ГЛАВА 7

Самый страшный человек в империи — а Лизавета сразу узнала князя Навойского — выглядел утомленным и несколько помятым. Оставалось лишь догадываться, что понадобилось князю в кустах — Лизавета отчаянно гнала прочь трусливую мыслишку, что он следил именно за нею, неким прехитрым способом догадавшись о ее с Соломоном Вихстаховичем планах.

Тогда ее просто не пустили бы…

И… целого князя для какой-то газетчицы… нет, это чересчур.

Но князь был.

Стоял вот, разглядывая Лизавету. И выражение лица такое непонятненькое, на нем и скука, и легкая брезгливость, и раздражение… а сам-то вовсе не так уж и грозен.

Тощеват, конечно.

Угловат.

Грубоват с лица. Оно вовсе какое-то неправильное, будто наспех сделано. Нос массивен, и переносица дважды искривлена, отчего нос глядится размазанным по лицу. Нависает он клювом над узкими губами. Щеки впалые.

Скулы острые.

А подбородок и вовсе тяжелый, будто у другого человека украденный. Вот глаза светлые у него, добрые… Лизавета моргнула, избавляясь от морока.

Добрые?

Какая доброта у этого… этого… опричника? Помнится, в прошлом году он самолично княгиню Михайловскую задерживал и препроводил не в Белый стан, куда издревле помещали особ дворянского звания, а в самую обыкновенную тюрьму.

Скандал был страшный…

После, сказывали, лично и удавил Михайловскую. А состояние ее немалое реквизировал в пользу казны.

И бунт на Воложке он усмирял, а бунтовщиков, сказывали, лично казнил, хотя мог бы перед расстрельной командой поставить.

И еще…

— Гм… — Князь потер подбородок, на котором проступила темная щетина. Вот ведь, сам мастью светлый, а щетина темная… может, красится?

Мысль определенно была прекрамольнейшей.

— Интересно, — приглашение Лизавете он вернул и, окинувши взглядом аллею — а взгляд переменился, сделался цепким, превнимательным, — сказал: — Позволите вас проводить?

Лизавета кивнула и, вспомнивши тетушкины наставления, ответила:

— Буду вам премного благодарна.

И слезла с чемодана. А князь его подхватил, и этак с легкостью, которая заставила Лизавету взглянуть на него по-новому. Это ж откуда подобная силища? И главное, росту в нем не сказать чтобы много. Лизавета с ним вровень, а это еще каблук низкий, если туфли другие взять и прическу сделать, то и повыше будет.

— Прошу. — Князь указал на аллею, которая уводила куда-то вдаль. — И приношу свои извинения за это… недоразумение. Виновные будут наказаны.

И произнес он это так, что воображение мигом нарисовало вереницу лакеев, выстроившихся на эшафоте. Правда, Лизавета мигом себя одернула: сатрап или нет, но в просвещенном двадцатом веке за этакие малости не казнят.

Наверное.

Идти пришлось долго.

Аллея, видать, все ж предназначалась для экипажей, а не пеших прогулок. И князь притомился. Нет, виду он не показывал, но сопел, а на лбу проступила испарина. Монстра, мало того что тяжела была, так — Лизавете ли не знать — жуть до чего неудобна.

— Ох, — она вздохнула и остановилась. — Простите… у меня туфли натирают… позвольте немного…

Князь позволил.

И чемодан оставил. И поинтересовался даже:

— Зачем вам конкурс?

Над ответом — а Лизавета точно знала, что кто-нибудь да задаст неудобный этот вопрос, — она думала. И не придумала ничего лучше:

— Жениха найти. — Она хлопнула ресницами и доверительно этак продолжила: — Понимаете… мне скоро двадцать пять, а для девушки это возраст, когда пора всерьез задуматься о будущем…

И главное, тут взгляд опущен.

Реснички трепещут.

И румянца хорошо бы стыдливого, но с румянцем у Лизаветы никогда не ладилось. Вот такая она уродилась… безрумяная.

— Я сирота… и приданого нет…

Князь слушал.

— И все-таки я надеюсь, что здесь… быть может… сыщется кто-то, кто… понимаете?

Князь кивнул.

Ага… а теперь вздохнуть горестно.

— Я должна была попробовать…

И снова кивнул. И, подхватив чемодан, предложил:

— Идемте? Здесь уже недалеко.


Передав рыженькую девицу — все-таки менее подозрительной она не стала, и князь дал себе слово всенепременно связаться с Игерьиной и поинтересоваться о личных ее впечатлениях — на руки Магдалине Францевне, старшей камер-юнгфере ее императорского величества, с наказом устроить, князь решил заняться другим делом. И пусть выглядело оно пустяковым, но репутацию могло изрядно подпортить.

Вызвав камер-фурьера, он затребовал журнал.

А заодно и побеседовал, ласково, само собой. И как ожидалось, новость почтеннейшему Илье Лаврентьевичу пришлась крепко не по душе. Стоило отпустить его, как зычный бас понесся по дворцовым коридорам, заставляя многочисленную прислугу замереть. Дело свое Илья Лаврентьевич знал, а потому не прошло и часа, как пред князем предстала пара лакеев.

— Из новых, паразиты этакие! — Илья Лаврентьевич, дюже оскорбленный неуважением, которое новенькие оказали императорским гостям, весь испереживался. Белая борода его, разделенная надвое, топорщилась. Блестели очки и многочисленные награды. А стек похлопывал по коленке. — А ведь брать не хотел… как чуял… скажите матушке, что конкурсы — дело хорошее, но упреждать же надобно… челядь достойную поди-ка подыщи. Тут же никого не хватает… одних ламповщиков надобно еще с десятка два, а кроме них и ездовые, и вестовые… и комнатные девки…

Он продолжал перечислять, загибая и разгибая толстые пальцы, жалуясь и на гостей, не желавших войти в положение и требовавших внимания, порой чересчур уж требовавших, полагавших, будто весь дворец существует едино для их нужды. И на слуг нерасторопных…

Или вот продажных.

— Пятьдесят целковых, — произнес Илья Лаврентьевич, падая в креслице. — Я ж их… за пятьдесят целковых… а мне доложил, что не явилась барышня… и вчера… и третьего дня… мне бы, старому, подумать, с чего вдруг ни одна не явилась…

Князь закрыл глаза.

Началось.

И надобно будет свериться со списком, выяснить, кто не явился и по какой причине.

— Вы уж разберитесь, пожалуйста. — Илья Лаврентьевич отер испарину платочком. — И матушке… матушке я сам доложусь… повинюсь как есть… пусть отставку…

Не дадут ему отставки, о чем старый шельмец распрекрасно знает. Может, кроме него и есть при дворце камер-фурьеры, да те младшие, всех хитросплетений местной жизни не ведающие. А без Ильи Лаврентьевича с гостями нынешними не справиться.

Да и вовсе…

— Успокойтесь, — велел Димитрий, руки потирая. — Этих двух мне оставьте, а матушку… ни к чему ее беспокоить. Сами разберемся. Вы только…

— Не повторится! — Илья Лаврентьевич тяжко поднялся. Остановился в дверях, будто задумавшись, и произнес: — Оно-то, конечно, не моего ума дело… вы уж не серчайте, если что… однако, мнится, вам знать не помешает… ходит слух, что вы в немилости у батюшки нашего…

В немилости?

Собственно говоря, почему бы и нет? С планом Димитрия это вполне увязывалось. И князь кивнул, дозволяя слуху этому обрести жизнь, а с нею и подробности.

Сам же лакеями занялся.

Получилось простенько и мерзенько. Всего-то и надобно было, что встретить девицу, пусть сословия благородного, но чинов небольших, и забрать приглашение, ответивши, что, мол, ошибочка вышла.

Или и вовсе не встретить.

Но тут уж и вправду ошибочка вышла, не поделили между собою рубли, зазевалися…

— Кто платил? — ласково поинтересовался князь.

Лакеи переглянулись.

Так оно разве ж упомнишь… дамочка, но при маске, при плаще… им-то оно в лицо вглядываться ни к чему, им бы свой интерес соблюсти.

— На каторге сгною. — Без особого вдохновения получилось, но поверили. Упали на колени, каяться стали, божиться, что, мол, бес попутал, а больше-то они ни в жизнь так не будут…

Конечно, не будут.

Илья Лаврентьевич проследит, чтобы красавцы эти ни в один приличный дом не устроились. Что ж… старик был памятлив, злоязычен, а уж игр за своей спиною и вовсе не терпел.


В матушкиных покоях, несмотря на летний денек, было натоплено. Полыхал огонь в печи, гудел, грея воздух, и без того раскаленный.

Лешек чихнул.

А императрица взмахнула рученькой, отпуская взопревших дам, которые скоренько удалились. Были они одинаково краснолицы и потны, одна и вовсе едва не сомлела в дверях, но была подхвачена фрейлинами. Те-то пообвыклись и от жары не то чтобы не страдали, скорее уж обзавелись правильными амулетами.

— Проходи, Лешенька, — слабым голосочком произнесла императрица, — порадуй матушку…

— Все ж прихворнуть решили? — Лешек с удовольствием открыл бы окно, пусть свежий ветер выметет из покоев матушкиных эту удушающую смесь благовоний, притираний, ароматных вод и чужого пота. Императрица же, присевши на перинах, потянулась.

Зевнула.

Зажмурилась.

Она-то аккурат жару не то чтобы любила, но переносила куда проще, чем обыкновенные люди.

— Присядь куда… и что с Одовецкими?

— Я взял на себя труд, руководствуясь единственно заботой о вашем, матушка, здоровье…

Она отмахнулась, уточнив:

— Когда?

— Да ныне же вечером… она, как мне показалось, не слишком рада была.

— Старшая?

— И младшая тоже… нет, глазки в пол, лепечет какие-то глупости, но опыта не хватает. Любопытство выдает. И что-то еще есть. — Лешек пальцами щелкнул. — Не могу понять…

— Плохо, что не можешь. — Матушка отобрала у него кубок с водой, которую выплеснула в горшок с волчьецветом.

Что сказать, вкусы у императрицы-матушки были преспецифические.

Ягодку вызревшую сняла.

В рот отправила.

Зажмурилась.

— Кисло, — пожаловалась позже. — Что-то меня вовсе приворотными перестали жаловать. Аль подурнела?

— Матушка!

Нет, он знал, что на матушку время от времени пытались воздействовать, но приворотное…

— Что? — Она тронула тяжелые косы, которые ныне обрели оттенок белого золота. — Лешек, ты же большой мальчик, понимаешь, на что способна влюбленная женщина…

Оно-то верно, его и самого время от времени опоить пытались.

— Нет, дорогой. — Императрица ущипнула его за щечку. — И ядов больше не шлют, и чары попридерживают. Затаились, а это нехорошо…

Он вздохнул и пожаловался:

— Женить хотят…

— Ироды какие, — посочувствовала императрица. А глаза смеялись. И сама она будто сияла, такая хрупкая, такая легкая… обманчиво легкая. Лешек, еще будучи дитем горьким, развлекался, пытаясь поднять золотые косы. И что у батюшки выходило просто, ему не давалось.

— Матушка… они все будто сговорились… только войду куда, одна половина ахает, другая охает. Кто-то всенепременно сомлеет и так, чтобы в ноги рухнуть… я уже притомился их ловить.

— Не лови, — разрешила матушка.

— А скажут что?

— Дурачку простительно.

Лешек засопел. Оно-то верно, и придумка эта, с царевичем ума недалекого, которым вертеть легко, его была, но ему мнилось, что поиграет месяцок-другой, а после…

Третий год пошел.

Уже и сам привык.

— Ты лучше к Таровицким присмотрись. — Матушка сорвала вторую ягодку, облизала пальчики и сказала: — И к Вышнятам… они давненько при дворе не показывались, еще когда батюшка твой меня привез, крепко обиделись. Прочили свою Гориславу ему в жены…

Эту историю Лешек тоже знал.

И про верного Гостомысла, некогда стоявшего еще при комнатах покойного государя камер-казаком.[4] Происходивший из рода древнего, но обедневшего, он сам дослужился до высокого звания. Гостомысл Вышнята был горд.

Беден.

Храбр до безумия.

И беззаветно предан его императорскому величеству. Однако одной преданности оказалось недостаточно.

Лешек знал, что Гостомысл и иные люди предлагали дядюшке побег, готовили его, уговаривали, однако… почему он отказался?

Поверил бунтовщикам, что отречения довольно?

Или, напротив, не поверил, что казнят всех?

Как же… императрица-то невиновна, наследник мал и слаб, а цесаревны и вовсе от политики далеки. За что их стрелять было? Ах, батюшка сказывал, что братец его старшенький был хоть и государственного ума, но слаб, и доверчив, и боязлив, что уж вовсе царю неможно. И чуялось, что до сих пор не простил его, такого бестолкового, расплатившегося за ошибки жизнью, и не только своей.

Больная была тема.

Живая.

Что язва.

Как бы то ни было, узнав о казни царского семейства — а бунтовщики и не думали скрывать злодеяние, видя в том бессмысленном кровопролитии некое извращенное подобие подвига, — Гостомысл взъярился.

Он сумел каким-то чудом собрать вокруг себя гвардию.

Подмять казачество, оставшееся без головы, а потому еще более опасное, нежели бунтовщики. Он усмирил купцов и взял в руки армейских. Карающим мечом пронесся по Везнейскому тракту, осадил Северполь и Кустарск. Устроил взрывы на пороховых складах бунтовщиков и сровнял с землею заводы купца Османникова, прослышавши, что тот вздумал задружиться с новой властью.

Он жег.

Вешал.

Стрелял. Он оставлял за собой вереницы мертвецов, движимый лишь яростью, и только бледная его сестра, сопровождавшая брата во всех походах, невзирая на тяготы, — отпустить Гориславу он не решался, уж больно много попадалось на пути его разоренных усадеб, — обладала удивительной способностью усмирять крутой норов брата.

Ее-то и пророчили в жены батюшке, когда тот объявился.

Лешек знал, что корону предлагали и самому Гостомыслу, но он этакий подарочек отверг с гневом: мол, государству служит и царю, а стало быть…

Обиделся.

Как есть обиделся, ибо батюшка, еще молодым будучи, на Гориславу поглядывал с нежностью и того не чурался признавать. Сказывал, уж больно хрупкою она была, что цветок весенний, такую хочется оберегать и лелеять.

И женился бы, тут думать нечего, когда б судьбу свою не встретил.

И говоря о том, на матушку поглядывал, а она розовелась совсем по-девичьи…

А Вышнята не простил.

На свадьбе был, оно и верно.

И титул княжеский из рук новопровозглашенного царя принял с благодарностью. И от земель отказываться не стал. А вот на прежнее место не пошел. Отговорился, что, мол, плохим он был камер-казаком, раз не уберег своего императора…

Да и притомился.

Пусть другие служат… неволить Гостомысла не стали.

Отбыл он поместье сожженное восстанавливать и сестрицу с собою забрал. Сказывали, что женился в самом скором времени, причем не на княжне или графинюшке, которых ему сватали во множестве, спеша заручиться через него царскою милостью, но на девице вовсе худородной.

А Горислава… что с нею стало, Лешек не знал.

Дочку Вышняты он заприметил и без матушкиного намеку. Уж больно та выделялась среди прочих девиц вовсе не девичьею статью. Была высока. Стройна, едва ль не до прозрачности худощава. Да и во всем облике ее имелось нечто инаковое, заставлявшее прочих девиц в стороне держаться.

Надо будет познакомиться поближе…

— Надо, надо, — поддержала императрица. Выходит, вновь заговорил вслух? А матушка знай усмехается, только взгляд презадумчивый. И о чем думает, Лешек понимает распрекрасно: такими людьми, как Гостомысл Вышнята, не бросаются.

И раз решил он с царем замириться — а иначе б и дальше в глуши своей сидел, — так тому и быть… Может, сестра не стала императрицею, так хоть дочка корону примерит?

Лешек вздохнул.

И ягодку принял. Сунул в рот и скривился: и вправду, кисла она была, что доля царская.

Загрузка...