Наше бракосочетание не имело ничего общего с теми пышными, многолюдными свадьбами, что остались в моей памяти из другой жизни. Все прошло по-советски — быстро, функционально и без лишних сантиментов, как подписание важного государственного акта.
Утром мы встретились у трамвайной остановки. День выдался серым и промозглым, холодный мартовский ветер пробирал до костей. Лида надела свое лучшее, хоть и скромное, синее платье, поверх которого было накинуто легкое пальто. Она держалась прямо, и только в ее чуть поджатых губах угадывалось волнение. Я был в своем обычном костюме, в рабочей униформе. Свидетелями были Костя Грушевой и Шурочка, тихая девушка с нашего радиофакультета, с которой Лида успела подружиться. Костя, мой верный товарищ, выглядел непривычно серьезно и слегка скованно, как будто ему предстояло не на свадьбе друга стоять, а на партийном собрании. Шурочка же, наоборот, смотрела на Лиду с нескрываемой нежностью и тревогой, то и дело поправляя ей воротничок пальто.
Мы подошли к ближайшему отделению ЗАГСа молча, и наши шаги гулко отдавались на пустынных утренних улицах. Этот поход не был похож на праздничное шествие. Это было движение к цели, очередной этап в моем большом плане, где Лиде отводилась одна из ключевых ролей.
Само учреждение расположилось на первом этаже бывшего доходного дома и встретило нас гулкими коридорами и въевшимся казенным запахом краски и сургуча. В небольшой, аккуратно обставленной комнате за массивным дубовым столом сидела строгая женщина в темной кофте с усталым, ничего не выражающим лицом. На стене висел обязательный портрет Сталина, строго взиравшего на всех входящих. Она была не служительницей Гименея, а бездушным винтиком государственной машины, регистрирующим новый социальный статус.
Женщина нас не поздравила. Она лишь сухо сверила наши паспорта, задала несколько формальных вопросов и, обмакнув перо в чернильницу, заполнила графы в толстом, похожем на гроссбух, журнале.
— Распишитесь здесь. И здесь. Свидетели — тут.
Я расписался быстро и четко. Лида взяла перо, и я заметил, как слегка дрогнули ее пальцы. Она бросила на меня быстрый, ищущий поддержки взгляд, и, поймав мою ободряющую улыбку, уверенно вывела свою девичью фамилию в последний раз. Затем свои подписи поставили растерянный Костя и Шурочка, которая ободряюще сжала Лидину руку. Скрип пера в оглушительной тишине кабинета прозвучал громче любого свадебного марша. Никаких колец — в среде партийных работников они считались мещанским пережитком. Никаких клятв. Просто четыре подписи, превратившие нас в ячейку нового, социалистического общества. С этого момента Васильева Лидия Николаевна стала Брежневой.
— Можете быть свободны, — сказала женщина, промокнув чернила и закрыв журнал.
Вся процедура заняла не более десяти минут. Мы вышли на улицу. Несколько мгновений все молчали, словно приходя в себя после погружения в холодную воду. Первым опомнился Костя. Он неуклюже, но от всей души хлопнул меня по плечу.
— Ну, поздравляю, Леонид! Совет да любовь, как говорится!
Шурочка, не говоря ни слова, бросилась обнимать Лиду, и та, до этого державшаяся очень серьезно, вдруг крепко-крепко обняла ее в ответ. А потом она повернулась ко мне. Это был уже другой взгляд. Не взгляд девушки, идущей под венец, а взгляд хозяйки. В ее глазах была не только нежность, но и твердая, спокойная уверенность. Она получила то, к чему стремилась — статус, положение, семью. Мою семью.
— Ну что, товарищ Брежнев, — сказала она тихо, но с новой, незнакомой мне интонацией. — Пойдем домой?
Я взял ее под руку. Мы пошли обратно, но это была уже другая дорога. Мы вернулись не просто в квартиру. Мы вернулись в нашу крепость, в которой с этого дня появилась полноправная хозяйка.
Остаток дня прошел в расстановке вещей. Утро следующего дня пришлось на выходной, и я решил дойти до ближайшего магазина. Спустившись в вестибюль, спросил у дежурной:
— Простите, а где здесь гастроном?
— Прямо тут, на первом этаже, товарищ Брежнев! — улыбнулась она. — А рядом и спецраспределитель.
— Нам, наверное, пока не положено, — смущённо сказал я, помня свой скромный статус.
— Тут всем жильцам положено, — уверенно ответила она. — Спросите у управделами, всё устроят.
Напоминать Самсонову не пришлось. Уже на следующий день в нашу дверь постучал курьер с бланком. Четыре машинописных слова значили больше любых клятв: «Заказ. Берсеневская набережная, дом 2». И ниже — «142», номер нашей квартиры.
Это была литерная книжка — входной билет в закрытое снабжение по категории «А». Я прекрасно понимал её цену: символ касты, плата за лояльность и молчание. Лида же просто радовалась. Она гладила тонкую книжечку, как редкую игрушку, и сияла глазами. Всё прошлое с его очередями и скудным пайком исчезало в одну секунду.
И с практической точки зрения книжка оказалась кстати: новоселье требовало приличного угощения. В Москве 1933 года с продуктами было туго: индустриализация смела остатки нэповского изобилия. Поэтому первый поход в спецраспределитель стал для Лиды потрясением.
Никаких вывесок. Неприметная дверь во дворе. У входа — молчаливый человек в штатском, который просто взглянул на книжку. А внутри — другой мир. Запах копчёной колбасы, горечь настоящего кофе, сладость шоколада и, совершенно невероятное для зимней Москвы, — апельсины, сложенные пирамидой. Никаких очередей, продавцы в белых халатах, полки с импортными консервами, сыры под стеклянными колпаками, связки салями.
Лида замерла на пороге, будто боялась сделать шаг.
Продавец сверился с нашим списком и вежливо спросил:
— Что будете получать сегодня, товарищ Брежнев? По норме положено…
Он перечислял, я слушал вполуха, а Лида ловила каждое слово. В конце он добавил:
— Если неудобно носить, заполните бланк. Всё доставят прямо в квартиру.
Глаза Лиды вспыхнули. Вот оно — не надо тащить авоськи, ловя завистливые взгляды. Всё тихо, чинно, «как положено».
А вечером нам выдали специальный бланк «усиленного» заказа к новоселью и свадьбе. Мы сидели за новым столом, Москва переливалась огнями за окном, и я писал: «Окорок — 1 шт.», «Масло — 2 кг», «Мука — 5 кг».
— Лёня, можно конфетку? — шепнула Лида. — «Мишка на Севере»…
— Можно, — улыбнулся я и написал «500 гр.».
— Пиши килограмм! У нас праздник! — осмелела она.
Я подчинился. Потом добавил «Икра чёрная — 500 гр.».
Лида положила руку на мою:
— Лёня, не надо. Это неприлично. Подумать могут, что мы дорвались. Давай сто грамм — на бутерброды хватит.
Я удивился:
— Но ведь положено!
— Положено — положено. Но скромность никто не отменял. Надо быть «как все».
Она уже постигла неписаные правила игры, которым я ещё только учился. Я зачеркнул «500» и написал «100 гр.», а ручку протянул ей:
— Теперь твоя очередь, хозяйка.
Она взяла её и заулыбалась — счастливо и деловито. В тот вечер мы заполняли не просто заказ. Мы подписывали негласный договор с новым, сытым и опасным миром.
Новоселье прошло в лучшем виде. Квартира, еще пахнущая краской, гудела, как растревоженный улей. Высокие потолки отражали и множили голоса, смех и звон бокалов. Лида, раскрасневшаяся и счастливая, порхала между гостями и столом, который ломился от яств из спецраспределителя — воплощенная мечта о достатке. Она была королевой в этом новом, сияющем паркетом и свежей побелкой королевстве, и в ее глазах отражался свет, куда более яркий, чем тот, что лился из-под абажура новой лампы.
Первыми, конечно, прибыли «мои люди». Петр Мельников, уже обретший солидность и вес в качестве главы столичной парторганизации, говорил громко, много смеялся и с порога вручил Лиде огромный, тяжелый сверток. Внутри оказался элегантный немецкий столовый сервиз мануфактуры «Розенталь» — с позолоченным ободком и нежным цветочным узором. Это был подарок со смыслом: не просто посуда, а атрибут нового статуса. Николай Бочаров, мой верный товарищ из Бауманки, пришел в сопровождении двух лаборантов, которые с величайшими предосторожностями внесли в комнату полированный ящик из орехового дерева. Это была радиола — новейшая, экспериментальная модель, собранная в лабораториях нашего радиофакультета. Пришли и ребята из ЭНИМСа, смущаясь от великолепия казенной квартиры, но счастливые за меня. Их подарки были проще, но не менее ценны: подшивки технических журналов и редкие переводные книги. Костя Грушевой, мой старый друг, скромно протянул мне томик стихов Есенина в тисненом переплете.
Затем прибыли тяжеловесы. Георгий Маленков с супругой. Секретари Сталина — Каннер и Товстуха, два тихих, незаметных человека, чья реальная власть была обратно пропорциональна их скромной внешности. Они принесли массивный письменный прибор из уральского малахита. Их появление превратило наше скромное новоселье в событие почти государственного масштаба.
И когда, казалось, все уже были в сборе, в дверь снова позвонили. Я открыл и на мгновение замер. На пороге стоял Анастас Иванович Микоян.
Его появление произвело эффект разорвавшейся бомбы. Мельников осекся на полуслове, Маленков выпрямился. Сам же Микоян, с его хитрым, пронзительным взглядом, казалось, не заметил произведенного фурора. Он с улыбкой пожал мне руку и вручил небольшой, но увесистый предмет, завернутый в простую бумагу.
— С новосельем, Леонид Ильич! И со свадьбой, конечно, — сказал он своим мягким, с характерным акцентом голосом. — Вот, примите скромный подарок. В хозяйстве пригодится.
Внутри оказался двухконфорочный бензиновый примус американской фирмы «Coleman». Это был не просто примус, а символ автономности и технологического превосходства. Подарок от наркома снабжения был знаком принадлежности к кругу тех, кто имел доступ к лучшему. Лида, подошедшая в этот момент, ахнула от его практической ценности.
— Какая вещь! — выдохнула она. — С таким и на даче, и если свет отключат — не пропадешь! Спасибо вам огромное, Анастас Иванович!
Микоян довольно улыбнулся, польщенный такой искренней, непосредственной реакцией. А я смотрел на эту зеленую металлическую коробку и думал, что каждый предмет в этой комнате — не просто вещь. Немецкий фарфор — символ нового быта. Радиола — плод моих инженерных успехов. А этот американский примус — пропуск в высшую лигу.
Позже Лида, сияя от гордости, повела гостей на небольшую экскурсию. Для Кости и моих ребят сам факт отдельных, изолированных комнат и блестящего паркета был сродни чуду. Маленков же и секретари Сталина двигались за нами с вежливым интересом на лицах, который был тоньше и прозрачнее оконного стекла. Для них это была норма, а не сбывшаяся мечта.
Апогеем стала кухонная ниша — триумф цивилизации на шести квадратных метрах. Стены в белом кафеле, сверкающий никелем кран с горячей водой и, конечно, электрическая плитка.
— Вот это техника! — с благоговением выдохнул Костя. — Теперь-то вам, Леонид Ильич, этот заграничный примус и ни к чему.
Анастас Иванович, до этого молча разглядывавший наш уголок цивилизации, хмыкнул в усы.
— Знаем мы эти плитки, — с лукавым прищуром произнес он. — Красивые, спору нет. Только пока она воду вскипятит, можно успеть вздремнуть. А мой подарок, — он кивнул в сторону зеленого чемоданчика, — надежный, как маузер. К тому же, на даче пригодится.
Лицо Лиды, сиявшее весь вечер, на мгновение подернулось легкой тенью, как гладь воды от набежавшего облака.
— У нас нет дачи, Анастас Иванович, — тихо сказала она, и в ее голосе прозвучала не жалоба, а лишь простая констатация факта.
Микоян посмотрел на нее, потом на меня, и его лицо расплылось во всезнающей улыбке.
— Будет, — сказал он с такой уверенностью, словно подписывал очередной приказ по своему наркомату. — Обязательно будет, Лидочка. Такому работнику, как ваш муж, без дачи нельзя. Ему нужно где-то отдыхать от государственных дел.
Наконец гости все осмотрели и стали рассаживаться за праздничный стол. Накрыто было, прямо скажем, богато. Если для ответственных товарищей, это зрелище, должно быть, было привычно, то неизбалованные ребята из ЭНИМСа, из Бауманки и Радиоцентра МФТИ были впечатлены. Стол ломился от яств, которые для большинства москвичей были недостижимой мечтой: тут были и тамбовский окорок, и зернистая икра, и запотевшая бутылка «Столичной», и даже диковинные, источавшие южный дразнящий аромат апельсины.
Когда официальные тосты были озвучены, горячее съедено, а водка сделала свое дело, скованные поначалу чинами и статусом гости расслабились, и разговоры потекли свободнее. Затем начали петь.
Первым, как и подобало парторгу, запел Бочаров. «Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река…»
Его тут же подхватили. Мельников, как хозяин города, пел с хозяйским чувством. Мои ребята из ЭНИМСа и Бауманки, да и сам Костя Грушевой, грянули с молодым энтузиазмом. Это была их песня, их страна, их вера. Я тоже пел, и слова, знакомые мне по учебникам истории, вдруг легли на язык осязаемой правдой.
Потом, когда отгремели последние аккорды, кто-то затянул «Полюшко-поле». Эта песня, написанная всего год назад, уже успела стать народной. И тут уже не удержалась и Лида. Ее чистый, звонкий голос вплелся в хор прокуренных мужских баритонов, и полилось что-то широкое, степное, очень русское. Даже Маленков, до этого сидевший с непроницаемым лицом серого кардинала, едва заметно отбивал такт пухлыми пальцами по скатерти.
Но когда и «Полюшко» отзвучало, Костя Грушевой, мой старый друг, уже заметно охмелевший и оттого ставший смелее, вдруг лукаво подмигнул мне и вполголоса начал: «У самовара я и моя Маша…»
А закончили совсем уж городским фольклором — песней про рецидивиста Ланцова:
'Звенит звонок насчет поверки,
Ланцов задумал убежать.
Не стал зари он дожидаться,
Проворно начал печь ломать'.
Воздух в комнате вдруг изменился. Гул застолья стих, сменившись напряженным, выжидающим молчанием. Эта мелодия была из другого, теневого мира. Не из мира пятилеток и трудовых побед, а из мира темных дворов, коммуналок и пересыльных тюрем. «В трубу он тесную пробрался И на тюремный влез чердак. По чердаку он долго шлялся, Витую веревочку искал».
— «Ланцов задумал убежать…» — подхватил кто-то из моих бауманцев, и песня пошла гулять по столу, передаваемая шепотом, с ухмылками, как тайный пароль.
'Нашел веревку тонку-длинну,
К трубе тюремной привязал,
Перекрестился, стал спускаться,
Солдат заметил, выстрел дал!'
Я не пел, лишь молча слушал, наблюдая за реакцией гостей. Большинство партийцев, вроде Мельникова и Бочарова, замолчали, на их лицах было выражение неловкости. Они знали эту песню, но петь ее в таком обществе было нарушением неписаных правил.
'Казак на серенькой лошадке
С доносом к князю поскакал.
— Я к вашей милости с докладом:
Ланцов из замка убежал'.
Георгий Маленков, слушая эту, хм, балладу, замолчал и, насупившись, демонстративно отодвинул от себя рюмку. Его пухлое лицо недвусмысленно транслировало всем неудовольствие и досаду. Бедняга! Для него, человека, чья карьера строилась на аппаратной работе и полностью зависела от безупречной партийной репутации, любая вольность была непозволительна. Кто знает, кто из присутствующих завтра напишет докладную записку о том, что ответственные работники ЦК подпевают блатным песням. В этой системе осторожность не просто черта характера — это условие выживания.
Но не все оказались такими скучными. Сидевший рядом Анастас Микоян, слушая, как Костя с надрывом выводит свои рулады, вдруг тихо рассмеялся и, ко всеобщему изумлению, подхватил припев. Его голос, с характерным кавказским акцентом, придавал блатной балладе совершенно неожиданный, почти озорной колорит.
— «Его убили, как собаку, его зарыли под кустом…» — с усмешкой пропел он, весело поглядывая на притихших гостей. Он, в отличие от Маленкова, казалось, совершенно не боялся быть уличенным в симпатиях к сомнительному фольклору.
Песня закончилась. Костя, увидев насупленное лицо Маленкова, тут же сник, поняв, что сморозил глупость. Заметив неловкость, Анастас Иванович разрядил обстановку.
— Хороший у вас голос, товарищ Грушевой. Душевный! — похвалил он моего старого приятеля.
Затем обернулся ко мне.
— Выйдем на воздух, Леонид Ильич? Душновато тут у вас от праздника. Водяное отопление — вещь!
Мы вышли на балкон, в объятия сырого мартовского ветра. Внизу, под нами, изгибалась ночная Москва. Я молчал, давая ему возможность начать разговор, ради которого он, очевидно, и задержался. Каждый его жест был выверен, как ход в шахматной партии.
— Хватка у тебя хорошая, Леонид, — начал он издалека, выпуская в темноту облачко дыма. — Деловая. Без пустой болтовни. Я смотрю, как ты станкостроение на ноги поставил, как с авиацией Маленкову помог… Вижу, что человек на своем месте.
Он сделал паузу, посмотрев на меня в упор.
— У меня к тебе просьба, Леонид. Не как к работнику ЦК, а… как к человеку, который разбирается в технике.
Я молчал, ожидая продолжения.
— Есть у меня брат младший, Артем. В Военно-воздушной академии Жуковского сейчас учится. Инженер из него, говорят, выйдет толковый, голова варит — дай бог каждому. Все самолетами бредит, чертит что-то по ночам. Ты бы… присмотрелся к нему, а? Может, посоветуешь что, направишь. Сейчас время такое… Талантам надо помогать, иначе их или не заметят, или затопчут.
В этот миг вся картина восстановилась. Дорогой американский примус, неожиданный визит, отеческие похвалы — все это было лишь прелюдией к этой минутной, почти брошенной вскользь просьбе. Я смотрел на темные воды реки, на дальние огни, и с ледяной ясностью осознавал, что только что произошло. Член Политбюро, один из самых влиятельных людей в стране, просил меня, вчерашнего студента, о покровительстве для своего брата. Не о должности, не о квартире, а о самом ценном в нашей системе — о профессиональной опеке, о введении в круг тех, кто создает будущее.
Значит, мой авторитет в этой узкой, но ключевой сфере — в сфере технологий и конструкторской мысли — вырос до такой степени, что стал представлять собой величину, расположение которой ищут даже такие люди, как Микоян!
— Конечно, Анастас Иванович, — ответил я ровным голосом, в котором, надеюсь, не прозвучало ни грамма торжества. — Считайте, что мы уже договорились. Пусть зайдет ко мне в любое время. Поговорим. Талантливые инженеры нам сейчас нужны как воздух.
Он кивнул, удовлетворенный, и его лицо снова приобрело добродушно-хитрое выражение. Мы докурили. Холодный ветер пробирал до костей, но я его не чувствовал. В тот вечер я обрел могущественного союзника, причем совершенно бесплатно. Ведь Артем Микоян мне еще пригодится. Ох как пригодится!