…Стрежницкий, невзирая на возмущение целителя, выбрался-таки из постели, а потому старинную знакомую, которую, признаться, и не чаял тут увидеть, встретил в виде почти пристойном. Лакей помыл голову. Другой — отер лицо душистой водой. Щетину вот трогать побоялся, но не так уж она и заметна была, если не трогать.
Стрежницкий, правда, трогал, но не столько щетину, сколько лицо, пытаясь избавиться от тягучей немоты обезболивающего заклятья. Вот никогда он их не любил, уж лучше честная боль, чем это отвратительное ощущение, будто лицо у тебя вовсе отнялось.
А уж чистая одежда и вовсе привела его в преотличнейшее расположение духа.
Еще бы вина…
Но вина не давали. Еды нормальной тоже, велев пить бульончики и поменьше болтать, ибо от этой болтовни случаются искажения в магическом поле, что чревато нарушениями процесса регенерации. Именно так и сказали, глядя в очи и наслаждаясь редкою возможностью продемонстрировать свой ум военному. Все ж знают, что военные хоть сильны, но крепко туповаты.
Стрежницкий запомнил.
Так, на всякий случай… нет, мстить целителю — дело дурное и Боженькою крепко неодобряемое, но… мало ли как еще жизнь повернется?
Вот он и сидел у окошка, накинувши на ноги плед, мерз и думал о жизни своей, которая, если разобраться, была кругом себе никчемной. Может, конечно, для отечества и полезною весьма, но для самого Стрежницкого — одной непрекращающейся мукою.
Правда, когда дверь скрипнула, от размышлений отвлекая, он все же руку на револьвер положил.
Мука или нет, но это еще не повод с оной жизнью расставаться.
— Вы? — Стрежницкий отчего-то совсем не удивился. Верно, не потому, что ожидал подобного визита, скорее уж настой, которым его целитель потчевал, изрядно успокаивал нервы и настраивал на философский лад.
— Я, — сказала Авдотья, озираясь.
В комнатах было не в пример чище.
И пахло лучше.
А на столе даже букет роз появился в замысловатого вида вазе. Стрежницкий, проследивши за взглядом — Авдотья была готова поклясться, что розы он только-только заметил, — стремительно покраснел.
— Это… лакеи… своевольничают.
— Бывает.
Она не знала, о чем еще сказать, и потому сказала прямо:
— Чего вам надобно от Лизаветы?
— От кого? — Он слегка нахмурился, впрочем, тут же вспомнил, о ком речь идет, и неловко этак плечами пожал. — Замуж возьму.
— Вы ее не любите!
— Не люблю, — преохотно согласился Стрежницкий. — Но когда и кому это в счастливой семейной жизни мешало?
— Вы… вы непорядочный человек!
— А вы не заботитесь о своей репутации. Что батюшка скажет, если узнает?
— Не узнает.
— Полагаете? — Говорить и вправду было тяжеловато. Звуки получались растянутыми и отчего-то отдавались в голове пренеприятнейшим образом.
— Вы же не скажете. — Авдотья заняла второе кресло, сбросивши на пол не слишком чистую рубашку. Все ж прислуга, пусть и появилась, должного рвения при уборке выказывать не спешила.
— А если…
— Тогда я скажу, что вы сами меня пригласили и вели себя недостойно. — Авдотья всхлипнула, и по щечке ее покатилась слеза. — Обесчестить порывались, а потому просто-таки обязаны жениться.
Вот тут Стрежницкий прямо закашлялся.
Жениться?
Он обещал и собирался, но… не так же скоропостижно! Да и вообще… одно дело — искать мифическую супругу, которая, быть может, на счастье его, и не найдется никогда — все ж дело это долгое, требующее особой тщательности и внимания, — и совсем другое — идти к алтарю в самом скором времени.
А с генералом от инфантерии не поспоришь.
Норов у Пружанского всегда крутым был.
Он голову снесет и извиняться не станет, если только взбредет в оную мыслишка, что Стрежницкий, скотина паркетная, деточку обидел. А она, вспоминая собственную Стрежницкого репутацию, взбредет всенепременно.
— Потому предлагаю поговорить миром, — предложила Авдотья, прескромно складывая ладошки на коленях. А Стрежницкий только и сумел, что кивнуть.
— Так все же, чего вам надобно от Лизаветы? — Авдотья погладила серое с искрой сукно. И поди ж ты, платье гляделось нарочито скромным, строгим даже, а вот чулочки кофейного колеру дразнили взгляд. — Только, пожалуйста, не надо врать. Я многое про вас знаю.
— Что, например? — Он все же попытался подняться, дотянуться до графина с водой, ибо в горле пересохло то ли от волнений, то ли от целительских заклинаний.
— Например… — Авдотья встала и шлепнула его по руке. — Сидите уже, герой-недобиток…
Почему-то стало обидно.
— Я не…
— Недобиток? Или не герой?
Стрежницкий засопел. Между прочим, он вдвое старше этой… этой пигалицы, которая совершенно не понимает, чего творит. А если ее кто видел? Это же дворец, тут и стены стоглазы, не говоря уже об ушах. И полетит-понесется сплетня, подробностями обрастая. После хоть прилюдный осмотр целительский устраивай, все одно не поверят, что покинула она эти покои невинною.
И ведь слух, появись он, всенепременно до Пружанского дойдет.
— Знаю, что вы появляетесь, когда случается нечто… до крайности неприятное, но требующее решения тихого… — Она наполнила стакан водой и подала. И пальчики ее влажные были теплы. — Батюшка не любит вас вызывать. Становится мрачен, зол. Кричит на офицеров. Правда, он и так на них кричит, но иначе… поймите, я же там выросла. Я многое вижу. И многое знаю. К примеру, когда паши патрули раз за разом вдруг исчезают или когда тропы пустеют, те, по которым караваны через границу ходят… Значит, где-то новые проложили и повезут по ним вовсе не приправы с шелками.
Она помогла напиться и, заглянув в глаза, строго сказала:
— Не дурите. Вернитесь в постель. В этом вашем… геройстве никакого смысла нет.
Стрежницкий мотнул головой: вот еще, будут тут всякие ему указывать… пигалицы. Она же лишь вздохнула и поставила стакан на место. Вернулась в кресло. Села. Юбку, приподнявшуюся было почти неприлично — еще немного, и коленки видны станут, — одернула.
— В последний ваш раз папенька даже не ругался. Стал мрачен. Ходил, бормотал что-то… и аманте своей от дома отказал.
— Что?
Не то чтобы Стрежницкий полагал старинного приятеля столь уж далеким от обыкновенных мирских радостей, но вот одно дело — аманту завести, одинокому генералу простительно, и совсем другое — чтобы взрослая дочь об этом узнала.
Она же рукой махнула.
— Бросьте… или вы, как папенька, полагаете, что мне вечно будет пять лет? Я вижу. Она неплохая женщина. Вдова. Порядочная. И ему подходит. Я даже папеньке сказала, что буду совсем не против, если он сделает предложение.
Стрежницкий зажмурился, пытаясь представить выражение генеральского лица. Надо же… жениться на аманте…
— Если уж встречается лет десять, может перестать женщину мучить…
— А он?
— Раскричался… ему, между прочим, целитель велел беречься. Настой успокоительный прописал. Так он упрямый же… как некоторые. И не сверкайте тут глазом, на меня это не действует… в тот раз… я знаю, что пропали какие-то бумаги. И папенька велел срочно поменять маршруты, пароли… многое, что меняется только в особых случаях. А еще задержал троих, но их же после и отпустили. Велкуцкого вот сослали, но он точно не при деле был. Папенька просто случаем воспользовался… И правильно. Велкуцкий редкостной сволочью был, пусть себе в другом месте послужит.
Стрежницкий с трудом удержался, чтобы не выругаться.
Нет, он, конечно, понимает, что на заставах свои порядки, что городок маленький, на сплетни бедный и все на виду, однако же…
Велкуцкого, к слову, отнюдь не ложно обвинили. Деньги он брал от соседей недобрых и действительно не за шелковый путь. Самолично опийное молочко перевозил, а с ним кое-что похуже, так что свои пятнадцать лет каторги милостью его императорского величества он заслужил сполна.
Но девице-то, пусть и генеральской дочери, о том ведать — лишнее.
Она же усмехнулась:
— Папенька их разворошил… не смотрите вы, право слово, граница же, там без шпионов никак. Но обыкновенно они тихонько сидят, папенька порой сам им новостей подкидывает, а они нам, стало быть.
Вот такое, мать его, глубокое душевное взаимопонимание, о котором все знают, да помалкивают, понимая, что лучше один известный шпион, чем десяток новых, к обычаям не приученных.
— Но в тот раз что-то было не так… батюшка вас и позвал. А вы по границе поездили, дозоры проведали, а после роман завели с Шавельевой.
Стрежницкий прикрыл глаза, прикидывая, не притвориться ли ему умирающим.
— И папенька Шавельеву еще выговор сделал, когда тот пришел справедливости требовать, мол, сам жене попустительствовал. А после вашего отъезда Шавельева в отставку отправили. И я много думала, а потом поняла. Она ведь никогда не скрывала, что желает красивой жизни. Шавельев ее обожал, боялся, что бросит, все прощал… Она красивой была. Яркой.
А еще достаточно верткой, чтобы управиться сразу с тремя любовниками. И ведь умудрялась же провернуть так, что никто из троицы о соперниках не догадывался… Влюблялись? Может, и так. Там, на границе, все немного иначе.
Чувства ярче.
Нервы больнее. И кажется, будто каждый день — последний. Вот и горят, спешат жить. Ее полагали глупенькой, наивной девочкой, которая неудачно вышла замуж, а теперь не наберется решимости мужа оставить.
А она…
Много ли надо, чтобы заглянуть в чужую планшетку? Отснять бумаги? Передать нужным людям и получить достойное, как ей казалось, вознаграждение? Она ведь никого не убивала. Она просто…
Жила.
И продолжала жить где-то там, в уйгурском поселении, быть может, приспособившись. Поговаривали, что иные и неплохо себе устраиваются, мужей ищут, детей рожают, напрочь забывая о прежней жизни. Стрежницкий, правда, сомневался, что она из таких.
— Про Шавельевых посплетничали, и только. Папенька устроил офицерам очередной разнос. Кого-то там повесили, шпионом объявив. Кого-то в столицу переслали под конвоем. А вы уехали… и появились тут.
— Вообще-то я тут живу, — счел нужным уточнить Стрежницкий.
— Знаю… живете себе, живете… и вдруг влюбляетесь в простую девицу Лизавету. К слову, и вам тоже не след бумагами разбрасываться. — Взгляд Авдотьи был холоден. — Мало ли кто в них нос сунет…
К примеру, одна невоспитанная девица.
— И мне любопытно, в чем таком вы ее подозреваете? — спросила Авдотья.
— Защищать станете?
— Не знаю. — Авдотья сцепила пальцы. — Я выросла на границе. Я знаю, что порой люди совсем не те, кем кажутся. Однако я не хочу, чтобы, если ваши подозрения окажутся неверны, Лизавета пострадала…
— То есть все-таки станете…
Она махнула рукой и поднялась.
— Она помогла мне… вы, верно, знаете?
Стрежницкий кивнул и вежливо поинтересовался:
— Как вы себя чувствуете?
— Препоганейше, — призналась Авдотья. — Сперва… я хотела ей рассказать. Предупредить, что вы не совсем тот человек, за кого себя выдаете. А потом… потом подумала, что, если вы правы? И тогда, рассказав, я все испорчу. Она милая. И добрая. Отзывчивая… а еще другая.
— В каком смысле?
Стрежницкий потрогал щеку и вновь получил по пальцам.
— Что вы творите? — Авдотья разозлилась не на шутку. — Вы руки мыли? У вас раны рубцуются. Занесете заразу и вовсе без головы останетесь. Впрочем, я смотрю, она вам не особо и нужна.
— Извините…
— После извиняться станете… ей-богу, как дитя малое, а взрослый человек, маг… геройствуете тут… Она искренняя, я чувствую. И еще за всеми будто смотрит. Со стороны. Знаете, такой взгляд порой бывает… в пансионате была наставница одна, историю искусств вела и еще акварели. Так вот, она за мольберт садилась и смотрела вроде бы на нас, а у самой что-то там в голове. Акварели преотменнейшие выходили. И она тоже… запнется, задумается, а о чем? Поди догадайся…
Стрежницкий поднялся.
— Вы куда собрались?
— В постель, как велено. — Он дотянулся до кровати и рухнул-таки в мягкие перины. — Буду лежать, не геройствуя. А что до вашей подруги, то… узнайте о ней побольше.
— И вам передать?
— Если сочтете нужным. Я никому не желаю зла. — Он вдруг понял, что усталость вернулась, та самая, от которой он прятался во дворцовых стенах, отгораживаясь от нее и еще от тоски развеселою разгульной жизнью. — Но у меня свой долг.
Авдотья кивнула.
Поняла ли?
Впрочем… Стрежницкий давно уже перестал надеяться, что кто-нибудь когда-нибудь его поймет. Выслушала? Уже ладно.