Снег хрустел под моими сапогами — будто кто-то крошил ледяную карамель прямо на землю. Я шел по знакомой тропинке, к родительскому дому, вдыхая морозный воздух — он резал легкие, но внутри у меня тепло, как от маминых пирожков. Вот тебе и она — Березовка! Наконец-то… Полгода же в военном училище пролетели, как один короткий миг и каникулы наступили слишком неожиданно.
— Сенька! — окликнул кто-то сзади, голос был знакомый до дрожи в коленях.
Я обернулся — Борька собственной персоной. За эти месяцы он стал шире в плечах, взгляд у него теперь взрослый, уверенный — не тот щуплый парнишка как раньше в школе.
— Борян! — я бросился ему навстречу, хлопнул по спине. — Ну как ты там, в своем сельхозе?
— Да всё ништяк, — ухмыльнулся он. — В учебе не последний, преподы уважают. А ты что, военный наш?
— Да так — марш-броски на морозе каждый день и свое особое веселье. У нас там каждый день какие-нибудь да приключения случаются.
И мы шли по деревне бок о бок, а разговоры сыпались без остановки — как раньше, когда мечтали о будущем и строили воздушные замки на крыше старого ДК.
Вскоре же к нам присоединились Мишка и Макс — тоже приехали на праздники.
— Слушайте, парни, — Мишка потирал ладони о ватник, — давайте завтра в баню? Как раньше, с веником!
— Я за! — Макс оживился. — Только давайте по-серьёзному — кто дольше всех на верхней полке продержится?
Борька прищурился хитро, будто уже выиграл спор.
— Я каждый день холодной водой обливался. Со мной вам не тягаться!
— Смешной ты, — фыркнул я. — У нас в училище не только обливают — ещё и по плацу гоняют до посинения. Победа будет за мной.
И вечером собрались мы у старой бани. Отец топит печь, дым валит столбом. Увидел он нашу компанию и махнул рукой.
— Идите-идите, только не угорите мне тут! Молодёжь…
Баня натоплена так, что дверную ручку держать больно. Разделись значит до трусов — пар валит с плеч.
— Ну что, парни, на старт? — Борька был уже весь мокрый от пара.
— Погнали! — отвечаю я и чувствую, как кожа горит, будто солнце в июльский полдень.
Первые десять минут летят легко — сидим травим анекдоты про преподавателей и про то, как Борьку заставили доить корову в четыре утра.
— Прихожу я в коровник, а там Зорька стоит. Глядит на меня так, словно сейчас экзамен устроит. Только сел доить — она мне копытом как даст! Я с табуреткой через весь коровник улетел!
Смех душил горло, но становилось жарко до боли. Воздух вязкий, как расплавленный мед. Так минут двадцать прошло и Макс побледнел.
— Парни… Может хватит? Голова кругом…
— Не вздумай! — Борька сквозь зубы. — Мы же мужики или кто?
— Держись! — подбадриваю я его, хотя сердце колотится так, что кажется вот-вот вырвется наружу. — Кто первый выйдет — тот и слабак!
Но через пару минут стало ясно — мы перегнули палку. Мишка вдруг заваливается набок, глаза стеклянные, а следом Макс хлопается лицом вниз. Борька тоже пытается ухватиться за полку, да не успевает. Я вроде как рвусь к ним, но ноги ватные, всё плывёт перед глазами. И последнее, что помню — горячий полок и гулкое эхо собственного сердца.
Очнулся же я уже на снегу, будто вынырнул из ледяной проруби. Надо мной склонился отец — лицо серое, как февральское небо перед метелью.
— Очухался, герой? — его голос резал, как наждак. Он растирал мне виски снегом, будто хотел стереть всю дурь вместе с инеем. — Ну и дураки же вы! Чуть сами себя не угробили!
Рядом валялись мои друзья — Борька, Мишка и Макс. Все — как после боя без правил — глаза мутные, щеки красные. Отец по очереди приводил каждого в чувство, не жалея крепких слов.
— Мы не нарочно… — попытался оправдаться Борька.
— Не нарочно⁈ — взорвался отец. — А зачем тогда? Хотели в больницу угодить? Или чтобы вас в гробах домой везли? Взрослые люди, а мозгов — как у телят на выпасе! В училищах учат-учат, а толку — ноль!
Я опустил глаза — стыд жег сильнее мороза (ну еще бы! Я ведь самый старший из всех!).
— Прости, пап, — выдавил я, едва слышно. — Больше так не будем.
— Вот и гляди мне, — голос его чуть смягчился. — А теперь по домам! Чтобы ни один из вас тут не маячил, пока в голове не прояснится!
Друзья молча разбрелись по заснеженной улице. А я остался с отцом. Луна висела над деревней, как фонарь на столбе. Дома светились жёлтыми квадратами окон, пахло дымом и хлебом.
— Пап… — вдруг сказал я и сам удивился своей решимости. — Я хочу подработать на каникулах. Деньги ведь лишними не бывают.
Отец остановился, посмотрел пристально, будто впервые увидел меня взрослым.
— Вот это по-мужски, сынок. Работа человека делает. Завтра поговоришь с Иваном Семёнычем — дрова ему колоть надо. Да и у других стариков дела найдутся.
Так что наутро я уже стоял у калитки Ивана Семёныча Кротова. Старик встретил меня с улыбкой.
— О! Сенька! Из училища вернулся? Ну как там тебя муштруют?
— Да нормально, Иван Семёныч. Вот решил подзаработать на каникулах. Отец сказал — вам дрова нужны.
— Ох, нужны! — обрадовался он. — Берёзовые чурки завезли, а руки уже не те — трясутся, топор держать тяжело. Заплачу хорошо — три рубля за день!
Я схватил топор с азартом. Но быстро понял, что колоть дрова — это тебе не палкой махать. Тут глазомер нужен, и сноровка. И первые полчаса только и делал, что мучился — топор застревал в чурке или соскальзывал мимо.
— Не суетись, парень! — наставлял Иван Семёныч, наблюдая за моими потугами. — Дерево слушай! Видишь трещинку? Вот туда бей!
Но понемногу начал понимать, что главное не сила, а точность. Ритм ударов вошёл в кровь, морозный воздух бодрил лучше любого кофе. Деревья скрипели вокруг, а птицы прыгали по веткам. К вечеру же я переколол целую поленницу. Руки гудели, но внутри гордость распирала.
— Молодец, Сенька! — похвалил старик, отсчитывая деньги крупными пальцами. — Завтра к Марье Петровне загляни — ей тоже помощь нужна.
И я его послушал, да обошёл полдеревни за несколько дней. У Марьи Петровны — дрова рубил, дорожки от снега освобождал. У деда Фёдора — в сарае сено ворочал, чуть не задохнулся в сене и пыли. У тёти Клавы — воду из колодца таскал, ведро за ведром, пальцы гудят, плечи ломит. Каждый день приносил мне два-три рубля. К концу недели в кармане у меня звенело десять советских рублей — по тем временам для студента деньги почти царские.
Но самая интересная работа поджидала меня в магазине «Продукты». Хозяйничала там все та же Тамара Львовна — на губах алая помада, а духи такие, что за три метра кружится голова.
— Сенька, слышала, подрабатываешь? — словила она меня у прилавка, когда я пришёл за хлебом. Глаза прищурила, улыбается лукаво. — А не хочешь мне помочь? Машины разгружать некому. Два рубля в день плачу.
— Конечно, Тамара Львовна! Когда начинать?
— Завтра к восьми утра. Привезут товар из района.
Потому утром я уже стоял у магазина — руки мерзли, но внутри был азарт. Тамара Львовна суетилась в синем халате и на щеках играл румянец.
— Вот и мой помощник! — смеётся звонко. — Сейчас машина подъедет, покажешь свою силу.
И вскоре ГАЗ-53 рявкнул мотором и остановился у крыльца. Водитель — мужик с усами и прокуренным голосом — вылез из кабины, закурил сигареты.
— Тамара Львовна! Товар привёз! Где разгружать?
— Да вот, Сенька поможет! Парень крепкий, из училища!
Мы с водителем схватились за ящики с консервами, мешки с крупой, коробки с печеньем. Спина мокрая, руки гудят, но приятно — чувствуешь себя нужным. Настоящее же веселье начиналось, когда магазин открывался для покупателей и Тамара Львовна превращалась в артистку. Голоса, улыбки, жесты — всё было по делу.
— Тамара Львовна! А колбаса Докторская будет? — тётя Маша пристально смотрела из-под очков.
— Ой, Машенька, не привезли сегодня… Но есть «Любительская» — пальчики оближешь! Держи кусочек на пробу.
— А почём?
— Для тебя — два восемьдесят! Специальная цена для учителей!
В другой раз бабушка Дуся заглянет.
— Тамара Львовна, внуки из города приехали, а у меня ни сладкого, ни вкусного…
— Дусенька! — Тамара Львовна нагибается через прилавок, заглядывает бабушке в глаза. — Возьми тушёнку, макароны «Ракушки» — детвора любит! И вот тебе конфеты «Мишка на Севере». Праздник устроишь!
— А денег хватит? У меня только пятёрка…
— Хватит! Для хороших людей у меня всегда найдётся скидочка.
Тамара Львовна умела каждого разговорить. Вечером же мы вдвоём закрывали магазин. Я усталый, но довольный. А она смотрит на меня внимательно.
— Сенька… Торговля — это не просто продать банку тушёнки или кусок колбасы. Это искусство! Тут главное — человека почувствовать. Видел сегодня глаза Дуси? Вот это и есть настоящая работа.
А когда я шёл домой по морозной улице, а в голове крутились её слова и запах свежего хлеба из магазина. В училище нас муштровали — командуй, решай, не сомневайся. А тут, в обычном деревенском магазине, я учился совсем другому — понимать людей, чувствовать их настроение и боль.
Каникулы же быстро катились к финалу. И вечерами я сидел у печки — жара от неё такая, что щеки горят, а в ладони звенят честно заработанные рубли. Перебираю их пальцами, слушаю звон монет и думаю — каким же я был глупым пару недель назад! Баня научила меня не рваться вперёд с голой грудью — силы надо рассчитывать. И еще работа показала цену каждому рублю — тут не схалтуришь, не отдохнёшь. А разговоры с односельчанами открыли простую истину — настоящая сила не в том, чтобы грудь колесом и кулаки на стол. Сила — это когда помогаешь другому, даже если никто не видит.
И пусть вскоре мне снова в училище, но теперь я вернусь другим человеком, который еще кое-что понял про жизнь. В кармане лежат мои деньги, а в душе — шумит надежда на лучшее.
Январь
1986 год
На мысе Канаверал во Флориде стоял холод, непривычный для этих широт — он сковал стартовую площадку 39B. Ртуть замерла на отметке минус два. «Челленджер» вздымался в сизое небо — белоснежный гигант, окутанный облаками пара от застывающей влаги. Он был похож на ледяную статую надежды, созданную людьми, которые верили, что смогут покорить космос.
Внутри кабины стояла напряжённая тишина. И среди нее только короткие команды и щелчки переключателей. Командир Фрэнсис Ричард Скоби — Дик для своих — скользил взглядом по приборам, его рука двигалась быстро и точно, будто он родился в этом кресле.
— Майк, как дела с основными? — негромко бросил он через плечо.
— Всё по плану, Дик, — пилот Майкл Смит кивнул, не отрываясь от панели. — Но этот холод… Никогда не летал при такой температуре. Мне не по себе.
Сзади же, на средней палубе, Джудит Резник мелькала между приборами, ловко проверяя оборудование. В её глазах был огонь нетерпения. Это уже второй ее полет, но волнение все равно сильное.
— Джуди, готова к невесомости? — поддел её Эллисон Онидзука, японец из Гавайев, тоже во второй раз в космосе.
— Готова больше, чем ты, Эл! — фыркнула она. — Не забыл, как тебя мутило в прошлый раз?
И смех пронёсся по кабине. Рядом Рональд Макнейр проверял саксофон — он мечтал сыграть джаз в невесомости впервые в истории.
— Рон, только не вздумай сейчас репетировать! — всполошилась Криста Маколифф, учительница из Нью-Гэмпшира. Голос её дрожал — страх и восторг сплелись в один нерв.
— Спокойно, Криста, — улыбнулся Грегори Джарвис, инженер Hughes Aircraft. — Через час ты будешь рассказывать своим ученикам о космосе не по учебнику, а по памяти.
Криста представила школьников у телевизоров — тысячи детских лиц, затаивших дыхание перед экраном. Она думала о том самом уроке, который проведёт с орбиты. О том, как изменится мир.
— T минус десять минут, — ровно сообщил голос из Центра управления полётами.
Скоби ещё раз пробежал глазами чек-лист. Что-то давило на грудь — то ли морозная зыбь за иллюминатором, то ли старое лётное предчувствие. Он нажал на кнопку микрофона.
— Хьюстон, экипаж «Челленджера» готов к старту.
В кабине стало ещё тише. Всё решалось здесь и сейчас — в январском холоде 1986 года, когда история затаила дыхание вместе с ними.
— Понял, «Челленджер». Погода по-прежнему балансирует на грани допустимого, но мы даём зелёный свет. Запуск разрешён!
А в это время, далеко на востоке, в Москве был уже вечер. В редакции «Правды» дежурный международник Владимир Петрович Кузнецов лениво листал свежие сводки ТАСС и Рейтер. Американские шаттлы — для советской прессы почти рутина, обычно пара строк без эмоций, без восторга.
— Опять янки в космос собрались, — буркнул он, прихлёбывая остывший чай из гранёного стакана в подстаканнике. — Учительницу берут… Шоу устраивают.
Но что-то не давало ему отложить ленты новостей в сторону. То ли профессиональное чутьё, то ли простое человеческое любопытство — как теперь капиталисты повернут свой полёт?
В это же время в кабине «Челленджера» голос из динамика отрезал секунды.
— T минус одна минута.
И семь сердец застучали в унисон. Криста Маколифф вцепилась в подлокотники — где-то там, за океаном, за ней следят родители, муж, дети. Миллионы глаз, миллионы надежд.
— Тридцать секунд, — отсчитывает Хьюстон.
Скоби и Смит тут же переглянулись. За годы тренировок они научились читать мысли друг друга без слов.
— Десять… девять… восемь… семь… шесть… запуск основных двигателей… четыре… три… два… один… старт!
Твердотопливные ускорители взревели так, что даже бетон дрогнул. Двухтысячетонная махина рванулась вверх, вырываясь из гравитационных цепей Флориды. Перегрузка прижала к креслам — знакомое чувство для тех, кто уже бывал там, за облаками.
— Роджер, отрыв! — Скоби доложил чётко, будто отрезал стальной линейкой. — «Челленджер» взял курс на небо.
Внизу, на трибунах для гостей, родители Кристы Маколифф не сводили глаз с огненной точки, уносящейся в лазурь. Рядом находились семьи остальных членов экипажа. Все смотрели вверх, щурясь от слепящего солнца и затаив дыхание.
— Хьюстон, «Челленджер», дроссель вниз, — через сорок секунд Скоби сбавил тягу — максимальное аэродинамическое давление.
— Роджер, дроссель вниз, — сухо ответил Хьюстон.
— Чувствую себя отлично, — выдал Смит с улыбкой в голосе.
И это были последние слова экипажа, услышанные Землёй…
Через несколько секунд, а это была семьдесят третья секунда полёта. И высота — четырнадцать километров. Вдруг горячий поток газа вырвался сквозь трещину в правом ускорителе и прожёг бак с жидким водородом. Всё произошло мгновенно — вспышка, белое облако дыма и пара расцвело на фоне голубого неба. Обломки «Челленджера» разлетелись по траекториям смерти и погрузились в холодные воды Атлантики.
1986-й год застыл в этом мгновении. Вся надежда обожглась пламенем и ушла к звёздам. На трибунах же застыла ледяная тишина. Никто не шелохнулся… Люди не сразу осознали — что-то пошло не так. Кто-то ещё хлопал, принимая взрыв за обычное отделение ступеней, но аплодисменты тут же стихли. Понимание пришло лавиной, как катастрофа.
А в Центре управления полётами в Хьюстоне диспетчер Стив Нили уставился на мониторы, словно пытаясь выудить из них другое будущее. Губы его дрогнули.
— Контролёры полёта, — голос Стива срывался на хрип, — внимательно следите за показаниями. Сохраняйте все записи. Блокируйте свои позиции до дальнейших указаний.
В Москве же, в редакции «Правды», Владимир Петрович Кузнецов читал срочную ленту ТАСС, только что выскочившую из телетайпа. Руки его предательски тряслись — за тридцать лет в журналистике он видел многое, но сейчас сердце сжалось.
— Как же так… — выдохнул он, снимая очки и торопливо протирая их платком. — Семь человек… Учительница… У неё дети.
Он схватил телефон и набрал номер главного редактора.
— Виктор Григорьевич? Это Кузнецов. У американцев — катастрофа с шаттлом… Да, взорвался при старте. Весь экипаж… Это трагедия! Просто трагедия…
И вечером в редакции «Правды» собрались все ключевые люди. Обычно такие аварии подавались как триумф советской техники и крах капитализма, но теперь всё было иначе. В воздухе витала гласность Горбачёва — эпоха перемен требовала новых слов. И главный редактор Виктор Афанасьев поднялся и оглядел коллег.
— Товарищи, — начал он негромко, но твёрдо, — мы не имеем права писать об этой беде по шаблону. Погибли люди! Среди них учительница, которая мечтала рассказать детям о звёздах. Здесь нет политики — есть только человеческое горе.
Молодой международник Алексей Васильев поднял руку.
— Виктор Григорьевич, а как же идеология? Это ведь американская военная программа…
— Алексей, космос — достояние всего человечества, — Афанасьев отрезал взглядом. — Мы знаем цену полётам и цену жизням в космосе. Помните Комарова, помните пожар на «Союзе-11»… Мы напишем достойно. По-человечески!
В тот же вечер, 28 января 1986 года, «Время» открылось с новостей о катастрофе «Челленджера». Игорь Кириллов — обычно безупречно невозмутимый диктор — говорил тихо, с едва заметной дрожью в голосе. Трагедия не знала границ — ни государственных, ни идеологических. 1986-й год замер на секунду вместе с миллионами людей по обе стороны океана.
— Сегодня утром при запуске американского космического корабля «Челленджер» произошла катастрофа. Весь экипаж из семи человек погиб. Советский Союз выражает соболезнования семьям погибших и американскому народу в связи с этой трагедией.
Эти слова прозвучали по «Времени» как удар колокола — сухо, сдержанно, но в каждом слове звенела боль. На экране — кадры — белая вспышка на фоне синего неба, обломки падают в Атлантику, а диктор Игорь Кириллов впервые за долгие годы едва заметно сглатывает перед следующим предложением.
В редакции же «Правды» пахло типографской краской и крепким чаем. Владимир Петрович Кузнецов, корреспондент с двадцатилетним стажем, бросил газету на стол.
— Семьдесят три секунды… — тихо произнёс он, — и всё кончено. Учительница, школьники на трибунах… Не дай нам такое пережить.
— Американцы… — начал молодой Лёша Васильев, но Кузнецов резко перебил.
— Не американцы, Лёша. Люди! Космонавты! Мы тоже теряли своих.
И в комнате повисла тишина. За окном лениво тянулся январский вечер, а внутри кипела невидимая работа — как написать о чужой беде так, чтобы не предать ни своих, ни чужих? Главный же редактор Виктор Афанасьев вошёл, хлопнул дверью.
— Повторяю еще раз — писать будем честно. Без злорадства и без лозунгов! Это не время для идеологии — это время для человеческого слова. Пусть Америка видит — мы умеем сочувствовать.
— Виктор Григорьевич, а если сверху спросят? — Лёша выдохнул.
— Пусть спрашивают, — Афанасьев только махнул рукой. — Я сам отвечу. Сегодня мы — люди, а не винтики.
И вечером по всему Союзу в квартирах молчали телевизоры. Люди смотрели на повторяющийся взрыв «Челленджера», и у каждого в груди щемило что-то родное — когда-то ведь и наши корабли падали с неба, и наши матери ждали напрасно звонка из Звёздного городка.
Семьдесят три секунды полёта — и мир стал другим. Космос вдруг перестал быть ареной для гонки и стал общей болью. По обе стороны океана люди впервые почувствовали — бесконечность не делится на своих и чужих. В ту ночь 1986 года Советский Союз впервые заговорил о чужом горе как о своём. И это было важнее любых побед…
Февраль
1986 год
Снег валил крупными хлопьями, будто кто-то наверху решил засыпать казахские степи ватой, — и Байконур исчезал в этом белом безмолвии, как призрак. На дворе 20 февраля 1986 года, предрассветная тишина. Только ветер, злой и цепкий, свистел между ржавых ферм стартового комплекса, где «Протон-К» с базовым блоком станции «Мир» ждал своего часа.
В бункере управления воздух был густой от напряжения, словно его можно было резать ножом. Алексей Соколов — седой, с лицом, исписанным морщинами, как карта прожитых лет — нервно поправлял очки. Его пальцы дрожали, когда он скользил взглядом по строкам телеметрии. Рядом — Виктор Петров — молодой, с горячими глазами, будто только что вытащили из института. Он склонился над пультом, в сотый раз проверяя каждую лампочку, каждый сигнал.
— Алексей Иванович, все системы в норме, — выдохнул Виктор. Голос его дрожал, но он пытался держать себя в руках. — Заправка завершена. Автоматика работает штатно.
Соколов кивнул, но морщины на лбу стали глубже — тревога не отпускала. Этот запуск был не просто очередной строчкой в журнале. Это было начало новой эпохи — «Мир» должен был стать домом для космонавтов, символом советской мощи и мечты.
— Виктор, — тихо позвал он и отвёл юношу в сторону, подальше от чужих ушей. — Ты понимаешь, что сегодня происходит? Мы запускаем не просто станцию. Мы запускаем будущее.
Петров встретился с ним взглядом — в глазах уважение и что-то ещё — страх и восторг вперемешку.
— Понимаю, Алексей Иванович. Я читал все характеристики… Шесть стыковочных узлов, модульная конструкция… Это настоящий переворот.
— Переворот… — Соколов задумался, будто сам себе повторил это слово. — Когда я пришёл сюда, ещё в пятьдесят шестом… Мы мечтали просто отправить человека за пределы Земли. Потом — выйти в открытый космос, потом — Луна… А теперь строим дом среди звёзд. Дом! Где люди будут жить месяцами, работать, спорить, смеяться…
В это же время в Центре управления полётами в Калининграде (тогдашнем подмосковном) тоже стояла тишина. Валентин Глушко — патриарх космоса, с тяжёлым взглядом и усталыми руками — стоял у пульта. Рядом Юрий Семёнов — энергичный, неуёмный, почти не спавший последние недели.
— Юрий Павлович, связь с Байконуром устойчивая. До старта тридцать минут, — доложил инженер.
Семёнов кивнул рассеянно — мысли его были далеко отсюда — где-то среди ночных чертежей, бесконечных споров и компромиссов. «Мир» был его мечтой, его болью и гордостью.
— Валентин Петрович, — тихо сказал он Глушко, — помните наши споры о стыковочных узлах? Вы настаивали на шести портах, а я говорил — хватит и четырёх…
Глушко усмехнулся уголками губ, а его глаза вдруг оживились.
— Я был прав, Юрий Павлович. Шесть портов — это целая вселенная возможностей. Представьте — научные модули, лаборатории, жилые отсеки… Будет город на орбите! Настоящий советский город среди звёзд.
В этот момент казалось — всё замерло. И снег за окном Байконура падал уже не просто так — он падал для них. Для тех, кто строит будущее своими руками.
— Город в космосе… — Семёнов повторил, будто пробовал слова на вкус. — Звучит красиво, Валентин Петрович. Только бы наш дом добрался до орбиты целым.
На Байконуре время сжалось в нервный комок. Снег, мокрый и липкий, стёк по стеклу командного бункера. Соколов выпрямился у пульта, лицо его стало каменным.
— Внимание всем службам! До старта десять минут. Проверить готовность! — его голос разрезал воздух.
В бункере зашевелились люди, посыпались доклады.
— Телеметрия — готова!
— Система управления — готова!
— Двигательная установка — готова!
Петров почувствовал, как сердце бьётся будто в самом горле. Три года в отрасли — и вот он здесь, в самой гуще событий. Каждый его вдох был наполнен страхом и восторгом. В этот момент судьба «Мира» зависела от него так же, как от всех остальных. Он наклонился к Соколову, шепча, почти не двигая губами.
— Алексей Иванович… А если что-то пойдёт не так? Если вдруг…
Но Соколов не дал ему договорить — его взгляд был стальным.
— Виктор! В нашем деле сомнения — роскошь. Всё проверено сотни раз. Наши инженеры — лучшие на планете. Техника — надёжней танка. Думай лучше об этом.
В Калининграде же Семёнов стоял у панелей, словно генерал перед боем. На экранах плясали цифры, линии телеметрии тянулись, как нити судьбы. Он знал каждый винт этой станции — будто сам собирал её из металла и нервов.
— Юрий Павлович! — молодой оператор поднял глаза от приборов. — Последние данные с Байконура — всё штатно.
— Принято, — коротко бросил Семёнов. — А погода?
— Снег усиливается, но ветер в пределах нормы. Видимость удовлетворительная.
А Глушко подошёл к окну, за которым белела степь.
— Космос начинается не на высоте ста километров, Юрий Павлович, — сказал он негромко. — Он начинается здесь — в наших чертежах, в цехах, в сердцах тех, кто верит.
— Красиво сказано, Валентин Петрович, — Семёнов усмехнулся. — Но сейчас наша мечта должна взлететь на триста километров и остаться там надолго.
На Байконуре отсчёт бил в висках. И Соколов снова взял микрофон.
— Внимание! Пуск через одну минуту! Все службы — подтвердить готовность!
— Готов! Готов! Готов! — голоса вспыхивали по всей линии связи.
Петров сжал кулаки до побелевших костяшек. На экране ракета стояла в предрассветной мгле, будто гигантский белый зверь на цепи.
— Тридцать секунд! — отчеканил Соколов.
И в эти секунды каждый был словно наедине с собой. Соколов вспомнил свой первый запуск — тот самый Спутник, когда он был совсем зелёным инженером. Петров думал о своих детях — вдруг однажды они увидят «Мир» своими глазами? Операторы затаились над приборами — сейчас их работа решала всё.
1986-й год дышал за окнами холодом и надеждой. Всё слилось в один миг — снег, свет ламп, тревога и гордость. И все ждали только одного слова.
— Десять… девять… восемь… — финальный отсчёт резал тишину, как нож.
В Калининграде тоже все замерли. Семёнов застыл у экрана, пальцы побелели на кромке стола. Глушко стиснул в руке старую трубку — не курил её много лет, но держал как оберег, как память о тех, кто строил этот путь вместе с ним.
— Три… два… один… ПУСК!
Степь содрогнулась. «Протон-К» взревел, рванулся в небо, вырываясь из клубов огня и дыма. Стёкла дрогнули, воздух наполнился низким гулом — живым, всепроникающим. На экранах ракета медленно, почти величаво поднималась вверх, унося за собой мечты тысяч.
— Пуск нормальный! — отчеканил оператор. — Ракета идёт по расчётной!
Соколов выдохнул так, будто сбросил с плеч бетонную плиту. Первый этап пройден и теперь всё зависело от автоматики и тех, кто встретит станцию на орбите.
— Виктор, — повернулся он к Петрову, — теперь мы можем только ждать. Дальше — дело машин и людей в небе.
В Калининграде же радость была тихой, но настоящей. Семёнов резко обнял Глушко — тот даже не успел удивиться.
— Валентин Петрович! Мы сделали это. «Мир» летит!
Глушко улыбнулся устало, но глаза его светились.
— Пока только летит, Юрий Павлович. Главное впереди — орбита, связь, работа каждого винтика.
Часы тянулись мучительно долго. Каждый доклад по громкой связи был как глоток воздуха в затянутом ремнём горле. И вот — долгожданное сообщение.
— Станция «Мир» успешно выведена на орбиту! Автоматические системы работают штатно. Солнечные батареи раскрыты.
Семёнов схватил микрофон.
— Товарищи! «Мир» на орбите! Это победа — наша с вами победа!
В Центре управления тут же раздались аплодисменты — буря настоящая, живая. Кто-то хлопал себя по щекам, кто-то плакал, кто-то просто стоял с закрытыми глазами и молчал — сбылась мечта.
Но для Семёнова и его команды это был только первый шаг. Впереди — месяцы бессонных ночей — подготовка первой экспедиции, стыковки новых модулей, превращение станции в настоящий дом для человека на орбите. 20 февраля 1986 года навсегда вошло в историю космонавтики как день рождения станции «Мир» — символа советской мечты и человеческого упорства. С этого дня началась новая эра в освоении космоса.