Ныне, разложивши снимки по порядку, Лизавета Гнёздина, девица совершенно неприличных для девичества своего двадцати четырех с половиной лет, благородного сословия, вынуждена была признать, что особенно хорошо вышла задница. Оно, конечно, радости с того немного, поелику цензура заднице, пусть и чиновничьей, и снятой не без толики художественного таланту, не обрадуется. Да и не увидит, ибо Соломон Вихстахович при всей низости своей натуры, по мнению многих, обусловленной исключительно принадлежностью к подлому сословию, склонности к эпатажу и любви к деньгам был человеком весьма осторожным. И пусть подцензурному дьяку он исправно кланялся что окороками, что гусями, что обыкновенными конвертиками, которым дьяк радовался куда больше, нежели окорокам с гусями, однако вот…
Нет.
Не напечатает.
А жаль, ибо задница и вправду хороша. Кругленькая, аккуратная, степенная где-то даже. И выразительности в ней куда поболе, чем в ее, так сказать, обладателе. Вон даже любовника своего целует с физией преравнодушнейшей, будто не к живому человеку, но к знамени прикладывается.
Лизавета со вздохом убрала снимочек.
Ничего, ей и прочих довольно.
А уж сударю Бжизикову, коллежскому асессору,[1] отмеченному двумя медальками и одним орденом, и тем более хватит.
Она разложила снимки.
Вот первый, который публиковали в свадебной газетенке. Не забыть бы на нее сослаться. Здесь жених, еще в чинах малых состоящий, хмур и несчастен, а вот невеста прехорошенькая.
Беленькая, кучерявенькая.
Губки бантиком.
Бровки треугольничками. На личике — величайшее удивление, будто бы не в состоянии она была понять, как позволила соединить себя со столь скучным типом.
А вот еще один снимочек, из семейного архива.
Пришлось заплатить горничной целых пять рублей, и эта трата до сих пор отзывалась у Лизаветы болью. Но что поделать, месть — дело дорогое. Да и за статью ей заплатят. Заплатят-заплатят, никуда не денутся. А снимочек своих денег стоил.
Сударыня Бжизикова с сыном и супругом, на которого сын похож примерно как скаковой жеребец на старого осла, зато весьма похож на троюродного братца Бжизиковой, человека подлого сословия и невысоких моральных качеств. Подвизался он в личных помощниках некой состоятельной вдовы, за что имел неплохой оклад, который с легкостью спускал за игорным столом.
Мальчик взял от него огромные очи весьма характерного разрезу и пепельный оттенок волос.
Лизавета почесала пером кончик носа.
Писать?
Или сами догадаются? Нет, навряд ли. Уж сколько она работает, успела усвоить, что, может, кто и догадается, да вовсе не о том, о чем следовало. Стало быть, легонько, намеком-с… И снимок счастливого семейства, дабы каждый имел возможность убедиться, что Бжизиков-младший — истинно копия своего отца. Да не того, с которым матушка венчана.
Сделалось немного совестно, все ж вьюноше всего-то пятнадцать…
Но совесть привычно утихла, стоило напомнить, что Марьяшка с Ульянкой и помладше будут. Их-то небось не пожалели.
Гнев нахлынул.
И сгинул.
Дальше что? Тайное любовное гнездышко, снятое в доходном доме некой вдовы Путетиной. Снимок оного дома. В нем, подсказывало чутье, скрывалось немало тайн. Но другие Лизавете были без надобности. Во всяком случае — пока.
Молодой человек, выходящий из кареты. И многоуважаемый чиновник, не удержавшийся и прикоснувшийся губами к розовенькой щечке.
Этот снимок и сам по себе скандальным вышел.
А дальше…
Вдова Путетина отличалась на редкость вздорным нравом, а еще была скупа и подловата, но при всем том искренне удивлялась, отчего ж в доме ее не задерживается прислуга. Сама Лизавета с трудом две недельки вынесла.
Пока выяснила…
Пока ключики подобрала…
Пока кристаллы установила, чтоб вокруг кровати. Ее тоже сняла, отдельно, так сказать, позволяя читателям оценить всю роскошь этого огроменного деревянного чудовища, под бархатный покров убранного.
Она вздохнула. И вывела следующую строку.
Ах, до чего кстати пришлась обличительная речь, зачитанная Бжизиковым при открытии новой гимназии. Мол, надобно поддерживать старинные устои и семейные ценности, а не разлагаться морально.
Хорошо, не поленилась, записала пару цитат.
Лизавета была девушкой престарательной. Да и памятью обладала хорошей.
Первый поцелуй, совершенно не допускающий иного толкования. И любовник Бжизикова выглядит просто-таки неприлично юным, хотя ему, Антошке Свердюкову, некогда помощнику приказчика в лавке свейского купца, давно уже исполнилось двадцать годочков.
И в любовники он пошел отнюдь не по принуждению.
Но людям того знать не надобно.
И Лизавета выбрала еще один снимок. Почти приличный, этот, пожалуй, и пропустят. А задница… задница пусть будет, на случай, так сказать, суда, про который ее клиенты кричать горазды.
Да и вообще пригодится.
Она вздохнула, отложила перо. Перечитала статейку, которая получилась весьма неплохой, хотя Соломон Вихстахович вновь ворчать станет, что эмоциональности маловато, и все поправит. Но то уже его заботы. Лизавета же сыпанула на бумагу песок и, дождавшись, когда чернила высохнут, положила статью и снимки в обыкновенный почтовый конверт.
Его убрала в сумку. Вот так…
До встречи с главным редактором и владельцем премерзкой с точки зрения людей приличных газетенки «Сплетникъ» оставалось два часа.
Она все успела. И это хорошо.
Лизавета закрыла глаза: в ее списке осталось лишь два имени. А потом… Она не слишком представляла, что делать дальше, но не сомневалась: что-нибудь да придумает.
Соломон Вихстахович был человеком опытным. Батюшка его, переживший три погрома и одну революцию, частенько повторял:
— Тише живешь, дольше проживешь.
И во всем следовал собственной заповеди, которая, правда, не спасла, когда охочая до крови толпа добралась до кривобокого домишки, где обретался уездный целитель с семейством.
Матушка, чудом уцелевшая, прожила недолго. А оставшись один, Соломон принял непростое решение. Он продал родительский дом за смешную, к слову, сумму, ибо в городке их понимали положение, в котором оказался шестнадцатилетний юноша, и пользовались оным беззастенчиво. Соломон отправился в столицу, где и начал новую, весьма и весьма насыщенную жизнь. Случилось побывать ему и полотером, и в лакеях походить, правда, недолго, ибо сия роль оказалась куда тяжелее, нежели Моня представлял. Как бы то ни было, однако лихая судьба привела его в некую газетенку, где сперва он исполнял черную работу, а после…
Ложь, чистой воды ложь, что единственную дочь владельца газеты он соблазнил. Нашлись и до него желавшие получить наследство коротким путем, а Монечка… Монечке, может, приглянулась дебеловатая и тихая девица.
Она была пуглива и, обожженная первой неудачной любовью, скромна.
А что еще надобно?
Отцовское благословение? Обошлись и без него. Пару лет, конечно, пришлось тяжеленько, но Софочка безропотно сносила невзгоды, а Моня… он старался.
Уже за двоих.
А там и за троих. Он с легкостью сменил работу и, имея за плечами хорошее домашнее образование, но не имея такой ненужности, как совесть с приличиями, пошел по газетной стезе. Глаз у него был наметан, нюх остер, а чувство момента, как и другое, более важное, — осторожность, присутствовали в полной мере. Писал он, само собою, под псевдонимом, ибо понимал, что не всякому его статейки придутся по нраву, и успел прогреметь по всей столице, пока папенька Софочки спохватился и потребовал предъявить ему блудную дочь вместе с внуком.
Внука он благословил.
На Монечку плюнул, обозвав прохиндеем, но простил, да… и к делу приставил. И после, годиков этак через пять, убедившись, что Монечка не собирается кровиночку обижать, но напротив, души в ней не чает, с легким сердцем переписал газетенку на зятя.
— Никогда-то этого дела не любил, — признался он, будучи слегка нетрезв по случаю рождения на свет долгожданной внучки. — Да вот пришлось возиться. Ничего, теперича заживем. Ты вот смотри только, в политику не лезь. Уж больно дело грязное.
Грязное, тут Монечка был всецело согласен. И куда грязнее всех адюльтеров с прочими мелкими грешками, которые в верхах случались, на репортерское счастье, регулярно.
Газету он переименовал и, как модно ныне выражаться, полностью сменил профиль. И пусть прежние конкуренты шипели, что пал Монечка в своей любви к деньгам до невозможности низко, но…
Тиражи росли.
Доходы тоже, к счастью, не падали, позволяя Софочке покупать наряды, а деток возить на моря, ибо очень это пользительная вещь — морской воздух. Да и на прочие мелочи оставалось.
За годы прошедшие Монечка успел утвердиться в новой для себя ипостаси, изучить и дело, и людишек, с которыми он это дело вел, ибо именно от них, как ни странно, зависело Монечкино благосостояние. А еще и судьба газеты, которую многие рады были бы прикрыть, да…
Как бы странно сие ни звучало, но Монечка строго следил, чтобы подопечные его — а вольную газетную братию он полагал именно подопечными — в приливе вдохновения соблюдали и рамки закона, и от правды не слишком отрывались, а то ведь чревато.
И знал он их пречудесно.
И теперь вот, глядя на худенькую девицу в мешковатом платье, слегка мучился совестью, а может, и несварением.
— А, Лисонька, — сказал он, дверь прикрывши. И камешек достал особый, который в столе держал для разговоров приватных. Что поделать, ежели братия тут прелюбопытная и с фантазией… приходится изворачиваться. — Несказанно рад видеть вас. Чем старика потешите?
На стол лег копеечный конверт из рыхлой ноздреватой бумаги.
Его Лизавета пальчиком подвинула и потупилась, скромницу играя. Выходило у нее не особо, как и у собственной Мониной младшенькой, пусть голову и склонила, но взгляд-то, взгляда не спрячешь.
— Превосходно, просто чудесно… — Он пробежался взглядом по статейке, придержав обычное свое замечание. Пусть себе, найдется кому поправить, сделать душевней, понятней для простого народу, который на «Сплетникъ» тратиться готов. Текст-то отредактировать большого ума не надобно, а содержание… ох, горячее, и главное, писано-то так, что законнику прикормленному лишь слезу умиления смахнуть останется.
Никаких прямых обвинений, которые фактами не подтверждены.
Никакого политического подтекста.
Одна лишь обыкновенная история чиновничьей жизни. А почему бы и нет? «Обыкновенная история»… Отличнейшее названьице. Монечка сделал себе пометку и, вытащив кошель, протянул Лизавете. Ах ты, золотая его девочка.
Обидно будет, если откажется… испугается…
Впрочем, пугливой Лизавета не была. Пугливые не лезут в дела столь сомнительного свойства, а что писала она сама, в том Монечка не сомневался. Другим пусть сказки сказывает о таинственном Никаноре Справедливом, народном защитнике и разоблачителе, герое и любителе подглядывать в замочные скважины.
— Лисонька, — Монечка решился, хотя решение далось ему нелегко, — я понимаю, что вы у нас девушка безмерно талантливая, потому и хочу предложить вам одно дело.
— Мне?
Хлопнули рыжие ресницы.
А веснушки побледнели.
Испугалась?
Если и так, то ненадолго.
— Вам, Лисонька, вам. Мы… как бы это выразиться, давно с вами сотрудничаем…
С того самого первого дня, когда в редакцию явилась худенькая девица в дрянном платье и потребовала немедля принять ее в штат.
Монечка на девицу поглядел.
И принял.
А что, о цветочных выставках и собачках тоже кому-то писать надобно, раз уж прочая братия, избалованная свободой, полагала сие оскорбительным. Девицы не бывают репортерами?
Окститесь, может, и не бывают, но куда еще сиротке податься?
В гувернантки?
Не с ее происхождением. И не с ее характером.
А тут… Девица оказалась ответственною, выставки посещала, собачек разглядывала. Порой писала в рубрику дамских советов, причем делала сие бойко, без лишнего занудства. Ей же чуть позже поручили вычитку статеек, ибо не все в редакции обладали должною грамотой, а заодно и разбор корреспонденции. Однако Монечка не удивился, когда спустя полгода девица принесла серый конверт и робко поинтересовалась:
— Глянете?
Монечка глянул и зажмурился. Нет, «Сплетникъ» имел определенную репутацию и случалось ему писывать о всяком, но вот подобное случалось редко.
Помнится, история некоего чиновника, который вел прием приглянувшихся девиц на своей квартире, обещая по результатам положительное решение вопроса, много шуму наделала. И тогда снимки, иные весьма откровенного свойства, изъяла жандармерия для разбирательства. И она весьма интересовалась настоящим именем Никанора Справедливого, однако…
Лизавета моргала.
Вздыхала.
И каялась, мол, был у нее знакомец старинный, который очень к несправедливости неравнодушен, вот он и присылает ей стенограммы со снимками. Она же лишь пишет, оформляет должным образом, а ей за то платят. Немного. Пятьдесят копеек за страницу.
Ей поверили.
Но не Монечка, нет. Он, конечно, подыграл, потому как чуял, что историйка, поднявшая тираж едва ли не вдвое, первая ласточка. А потому к чему смущать девочку неудобными догадками? Премию он ей выплатил чин чином, пусть и из собственного кармана, а заодно уж сказал, что когда ее знакомец вновь справедливость учинять решит, то пусть обращается без стеснения.
И не ошибся.
Лизавета поерзала, вцепившись в ридикюль. А он почесал лысинку и произнес:
— Лисонька, душенька моя светлая, мы с вами не один год друг друга знаем, а потому вы можете быть спокойны. — Монечка вытащил из стола белый круглый камень, а заодно и коробку с освященною иконой. — Кровью своей клянусь, что не выдам вашу тайну, и бумаги подпишем, само собой.
Она напряглась.
А Монечка уколол палец иглой и к камню прижал.
— Я…
— Вы пишете, и пишете хорошо, — махнул он рукой, — и я вовсе не про ежегодную выставку георгинов говорю, хотя, конечно, ваша правда, как-то это подозрительно, что первое место из года в год занимает сад главы попечительского совета. Однако это мелочи-с…