — сказал я диктофону. — Дожмём?
Пальцы легли на клавишу «Play», но я задержал её, как задерживают признание. Где-то на границе слуха щёлкнули кости времени. Я выдохнул — и надавил.
Лента пошла дальше. Знакомый шорох, словно кто-то разворачивал старую газету под микрофоном.
— Ты всегда боялся, что я уйду, не попрощавшись, — сказал голос. — И ты был прав. Но неправильно понял: я не ушёл. Я застрял.
Я слушал, и каждая буква входила в меня гвоздём. Это был он — и одновременно я сам. Не голос, а зеркало без стекла.
— Они назвали это экспериментом. Но на самом деле — пленкой. Не записью. Петлёй. Я стал куском дороги. Каждым девяносто третьим километром. Каждым повтором.
Я выдохнул сквозь зубы. Вот почему трасса жрёт километры, как швейная машинка жрёт нитку.
— Если ты дошёл до этого момента, значит, ты тоже в ней. Внутри. В петле. Мы оба — роли в фильме, который никто не смотрит.
Лента щёлкнула, проскользнула секунду пустоты. В этой пустоте я услышал собственное дыхание — и оно не совпадало с моим. Я замер.
— Запомни, сынок…
Я едва не выронил диктофон. «Сынок». Это слово ударило по памяти, как молотком по хрупкому стеклу. Он никогда не говорил так вживую. Ни разу. Только «сынок» из уст чужого — но теперь оно звучало почти ласково.
— …если услышишь «сынок» — значит, я пробился. На миг. А если услышишь «Марк» — значит, лента играет тобой, как отражением. Не перепутай.
Я прижал диктофон к уху, будто хотел пролезть в звук, как в щель.
Вдруг стрелки на панели снова ожили. Теперь они вращались в два раза быстрее, назад-назад-назад, пока циферблат не превратился в сплошной круглый вихрь. Карманные часы в ладони синхронно дрожали, как бешеные. В обратном отсчёте я уловил мгновение — 19:93. Да, именно так. Не время, а год. Число, отлитое в металл.
— Ты должен понять, — продолжил голос. — Я не исчез. Я — здесь. Внутри этого повтора. Но если ты попытаешься достать меня силой — мы оба рассыплемся, как сигарета «Ява» в твоей руке.
Я сжал зубы. Перед глазами встал тот миг: пачка, которая в одно касание обратилась в пыль. Метка о том, что прошлое здесь не выдерживает попытки вернуться.
— Поэтому ищи не меня. Ищи звук. Ищи то место, где плёнка трещит — там нет их. Только там есть шанс.
Лента зашипела сильнее. В динамике появился другой слой. И я почувствовал, как кожа покрывается мурашками. Потому что этот второй слой говорил тем же голосом, но уже в настоящем времени:
— Марк. Останови запись. Она не твоя.
Я дёрнул палец к кнопке «Стоп» — и остановился. Потому что сверху голос продолжал:
— Если сейчас ты выключишь — они победят.
— А если продолжу? — прошептал я в пустоту.
— Тогда ты встретишь меня. Или себя. Иногда это одно и то же.
Верёвка на полу «Волги» дрогнула, поднялась сама и легла мне на колени аккуратным узлом. Узел, похожий на ноль. Ноль, похожий на глаз.
Часы на панели скрипнули и встали на месте. Но вместо цифр на циферблате проступили буквы: М.Г.
Я сжал зубы.
— Ну и прекрасно, — сказал я диктофону. — Ещё немного персонального хоровода.
Запись продолжалась. Голос стал глуше, словно говорил через землю:
— Если будешь спать — они будут снимать. Если не будешь — будут ждать. Но выбора нет: сон — это дубль. А бодрствование — монтаж.
Я представил монтажёра, который сидит в аппаратной и режет мою жизнь на куски, переставляет дубль к дублю. Мне стало холодно, но не от ужаса, а от узнавания.
— Я оставил тебе знак, — сказал голос. — Зонт. Красный. Он всегда мокрый, потому что дождь там, где мы остались, никогда не кончается.
Я резко обернулся. На заднем сиденье красный зонт снова поменял положение. Теперь он лежал раскрытым, капли медленно стекали с рёбер, и каждая падала на дерматиновую обивку, оставляя круги. Но круги не впитывались, а висели на поверхности ткани, как зеркала.
Я протянул руку, провёл пальцем по одному. На миг мне показалось — это не вода, а плёнка. Подушечка пальца почувствовала шероховатость магнитного слоя.
— Если сможешь, открой его, — сказал голос. — Внутри — другой кадр. Но смотри осторожно: они любят красть зрителей.
Я вернулся взглядом на диктофон. Батарейки внутри были мертвы тридцать лет, но моторчик тянул ленту, как если бы в нём билось чужое сердце.
Я вдруг вспомнил: отец всегда носил часы на правой руке, хотя все крутили пальцем у виска. Он говорил: «Так стрелки идут ближе к сердцу». И теперь стрелки действительно вернулись — прямо внутрь. Обратно, к 1993-му.
— Не будь зрителем, сынок, — закончил голос. — Будь режиссёром. Тогда у тебя есть шанс.
И в этот момент я впервые поверил, что это действительно он. Потому что только отец мог так сказать. И только он мог впервые — и в последний раз — назвать меня сынком именно там, где это больнее всего.
Я выключил диктофон. И остался сидеть в полной тишине.
Но стрелки на всех часах вокруг продолжали идти назад. И я знал: они не остановятся, пока я не решу — кто здесь снимает. Я или они.
Я долго сидел неподвижно, держа в руках диктофон. Он казался лёгким, почти невесомым, но в тот же момент — тяжёлым, как камень, прибивший меня к этому сиденью. Внутри всё клокотало, будто кто-то переворачивал плёнку туда-сюда, вырезая куски моей памяти.
Тишина в салоне была густой, звенящей. Она была той самой «ловушкой», о которой говорил голос. Не паузой, а активной, враждебной силой. Она давила на барабанные перепонки, и в её гуле мне начали чудиться голоса.
— Ты всё это знал? — спросил я у тишины, и мой собственный голос прозвучал чужо и хрипло. — Что мой отец… или я… или кто-то из нас… застрял в этой петле?
В ответ тишина сгустилась, и в ней проступил шёпот, отлитый в форму знакомых слов: «Я знал, что ты услышишь. Вопрос был только — когда».
Я сжал диктофон так сильно, что пластик затрещал.
— Значит, это правда? Он не погиб. Он здесь.
— Здесь — не значит «жив», — прошелестело из каждого угла салона. — Здесь может значить всё, что угодно. Или ничего.
Я резко ударил кулаком по рулю. Машина дрогнула, стрелки на приборке разлетелись в разные стороны, словно от удара птицы о стекло.
— Хватит тумана, чёрт возьми! — заорал я в звенящую пустоту. — Я хочу знать, где он!
На заднем сиденье зонт распахнулся сам по себе. Лопасти хрустнули, развернулись, и из-под них посыпались капли. Они ударялись о коврик, и каждый удар отзывался эхом, как шаги в пустом коридоре.
— Он там, где все шаги, — прорвалось сквозь шум. — В коридоре, который никогда не кончается.
Я схватил диктофон, нажал перемотку. Лента зашипела, посыпались обрывки слов: «сынок…», «не перепутай…», «будь режиссёром…». И вдруг голос изменился.
— Ты всё равно не послушаешь. Ты всегда был упрямым.
Я похолодел. Эти слова не были частью записи. Лента остановилась на пустом месте, но звук продолжал идти — уже из меня самого.
— Ты думаешь, сможешь спасти меня? — голос в моей голове стал насмешливым. — Ты даже себя не спас.
Я схватился за голову. Всё смешивалось: отец, я сам, чужой голос в динамике, тишина, шепчущая моими же мыслями.
— Прекрати! — крикнул я самому себе.
Но шёпот не умолк.
— Ты не понимаешь, Марк. Ты уже сказал это себе тридцать лет назад. Ты уже слушал. Ты уже сделал выбор.
Внезапно стрелки на часах остановились. Секундная стрелка дрогнула — и пошла вперёд. Вперёд! Впервые за всё это время. Я поднял глаза на панель. Часы показывали 9:31. На минуту больше, чем всегда.
— Видишь? — сказала тишина моим голосом. — Петля дрогнула.
— Значит, можно… — я не договорил. Внутри всё сжалось в комок надежды и ужаса. — Можно выйти?
— Можно войти, — поправил меня внутренний голос. — Но только туда, откуда не возвращаются.
Я протянул руку к диктофону. Он молчал. Лента остановилась ровно посередине. Я взял его и вдруг почувствовал: он тёплый. Будто в нём билось сердце.
И тогда я вспомнил ещё одну фразу отца, забытую, выжженную временем. Когда он впервые дал мне подержать старый «Зенит», он сказал: «Запись — это не доказательство. Это способ оставить часть себя внутри».
Я смотрел на диктофон и понимал: часть его действительно осталась внутри. Но не только его. Моё собственное будущее — тоже там. В этой крошечной коробке с проржавевшими батарейками.
Я включил запись снова. Последний отрезок был коротким, едва слышным.
— Сынок… если ты это слышишь, значит, у тебя ещё есть шанс. Но он один. И он всегда стоил дороже, чем кажется.
Лента щёлкнула. Всё. Конец.
Я сидел и ждал продолжения, но диктофон замолчал.
И вдруг стрелки снова рванули назад, как сумасшедшие. Всё вокруг зашумело — радио, мотор, даже воздух в салоне. Я услышал, как что-то щёлкнуло за спиной. Обернулся. Камера. Она включилась сама. Красный огонёк загорелся.
На экране — я. Но не здесь. Я стоял посреди трассы. В руках у меня был тот же диктофон. И я смотрел в объектив, и говорил:
— Марк. Не верь записи. Она не твоя.
Я выронил диктофон, и он упал точно в лужу от зонта. Вода вспыхнула белым светом, как плёнка на солнце.
— Теперь ты слышал всё, — прозвучало у меня в голове. — Теперь ты должен решить.
Я закрыл глаза и впервые понял: решение уже принято. Где-то там, в 1993-м. Но его последствия я несу сейчас.
Я завёл машину. Часы на панели остановились снова. На отметке 9:30. Но я чувствовал — это только начало.
Потому что теперь я слышал отца внутри себя. И его голос был не прошлым и не будущим. Он был моим.