Глава 11

Мороз хватал за щеки так, что глаза сами собой наливались слезами — не слабостью, а злостью на этот жуткий холод. Я видел, как ветер швыряет снег по плацу, заметая его начисто, как будто хочет стереть следы всех наших вчерашних построений. Четвертый курс — ни туда, ни сюда… Уже давно не салага, но еще и не офицер.

— Сенька! — Колька Овечкин разорвал тишину. — Мне тут одно письмецо пришло.

Я обернулся — Колька держал конверт двумя пальцами так осторожно, словно в нем была не бумага, а взрывчатка. Лицо же у него застыло в странной гримасе — не радость, не тоска, а какая-то взрослая усталость.

— От кого? — спросил я.

— От Машки.

Пашка Рогозин — наш двужильный великан, который обычно не отрывает носа от баллистики сразу поднял голову. А Леха Форсунков перестал ковыряться в банке тушенки. Даже жевать забыл…

— Ну и что она там? — спросил я, присаживаясь на койку.

Колька медленно вскрыл конверт. Руки не дрожали — за четыре года научились держать себя в руках. Но по тому, как он разглаживал листок, было видно, что внутри у него метель сильнее, чем за окном.

— Пишет, ушла от своего Андрея, который из мединститута. Говорит, ошиблась тогда и хочет всё начать сначала.

— И что ты ей ответишь на это? — полюбопытствовал я, хотя по глазам Кольки уже всё было ясно.

Он улыбнулся устало, но без злости и без надежды. Так улыбаются те, кто вдруг понял про себя что-то важное и простое.

— Я не держу на неё зла, — сказал он негромко. — Никто никому ничего не должен. Жаль ее только, что у неё ничего не сложилось. А ты тогда верно сказал — мол ушла и ушла, ведь не трагедия же. Живы все и ладно.

— И все же, что ты ей скажешь?

— Отвечу, чтобы больше мне не писала. И что мне без нее хорошо — я вовсе не страдаю. Наши дороги разошлись, как корабли в море.

Я поднялся и хлопнул его по плечу. За эти годы мы все стали крепче — не только телом, но и внутри.

— Молодец, Колька. Наша школа! Не стоит возвращаться к тому, что само ушло.

Он кивнул и убрал письмо в тумбочку. Всё — тема закрыта… Мы научились не копаться в прошлом, ведь жизнь движется только вперёд.

Ну а следующее утро встретило нас рано ледяным дыханием сквозь оконные щели. На стеклах мороз нарисовал узоры — сказочные, но нам было не до сказок, так как огневая подготовка по расписанию. На полигоне же творился натуральный бедлам — Дятлов с нашего курса умудрился потерять учебный снаряд в сугробе. Поставил его рядом, отвернулся на секунду, а когда обернулся, снаряда нет. Снег сожрал его без следа.

И вот мы стоим посреди белого поля и ищем потерянный снаряд.

— Товарищ курсант! — рявкнул старшина так, что уши заложило. Лицо у него стало цвета борща. — Как можно было потерять снаряд на учебном полигоне⁈

А Дятлов стоял, будто в землю врос, моргал часто-часто. И понимал, что влип по уши и теперь не выкрутишься.

— Всем курсом искать! — гаркнул после лейтенант. — Металлоискатели взять! Быстро!

И завертелось… Все курсанты с курса выстроились цепью, как на минном поле. Металлоискатели пищат на каждую гильзу, каждый ржавый гвоздь. Снег скрипит под сапогами, а пар валит изо рта.

— Сенька, — Леха Форсунков догнал меня, запыхавшись. — А если не найдем?

— Найдем, — отрезал я, хотя сам сомневался. — Снаряд не птица, значит не улетит.

И два часа мы месили сугробы, пока Пашка Рогозин вдруг не заорал во всю глотку.

— Есть!

Все сбежались, а Дятлов чуть не разревелся от облегчения. Снаряд лежал в сугробе, как медведь в берлоге.

— В следующий раз, — сухо бросил лейтенант, — будешь цепью к себе его приковывать.

В общем, ошибок здесь, как и прежде никто без внимания не оставлял. После обеда же нам устроили соревнования — кто быстрее очистит пушку от снега. И задача эта была простая только на словах. Снег налип на металл так, что хоть зубами грызи. Мы скребли лопатами, щетками, даже голыми руками.

— Давай, Колька! — орал я через плечо. — Покажи этим соням класс!

Колька Овечкин работал с такой яростью, будто не пушку чистил, а собственную жизнь от прошлых ошибок отскребал. А Пашка рядом махал руками, как мельница — доставал до всех закоулков.

— Время! — гаркнул старшина.

Колька финишировал первым. Его пушка блестела, как новенькая с завода.

— Молодец, Овечкин! — похвалил лейтенант. — Вот это настрой.

Я посмотрел на Кольку — он улыбался уголком рта, но в глазах у него горела решимость такая, что хоть спички зажигай.

Так и летели наши дни в училище — было не до отдыха. Но все же, однажды вечером, когда занятия закончились, мы высыпали во двор. Это был последний курс и честно признаюсь, мы все устали от давления знаний, учебы и дисциплины.

Снег лежал девственно белый, будто никто по нему не ступал. И тут кто-то (уже не вспомню кто) швырнул в меня снежок. Всё тогда началось мгновенно — сорок взрослых мужиков, будущих офицеров Советской Армии, за минуту превратились в пацанов с окраины. Мы строили укрепления между корпусами, рыли мини-траншеи сапёрными лопатками, лепили снежные «патроны».

— Семёнов! Прикрой! — заорал Пашка.

Я прыгнул за снежный вал — наш импровизированный блиндаж. Леха рядом лепил снежки с такой скоростью, что казалось у него четыре руки.

— В атаку! — командует Колька и ведёт свой «отряд» в наступление.

Снежки летят веером. А мы кричим, смеёмся до хрипоты, падаем в сугробы и не думаем ни о службе, ни об экзаменах, ни о письмах из прошлого.

— Что тут происходит⁈ — вдруг раздался голос майора.

И мы замерли на месте — кто с поднятой рукой и снежком наперевес, кто по пояс в сугробе. Майор стоял на крыльце штаба и смотрел на нас так, будто увидел пришельцев с Марса.

— Товарищ майор… — начал было Колька, но не успел.

— Молчать! — отрезал майор так, что уши заложило. — Взрослые уже мужики, сержанты, а ведёте себя как первоклашки!

Мы вытянулись по стойке смирно, лица каменные, но только внутри всё бурлило от еле сдерживаемого смеха. Майор же расхаживал вдоль строя, как инспектор на разводе. Шаг — взгляд, шаг — взгляд…

— Объяснить можете? — голос у него был ледяной.

— Товарищ майор, — я сделал шаг вперёд и выдохнул, — мы проводили тактические занятия по… э-э… зимней маскировке личного состава.

Майор уставился на меня, будто хотел прожечь взглядом насквозь.

— Тактические занятия? — переспросил он. — А снежная баба на поле боя зачем?

Мы обернулись — посреди плаца действительно стояла снежная баба с морковкой вместо носа и ушанкой набекрень, а еще с грудью…

— Это… имитация противника, товарищ майор, — выдал я на одном дыхании.

Майор выдержал паузу. А губы его дрогнули, будто он боролся с улыбкой.

— Разойдись! — бросил он наконец. — И чтобы к восьми утра тут был порядок. Снежных баб — ни одной!

Мы сразу рванули к казарме, едва сдерживая смех. А там разнесся гогот.

— Видели его лицо? — Пашка чуть не падал со своей койки.

— А как Сенька про «тактическую маскировку» загнул! — Лёха хлопал меня по плечу.

Колька тем временем сидел на кровати, улыбался по-другому — не как утром, когда письмо Машки читал, а легко и свободно.

— Знаешь, Сенька, хорошо, что мы сегодня в снежки играли, — вдруг сказал он негромко.

— Почему?

— Да понял вдруг, что жизнь — это не только устав и долг. Иногда она проста и светла, как снежок в лоб.

Я кивнул — мы все это чувствовали. За эти годы нас научили стрелять, командовать, отвечать за других. Но главное — научили оставаться людьми.

Но как же всё быстро меняется — еще вчера Колька переживал из-за Машки, а сегодня смеётся с нами в сугробах. Жизнь течёт, как весенний ручей — ее не остановишь ни приказом, ни строевой песней. Можно конечно пытаться строить плотины из воспоминаний и страхов, но вода всё равно найдёт дорогу.

А за окном опять выл проклятый ветер. Мороз рисовал на стекле узоры, а мы спали в казарме — будущие защитники Родины, которые ещё помнили вкус детских снежков и радость крепостей из снега. Наверное, в этом и есть сила… Быть серьёзным, когда надо, и оставаться мальчишкой, когда можно.


Временем позже


Я вернулся в Берёзовку с тем особым предчувствием, которое накатывает на человека, вырвавшегося из казармы после долгих месяцев муштры, будто легкие впервые в жизни наполняет настоящий, густой, родной воздух. Четвертый курс военного училища выжег во мне все лишнее — научил держать язык за зубами, когда внутри всё рвётся наружу, научил стоять прямо, даже если хочется согнуться пополам.

Деревня встретила меня по-своему — скрипучий наст под ногами, мороз и тишина такая, что хоть режь её ножом. Дым из труб тянулся ленивыми лентами, а небо было тяжёлым и чистым, как новая шинель. Я шагал по знакомым тропинкам, и всё казалось прежним, но только внутри что-то сдвинулось. Дома же мать сразу кинулась хлопотать, сунула мне в руки горячую миску и смотрела так, будто боится спугнуть. Батя молчал, разглядывал меня прищуром, будто пытался рассмотреть сквозь одежду — остался ли я тем же сыном или уже чужой.

— Ну что, Сень, — наконец сказал он хрипловато, — офицером станешь или так и будешь погоны для вида таскать?

Я усмехнулся… Батя всегда бил в цель — ни словом больше, ни словом меньше.

— Посмотрим, — отвечаю. — Полгода ещё осталось.

Ну а на следующий день на пороге нарисовались Макс и Мишка. Макс подъехал на «Жигулях» — сияет весь, будто в Москву собрался. Торговое училище сделало из него ловкого парня — теперь он умел не только считать копейки, но и выглядеть так, будто у него их целый мешок. А Мишка не изменился — всё тот же простец с хитрой искоркой в глазах.

— Сенька! — орёт Макс из машины так, что эхо по всей улице катится. — Выходи давай!

Я мигом натягиваю вещи и выскакиваю во двор. Морозный воздух хлещет по щекам, а мы уже стоим втроём на снегу и ругаемся наперебой — как будто снова нам по пятнадцать. Казарменная муштра, строевая подготовка, политзанятия — всё это исчезло. Остались только мы — трое пацанов из Берёзовки.

— Слушайте, — вдруг говорит Мишка с заговорщицкой улыбкой, — а давайте по-старому? У меня в погребе самогон стоит — дед ещё гнал до того, ну вы поняли…

— Вот это дело! — Макс сразу оживляется. — Сенька, ты как?

— По чуть-чуть можно, — отвечаю я. — Не каждый день встречаемся.

И мы двинули к нему домой. Там в погребе было сыро и пахло квашеной капустой. А на полке стояла трёхлитровая банка с прозрачной жидкостью — будто музейный экспонат эпохи застоя.

— Дед говорил, что «Это не самогон — это огонь», — предупреждает вдруг Мишка и разливает по гранёным стаканам. — Градусов семьдесят будет.

— Да брось ты! Мы же не девчонки! — отмахивается Макс.

Я подношу стакан к носу — запах такой резкий, что глаза слезятся. В училище нам вдолбили, что алкоголь — враг дисциплины. Но сейчас мне плевать на дисциплину и уставы.

— За встречу! — говорю я.

— За дружбу! — подхватывает Мишка.

— За то, что живы! — рубит Макс.

И мы выпили разом. Самогон прожёг горло так, что стало жарко даже в валенках. Мир же вокруг сразу стал ярче — снег засверкал, а лица друзей заиграли новыми чертами. Дальше же всё смешалось — Макс вдруг объявил себя поэтом и полез читать стихи собственного сочинения на заборе. В одних трусах… На двадцатиградусном морозе… Мы ржали так, что соседи свет зажгли.

— Зима, зима, ты белая… — орал Макс, размахивая руками, — а я стою в трусах!

Мы с Мишкой пытались его стащить с забора, но Макс упирался, как заведённый, и продолжал шпарить стихи. А соседи уже высовывались из окон.

— Семёнов, — шепчет Мишка, — может, ну его? Замёрзнет — сам слезет.

— Нет, — отрезал я. — Замёрзнет насмерть, дурак же.

В конце концов мы его стянули, но даже когда тащили в сарай, Макс не унимался — бормотал что-то про вечную зиму и бессмертную любовь. И мы заснули прямо на сене, укрывшись дедовским тулупом. Ну а проснулся я потом от того, что кто-то тыкал меня палкой в бок. Открыл глаза — над мной навис Мишкин дед, морщинистый, как сушёное яблоко, и ржёт так, что слёзы текут.

— Ну что, орлы, как спалось в сене? — спрашивает он, покашливая.

Голова гудела так, будто по ней всю ночь молотили кувалдой. Во рту пересохло, тело ломило. Макс валялся рядом и тихо стонал. Мишка сидел на корточках, держась за голову.

— Дед… — простонал он. — А что мы вчера творили?

— То же, что все молодые болваны делают, — усмехнулся дед. — Пили, орали, соседей будили. Максимка твой на заборе стихи читал в трусах. Хорошо хоть не околел насмерть.

— Помню… — Макс застонал громче. — Кажется, я был гением вчера.

— Был, — подтвердил дед. — Гением идиотизма.

С трудом мы привели себя в порядок. И решили, что надо развеяться после такого. Мишка предложил рыбалку — мол, на льду башка прояснится. Никто спорить не стал — и вскоре озеро встретило нас ослепительным блеском и хрустким морозом. Пробили лунки ломиком, расставили удочки и замерли в ожидании.

— Всё-таки хорошо дома, — сказал я, глядя на заснеженные берега.

— Угу… — кивнул Макс. — В училище такой красоты не увидишь.

Мишка молчал, да смотрел на поплавок так внимательно, будто ждал сигнала из космоса. И вдруг вскочил.

— Клюёт! Большая!

Дёрнул удочку резко… Слишком резко… Лёд под ним жалобно треснул и Мишка ухнул вниз по пояс в ледяную воду.

— Тону! — заверещал он. — Спасайте!

Мы с Максом бросились к нему. Мишка барахтался и вопил так, будто его уже утащила морская пучина.

— Спокойно! — ору я, цепляясь за его рукав. — Не дёргайся!

— Я тону! Я замерзаю! — вопил Мишка.

В итоге вытащили его кое-как на лёд — мокрый весь, дрожит как осиновый лист.

— Мишка… — тяжело дыша сказал Макс. — Ты идиот.

— Почему? — обиделся тот.

— Потому что ты стоял на мели. Вода тебе по колено была!

Мишка уставился на полынью, потом на нас.

— А я думал глубоко…

— Думал… Башкой думать надо было! — фыркнул Макс.

Так что домой мы возвращались промёрзшие и голодные. Мишку пришлось переодевать, он чихает без остановки и зубами клацает.

— Слушайте, — сказал я затем, когда отогрел пальцы у печки, — а давайте поколядуем, как раньше.

— Колядовать? — Макс уставился на меня поверх кружки чая. — Ты серьёзно? Мы ж не пацаны уже.

— Ну и что? — огрызнулся я. — Традиция. Может, кто и угощением поделится. Весело же!

— А гармошка! — Мишка встрепенулся, как будто его током ударило. — У меня дедова лежит, в шкафу за валенками. Сейчас принесу!

Так что через пять минут мы уже переодевались — накинули дедовские телогрейки, а на головы старые ушанки. Мишка вытащил гармошку с облупленными клавишами и гордо повесил на плечо. В таком виде и пошли по деревне. Снег скрипит под валенками, воздух густой, морозный, а нос отваливается. И первый дом встретил нас музыкой, да гоготом.

— Там свадьба, — заметил Макс, притормаживая. — Может, не будем лезть?

— Да брось! — махнул рукой Мишка. — На свадьбе всегда рады веселью.

Я первым постучал в дверь. Открыл мужик с лицом, красным как знамя Победы. От него пахло спиртным и счастьем.

— О! Колядовщики! Заходите! — заорал он так, что где-то в углу залаяла собака.

Нас махом втолкнули внутрь, как мешки с картошкой. В избе жарко, тесно, народ пляшет под магнитофон, а на столе селёдка и солёные огурцы, да в углу бабка напевает песни.

— Вот! Колядовщики пришли! Показывайте класс! — объявил хозяин.

И Мишка лихо заиграл «Во поле берёза стояла», а мы с Максом затянули колядку. Народ хлопал в ладоши, визжал, подпевал. Потом нас завертели в хороводе, заставили петь ещё и ещё… Кто-то сунул мне в руку стакан самогона, кто-то накормил пирогами с картошкой. И я вдруг понял — вот он настоящий праздник, такой бывает только здесь, где люди ещё помнят вкус радости.

— Семёнов, — шепчет Макс на ухо, — может, тут до утра остаться? Всё равно домой не пустят.

— Ладно, — буркнул я.

Потому-то по домам разошлись лишь под утро. За плечами был мешок гостинцев — банка малосольных огурцов, кусок сала, пирожки в газете. Я был навеселе, а на пороге меня встретила мать. Вид у неё был такой, будто она собирается вызывать милицию.

— Семён Петрович! — ледяным голосом сказала она. — Где тебя носило?

— Колядовали, мам… Как в детстве.

Она смерила меня взглядом — грязная телогрейка, волосы дыбом, от меня разит самогоном и табачищем.

— Колядовали… В таком виде?

— Мам… Я всё объясню…

— Объяснишь завтра! Сейчас марш в баню!

Она стянула с меня телогрейку и шапку так ловко, будто всю жизнь только этим и занималась. Батя же стоял в дверях кухни и молча курил.

— Пётр! Скажи сыну что-нибудь!

Батя затянулся и выдохнул сизый дым.

— А что говорить? Он уже взрослый…

* * *

Утром же у меня башка трещала так, будто по ней прошёлся трактор. Но Мишка уже стоял во дворе с лыжами. И как он только держится?

— Пошли кататься! На горе свежий воздух — самое то после вчерашнего!

Макс хотя бы поворчал немного, но лыжи взял. И мне тоже пришлось одеться и отправиться с ними на свежий воздух. Деревенская гора за лесопосадкой была короткой, но крутой.

— Семёнов! Не гони только сильно! Склон ледяной! — крикнул Макс, когда я уже приготовился к спуску.

— Да ладно! Я не первый раз!

Я оттолкнулся палками и понёсся вниз. Ветер свистел в ушах, снег летел в лицо. А скорость росла с каждой секундой. И вдруг понимаю, что тормозить поздно. Внизу маячит забор соседской дачи. Я пытаюсь повернуть — лыжи не слушаются. Забор же приближается с пугающей скоростью…

— Тормози, дурак! — заорал сверху Макс.

— Не могу! — лыжи уже не слушались ни черта.

И всё произошло за секунду — я с грохотом пролетаю через покосившийся забор, как артиллерийский снаряд. И влетел прямиком в курятник. Куры взрываются кудахтаньем, мечутся по сторонам, перья летят в воздухе хлопьями — будто зима решила повториться прямо здесь, в сарае. Я сижу в сугробе из сена и пуха, вокруг хаос, а в ушах звенит. Не успеваю отдышаться, как дверь распахивается, и на пороге появляется тётка лет пятидесяти в ватнике и платке, да с веником наперевес. Лицо красное, а глаза сверкают.

— Ты кто такой⁈ — орёт она так, что даже куры замирают.

— Простите… — отплёвываюсь перьями и пытаюсь подняться. — Я нечаянно…

— Нечаянно⁈ — она взмахивает веником, будто это знамя Победы. — Забор раскурочил, кур всех распугал! Вот тебе нечаянно!

Веник обрушивается мне на плечи и спину. Я пятясь, прикрываюсь руками. Куры носятся по сараю, кудахчут и возмущаются — полный бедлам короче.

— Тётя Валя! — раздаётся голос Мишки из-за забора. — Это же Сенька Семёнов, Петра и Зинки сын!

— Хоть сам Горбачёв! — не унимается тётя Валя и снова машет веником. — Хулиганьё деревенское!

Но Макс и Мишка кое-как вытаскивают меня из курятника. И вот я стою посреди двора — весь в пуху, в снегу и с синяками от веника. А Макс давится смехом.

— Семёнов, ты сейчас как цыплёнок табака выглядишь!

— Очень остроумно, — бурчу я, отряхиваясь.

— И чтобы вас здесь больше не было! — тётя Валя всё ещё потрясает веником. — Поняли⁈ А то милицию позову!

Так что мы не долго думая, пятимся к калитке. За спиной слышно недовольное кудахтанье и скрипящий голос тёти Вали.

— Ну ты дал жару, Семёнов, — хихикает Мишка. — Такие каникулы не забудешь.

— Особенно курятник! — подхватывает Макс и прыскает со смеху.

Я тоже улыбаюсь. Всё тело болит, но настроение светлое, как после удачной драки или большого праздника.

— Знаете… Хорошо мы погуляли, — говорю я. Голос хриплый, но весёлый.

— Ещё бы! — кивает Мишка. — На всю жизнь запомнится.

Я смотрю на них и осознаю, что такие дни случаются редко. Скоро обратно туда, где ждет училище, казарма и строевая до одури… А пока мы здесь, вместе, живые и настоящие…

* * *

Февраль

1987 год


Вашингтон дрожал от ветра, как будто сама история выстужала город до хруста костей — напоминая, что пощады не будет. В Старом исполнительном офисе царила та особая, вязкая тишина, которая всегда предвещает политические катастрофы. Джон Тауэр поправил очки, осторожно, точно хирург, и в последний раз скользнул взглядом по докладу. Здесь не было ни одной лишней запятой, ни одного слова, не прошедшего суровую переплавку.

— Джентльмены, — начал он, голосом, в котором звенела сталь, — сегодня мы либо похороним карьеру президента, либо свою честь.

Брент Скоукрофт, тот самый советник Фордовых лет, потер переносицу с усталой деликатностью старого разведчика. Он умел читать не только бумаги, но и людей. Сейчас в глазах Тауэра он видел нешуточную тревогу — тревогу для всего Белого дома.

— Вы говорите так, будто у нас есть выбор, — отозвался он глухо. — Факты упрямы. Оливер Норт превратил подвал Белого дома в филиал подпольного оружейного рынка.

Эдмунд Маски, бывший госсекретарь и сенатор из Мэна, усмехнулся с горечью ветерана политических войн.

— Факты? — в его голосе скользила ирония прожившего слишком многое. — Факты — это то, что мы назовём фактами. А истина… Истина бродит где-то рядом, но не в этих стенах.

Тауэр поднялся и шагнул к окну. За стеклом Белый дом выглядел как театральная декорация — символ власти, который вдруг обнажил свою хрупкость. И где-то там, в Овальном кабинете, сидел человек, которого ещё вчера называли лидером свободного мира. А сегодня…

— Рональд Рейган, — произнёс Тауэр медленно, почти шепотом. — Великий коммуникатор. Человек, который убедил Америку поверить в новое утро. А теперь мы должны сказать стране, что их президент либо лжёт, либо…

— Либо старик, потерявший контроль над собственной администрацией, — закончил Скоукрофт. — Даже не знаю, что страшнее.

Каждый понимал — на кону не просто доклад, а судьба человека, определявшего мировой порядок семь лет подряд. Маски поднялся и зашагал по комнате. Его шаги отдавались гулким эхом под высоким потолком, будто марш похоронной процессии для целой эпохи.

— Знаете, что поражает меня больше всего? — спросил он вдруг, остановившись у портрета Джорджа Вашингтона. — Не то, что они продавали оружие Ирану. Не то, что деньги уходили контрас в Никарагуа. А то, что они делали это с полной уверенностью в своей правоте.

— Дорога в ад… — пробормотал Скоукрофт.

— … вымощена благими намерениями, — кивнул Маски. — Им было мало спасти заложников. Они хотели одним махом изменить баланс сил на Ближнем Востоке. Амбиции на размер континента при рассудке на горошину.

И сквозняк за окном вдруг завыл особенно остро — будто сама история застонала от того, что ей предстоит пережить ещё одну драму на этой сцене. Тауэр же медленно оторвался от окна, его плечи были согнуты под тяжестью чужих грехов.

— Джон Пойндекстер, — произнёс он, словно выговаривал горькое лекарство. — Адмирал. Человек, поклявшийся в верности флагу. Теперь он сидит перед нами и клянётся, что ни словом не обмолвился президенту о переводе денег контрас. Либо он врет, либо…

— Либо мы наблюдаем хаос вместо управления, — резко перебил Скоукрофт. Его голос резал воздух, как бритва. — Система, где правая рука не знает, что творит левая. А может, и ещё хуже.

Маски рассмеялся коротко и хрипло — смех этот был лишён всякого тепла.

— Система? Это не система, а джазовый джем-сейшн на костях здравого смысла. Кейси мёртв — унёс с собой пол-архива в могилу. Норт жёг документы, будто играл в прятки с историей. А Пойндекстер… Пойндекстер решил, что лучший способ защитить президента — держать его в темноте о собственном доме.

— «Правдоподобное отрицание», доведённое до гротеска, — кивнул Тауэр. — Президент не несёт ответственности за то, о чём не знает. Но может ли он вообще управлять страной, если не ведает, что происходит у него под носом?

Скоукрофт поднял голову от бумаг, взгляд его был острым и усталым.

— Вы ему верите? Рейгану? Верите, что он действительно не знал?

Вопрос повис между ними, как обнаженный провод под напряжением. Каждый понимал — от ответа зависит не только доклад, но и будущее Америки.

— Я знаю Рональда Рейгана давно, — медленно проговорил Тауэр, будто взвешивал каждое слово на весах совести. — Он человек убеждений. Иногда эти убеждения затмевают ему реальность. Он видит не то, что есть, а то, во что хочет верить. Освобождение заложников, борьба с коммунизмом в Центральной Америке — для него это святые войны.

— А у святых войн всегда один финал, — хмыкнул Маски. — Крестоносцы торгуют с неверными и сами становятся заложниками собственных иллюзий.

— Вот она — ирония истории, — добавил Скоукрофт. — Администрация, объявившая Иран частью «империи зла», тайком продаёт ему ракеты. Конгресс запрещает помощь контрас — Белый дом обходит запрет через швейцарские счета и подставные фирмы.

Тауэр вернулся к столу и положил ладонь на пухлый отчёт.

— Двести девяносто страниц, — сказал он тихо. — Двести девяносто страниц, которые могут поменять ход американской истории. Мы обвиняем президента в утрате контроля. Мы обвиняем систему в отсутствии подотчётности. Но главное — мы ставим под сомнение саму идею — можно ли оправдать любые средства благими целями?

— И что дальше? — спросил Маски, голос его был сух и твёрд. — Рейган извинится перед страной? Пара козлов отпущения уйдёт в отставку? Всё снова пойдёт по кругу?

— Назад дороги нет, — Скоукрофт провёл ладонью по лбу, словно стирая усталость. — После этой истории правила изменятся навсегда. Конгресс уже не станет верить исполнительной власти вслепую. А народ… Народ теперь знает — правительство способно солгать во имя «высшей справедливости».

— Может, это даже хорошо, — задумчиво бросил Тауэр, глядя в мутное окно. — Демократия не живёт без сомнений. Мы слишком долго принимали президентское слово за истину в последней инстанции.

Дождь забарабанил по стеклу, будто кто-то снаружи пытался пробиться внутрь. В комнате стало темно, Маски щёлкнул выключателем и жёлтый свет лампы лег на страницы доклада, превращая их в реликвию и приговор.

— Знаете, что меня пугает больше всего? — Скоукрофт всмотрелся в пляску теней на стенах. — Не сам факт, что это произошло, а то, как просто это оказалось. Несколько человек в подвале Белого дома решили переписать внешнюю политику США. И у них почти получилось…

— Почти, — кивнул Маски. — Вот ключевое слово. Если бы не тот сбитый самолёт над Никарагуа, если бы не Хасенфус, если бы не ливанская газета… Мы бы до сих пор жили во тьме.

— История любит шутить, — усмехнулся Тауэр. — Великие замыслы рушатся на пустяках. Ватерлоо для Наполеона, Ватергейт для Никсона и теперь Иран-контрас для Рейгана. Всегда найдётся соломинка, что сломает спину верблюду.

— Но Рейган не Никсон, — возразил Скоукрофт резко. — Никсон видел врагов даже в собственном отражении. Рейган… Он верит в людей. Иногда чересчур…

— Вот его трагедия, — Маски пожал плечами. — Он доверился Кейси, Пойндекстеру, Норту. Поверил, что они служат стране. А они служили собственным представлениям о патриотизме.

Тауэр взял ручку, чернила легли на титульный лист доклада твёрдо и чётко — ни тени сомнения. Следом расписались Скоукрофт и Маски.

— Решено, — коротко бросил Тауэр. — Завтра мы покажем доклад президенту. А потом — всему миру.

— И что мы скажем миру? — Маски поднял глаза. — Что американская демократия сильна, потому что способна признавать ошибки? Или что она слаба, раз эти ошибки вообще возможны?

— Мы скажем правду, — ответил Тауэр негромко. — Или хотя бы ту часть правды, которую удалось выкопать из-под завалов лжи. Остальное решит история.

Скоукрофт аккуратно сложил бумаги в папку — так медленно и бережно, словно прощался с целой эпохой.

— Иногда мне кажется, мы все играем в театр, — тихо сказал он. — Каждый держится за свою роль, читает реплики по бумаге. А настоящая жизнь идёт где-то за кулисами.

— Возможно, — коротко бросил Тауэр. — Но наша задача — вытащить эту жизнь из-за кулис. Показать людям, чем на самом деле живёт их правительство.

Сейчас где-то в городе не спали журналисты — жадные до сенсаций, политики — нервно курящие у телефонов и простые американцы, которым ещё только предстояло узнать, что завтра их вера в непогрешимость власти рухнет навсегда. А здесь, в прокуренной комнате на Капитолийском холме, трое мужчин заканчивали работу, которая вскоре станет частью учебников истории.

— Двадцать шестое февраля, тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год, — тихо сказал Маски, не отрывая взгляда от календаря. — Запомните этот день. Сегодня мы похоронили эру невинности американской политики.

Тауэр щёлкнул выключателем — лампа погасла, и комната утонула во мраке. Мужчины молча вышли, каждый уносил с собой тяжесть осознания — власть без контроля всегда скатывается к злоупотреблениям, а даже самые благородные цели могут обернуться грязными делами…

Загрузка...