Кирилл Козлов прикурил от спички, щурясь в сторону розовеющего рассвета над Кандагаром. Табачный дым переплёлся с горьким запахом солярки и той особой пылью, что въедалась в кожу, как клеймо — не смоешь, не забудешь.
— Опять куришь на пустой желудок, — старшина Петренко опустился рядом на ящик с патронами. Голос у него был глухой, но в нём звучала стальная забота, привычная и неизбежная, как утренний обход. — Язву схлопочешь.
— А что, старшина, тут есть разница? — Козлов затянулся глубже, выпуская дым через зубы. — Язва или пуля душмана — всё одно.
Петренко промолчал. В глазах его мелькнула тень — та самая, что появлялась всякий раз, когда речь заходила о смерти. За эти месяцы он видел слишком многое, слишком многих закапывал в каменную землю Афгана.
Рахмон тем временем копался под БТРом. Его узбекская речь перемежалась крепким русским матом — универсальным языком механиков всех мастей.
— Эй, Рахмон! — младший сержант Макаренко подошёл с алюминиевым термосом. — Твоя железяка поедет или опять пешком духов гонять будем?
— Поедет, поедет… — Рахмон вылез из-под БТРа, вытирая руки о засаленную тряпку. — Только вот думаю — зачем нам эти караваны ловить? Один поймаем, а десять других пройдут.
— Приказ есть приказ, — отрезал Петренко. Но даже в его голосе послышалась усталость, будто приказ этот был не приказом, а чьей-то дурной шуткой.
Козлов докурил и придавил окурок сапогом. Медленно, нарочито, будто давил не сигарету, а саму тревогу.
— А вот знаете что? — он оглядел товарищей взглядом хищника. — Мы тут играем в кошки-мышки с наркоторговцами. А они на эти деньги покупают стволы, чтобы потом стрелять в нас же. Красиво устроено!
— Циник ты, Кирюха… — Макаренко отхлебнул чаю и поморщился. — Но черт возьми, правду говоришь.
Ну а лицо Рахмона было каменным, как у человека, который давно понял — здесь нет правых и виноватых. Есть только живые и мёртвые.
— В моём кишлаке старики говорят — когда боги играют в кости, всегда проигрывают люди.
— Философ нашёлся, — усмехнулся Козлов без злобы. — А что твои старики говорят про выход из этой игры?
— Говорят, что выходят только мёртвые.
И на пару минут все смолкли. А где-то вдали протянулся голос муэдзина — надломленный, скорбный, будто плач по тем, кто не доживёт до завтрашнего утра.
— Ладно, мужики… — Петренко поднялся, отряхивая пыль. — Философию оставим до вечера. Через час выдвигаемся. Разведка засекла караван в ущелье Спин-Гар. Говорят — гружёный под завязку.
— Опиум? — спросил Макаренко.
— А что ещё? Золото они сюда возят? — Петренко разложил карту на ящике. Пальцем ткнул в узкое место между скалами. — Вот здесь их и встретим. Если не свернут на обход, то попадут прямо нам в лапы.
Козлов склонился над картой, щурясь в полумраке палатки. Его пальцы сухие, прокуренные, с желтыми пятнами от бесконечных сигарет — медленно ползли по переплетению контурных линий.
— А если они не сунутся по проторенной тропе? — Козлов поднял взгляд на Петренко. — Если кто-то их уже предупредил?
Петренко молча сложил карту гармошкой, как будто сминал вместе с ней все сомнения.
— Значит, сами найдем дорогу к ним в гости, — голос его был жестким, без права на обсуждение. — Еще вопросы будут?
— Один есть, старшина, — Рахмон сплюнул в пыль и вытер губы ладонью. — Караван поймаем, а с людьми что делать будем?
— С какими людьми? — Петренко даже не моргнул, но голос стал резче, будто сталь по стеклу.
— Погонщики. Мальчишки эти, что ослов ведут. Они же не душманы. Им просто жить надо как-то.
— Рахмон прав, — Макаренко неожиданно кивнул, глядя в сторону. — Видел я их — пацаны лет четырнадцати, максимум пятнадцать. Какие из них враги?
Петренко замолчал, а в его лице мелькнула тень — борьба между уставом и чем-то человеческим, что не выжгли ни годы службы, ни афганское солнце.
— Слушайте сюда… — наконец заговорил он медленно, будто взвешивал каждое слово на весах совести. — Я тоже не железный. Но если начнем делить людей на виноватых и невиноватых — быстро окажемся в цинковых ящиках. Тут не до сантиментов.
Козлов чиркнул спичкой и огонь на миг осветил его лицо — усталое, с кругами под глазами.
— У всех дома кто-то ждет… — он затянулся сигаретой и выдохнул дым через зубы. — Вопрос только в том, кого мы привезем обратно? Героя или убийцу чужих детей?
— Кирилл, не начинай… — Макаренко положил ему руку на плечо, будто хотел удержать от падения в пропасть собственных мыслей. — Мы солдаты. Нам приказали — мы делаем.
— Солдаты… — Козлов усмехнулся криво. — Самое страшное в этом слове то, что оно снимает с нас ответственность за то, что мы творим своими руками.
Рахмон перебирал четки, глядя куда-то в темноту за пределами палатки. Его дед бил басмачей под Андижаном, отец строил каналы под Кушкой, а ему вот выпало возить чужих солдат на войну без смысла и конца. Но вдруг он поднял голову.
— А если караван просто спугнуть? Стрельнем поверх голов и пусть бегут по кишлакам. А мы доложим, что задачу выполнили.
— И что скажем командиру? — Петренко склонил голову набок, прищурился. — Что духи испарились? Что наркотики растворились сами собой?
— Скажем, опоздали… Кто-то их предупредил, да и всё.
Макаренко же нервно фыркнул.
— Тебя самого потом предупредят — через трибунал да этап…
— А если поверят? — Рахмон смотрел каждому прямо в глаза.
— Мы тут как актеры в чужом спектакле, — Козлов затянулся глубже, глядел сквозь дым в никуда. — Играем роли без репетиций и не знаем финала.
— Тогда зачем играть вообще? — Рахмон пожал плечами.
— Потому что сцена у нас одна на всех, — Козлов бросил окурок в пыль. — Не играть нельзя.
А Петренко выпрямился во весь рост, сапоги скрипнули по утрамбованной земле. Он прошелся вдоль палатки и остановился напротив ребят и лицо его стало жестким, как броня БТРа.
— Слушайте меня внимательно — через двадцать минут выдвигаемся! Вопросы закончились. Мы едем туда, где должен пройти караван. И если встретится огонь — отвечаем тем же. Если же на пути дети с ослами, то решаем по обстоятельствам. Всё ясно?
— А если потом спросят? Кто стрелял, зачем? — Макаренко хмуро почесал щеку.
— Скажем, как было, что действовали по обстановке, — Петренко даже не моргнул. — Не мы всю эту кашу заваривали.
Рахмон первым кивнул — коротко и без слов, а за ним Козлов. Макаренко же задержался на секунду дольше, но и он сдался.
— Понял, старшина.
Петренко хлопнул ладонью по колену.
— Всё! Готовимся к выходу. Рахмон — машину проверь до винтика. Козлов, Макаренко — боекомплект, вода, аптечка на проверку. Через полчаса построение у «шишиги».
И вышел из палатки, где каждый остался наедине со своими мыслями… Что ждет их в горах? Как вернутся обратно и вернутся ли вообще?
Козлов затушил сигарету о стенку ящика и выдохнул дым сквозь зубы.
— Иногда мне кажется, мы тут не для победы. А чтобы понять про себя кое-что.
— И что же мы понимаем? — Макаренко усмехнулся.
— Что мы просто люди, — Козлов пожал плечами. — Ни герои, ни злодеи. Мы люди среди чужой войны и, где правильного выбора нет.
После чего Рахмон поднялся первым и поправил ремень автомата. А на ходу обернулся через плечо.
— Может, правильный выбор и не нужен? Главное — остаться людьми…
Яркое солнце обещало снова жаркий день. Где-то в ущельях двигался караван с опиумом, где-то моджахеды затаились в засаде, а где-то командиры щурились над картами, отдавая приказы. Ну а четверо советских солдат собирались в очередной рейд — каждый со своим страхом, своей надеждой и своей ролью в этом спектакле без дублеров. Спектакле, где за ошибку платят кровью.
Август
1987 год
Август в Риге стоял на пороге перемен, как будто город задержал дыхание. Воздух был густой, тревожный — пахло не только летом, но и чем-то большим, что вот-вот должно было случиться. В редакции «Советской Латвии» повисла тишина, та самая — предгрозовая, когда каждый притих, потому что знает, что в коридорах уже ходит нечто важное, но сказать это вслух — значит признать, что точка невозврата близка.
Виктор Афанасьев, главный редактор, сидел за своим дубовым столом, перебирая сводки — пальцы нервно касались бумаги, будто он пытался на ощупь нащупать истину между строк. Его лицо, обычно каменное, сегодня выдавало усталость — левое веко подрагивало так едва, что только самые внимательные из сотрудников могли бы заметить, но они замечали. А сквозь окно заходящее солнце мазало старые рижские крыши ржавым светом. Цвет тревоги…
— Товарищ Афанасьев, — в кабинет вошёл Андрей Калниньш, корреспондент с двадцатью годами в печати и взглядом человека, который привык ходить по минному полю. Голос у него был осторожный — как у сапёра, столкнувшегося с очередным неразорвавшимся снарядом. — Есть информация… о готовящихся мероприятиях.
Афанасьев поднял глаза. Они оба знали, о чём речь. Но произнести это вслух — всё равно что перейти Рубикон.
— Садись, Андрей. И дверь закрой.
Калниньш сел медленно, осторожно, словно кресло могло взорваться. Он был из тех, кто умел читать между строк не только чужие тексты, но и собственную судьбу.
— Двадцать третье августа, — произнёс он. Эти слова повисли в воздухе тяжёлым приговором. — Сорок восемь лет назад…
— Я помню дату, — перебил Афанасьев жёстко. — Вопрос не в этом. Что они собираются делать?
Калниньш вытащил из внутреннего кармана сложенный листок. Пальцы дрожали — не от страха, а от понимания того, что происходит.
— По неофициальным данным, в Риге, Вильнюсе и Таллине планируют одновременные акции. Люди хотят… вспомнить.
— Вспомнить? — Афанасьев усмехнулся горько. — Как будто можно забыть то, что въелось в кости.
Он встал и подошёл к окну. На улице Ленина редкие прохожие брели по своим делам. Советская рутина текла привычно и плавно, но под этой гладью уже закипало нечто дикое и неостановимое.
— Ты понимаешь, что это значит? — спросил он, не оборачиваясь.
— Понимаю. Но понимаю и другое, что время меняется. Горбачёв говорит о гласности, о пересмотре прошлого. Может быть…
— Может быть… — Афанасьев повернулся. — Мы стоим на краю чего-то такого, что либо сметёт нас всех к чёртовой матери, либо наконец освободит. Кто знает?
И в дверь постучали — на пороге возникла секретарь Зинаида Петровна. У нее была интуиция шамана и она будто всегда появлялась вовремя.
— Виктор Михайлович, вам звонят из Москвы. Аппарат ЦК.
Слова её были как холодная вода по затылку — всё стало реальнее и ближе. Афанасьев кивнул и посмотрел на Калниньша так, словно видел его впервые.
— Скажи, я на совещании, — бросил Афанасьев, не отрываясь от своих мыслей. — Освобожусь только завтра утром.
Зинаида Петровна кивнула и исчезла за дверью. Она умела не слышать того, что не предназначалось для её ушей — настоящий редакционный призрак, растворяющийся в коридорах между строк.
— Значит, уже наверху знают, — хрипло сказал Калниньш.
— А ты думал, не узнают? — Афанасьев вернулся к столу и плеснул себе чаю из видавшего виды термоса. Крепкий, почти чёрный — такой пьют перед тем, как решиться на невозможное. — Не в том вопрос, кто знает. Вопрос в том, что делать будем.
— А что мы можем? — Калниньш усмехнулся. — Мы журналисты. Мы пишем о том, что есть.
— Или о том, что должно быть, — бросил Афанасьев. — Или о том, чего не должно случиться никогда.
Он открыл ящик стола и извлёк папку с грифом «Секретно». Фотографии внутри были черно-белыми, как сама память — лица людей, которые меняли ход истории одним росчерком пера.
— Смотри, — он выложил снимок перед Калниньшем. — Август тридцать девятого. Москва. Молотов и Риббентроп подписывают пакт. А вот здесь — секретный протокол. Тот самый, о котором официально никто не знает.
Калниньш взял фотографию, пальцы его дрожали едва заметно. На снимке стояли люди, решавшие судьбы миллионов одним движением руки.
— Откуда это у тебя?
— Неважно. Важно, что это существует. И важно, чтобы люди знали правду о своей истории.
— Правду? — Калниньш усмехнулся и посмотрел в окно, где фонари уже превращали Ригу в город теней и полутонов. — Что такое правда, Виктор Михайлович? То, что пишут в учебниках? То, что шепчут на кухнях? Или то, что глухо ноет в памяти?
Афанасьев задумался. За стеклом вечер разливался по крышам медленно и вязко.
— Правда — это то, что заставляет людей выходить на улицы несмотря на страх. То, что не дают забыть ни приказы, ни запреты.
В этот миг снова зазвонил телефон — пронзительно, как выстрел.
— Да… Слушаю… Нет, мы ничего не планируем… Понял. Буду держать вас в курсе.
Он положил трубку и посмотрел на Калниньша долгим взглядом.
— Это был Борис Пуго. Первый секретарь ЦК Компартии Латвии. Он… нервничает.
— Из-за чего?
— Из-за настроений. Говорит, что люди собираются группами, обсуждают… прошлое.
Калниньш подошёл к книжному шкафу. Между томами Маркса и Ленина прятались несколько книг на латышском языке — тихие свидетельства времени до всех этих протоколов и пактов.
— Знаешь, что я думаю? — произнёс он негромко, не оборачиваясь. — Мы живём в странное время. История перестаёт быть монополией власти и становится делом каждого.
Афанасьев усмехнулся — коротко, как человек, привыкший рисковать.
— Опасные мысли, Андрей. Но может быть… единственно верные.
— Опасные? Или просто честные? — Калниньш резко обернулся. — Всю жизнь мы писали то, что нам разрешали. А теперь, может, пришло время сказать то, что должны.
Афанасьев молчал. Его взгляд скользил по фотографиям, рассыпанным на столе — лица, документы, тени прошлого. В глазах боролись осторожность партийного волка и азарт настоящего репортёра.
— Двадцать третье августа, — наконец выдохнул он. — Если они выйдут на улицы…
— Мы должны быть там, — перебил Калниньш. — Не как чьи-то рупоры, а как свидетели.
— А потом что напишем? — голос Афанасьева стал хриплым, почти чужим.
— Напишем правду. Какой бы она ни оказалась…
И Афанасьев встал, шагнул к сейфу в углу. Замок щёлкнул — коротко, как выстрел. Он достал папку — она была плотная, тяжёлая, с грифом «секретно». Лицо его стало жёстким.
— Есть кое-что ещё, — тихо сказал он. — У меня копии документов. Настоящих. О том, что было в сорок первом — о депортациях и том, как людей грузили в вагоны для скота…
Он запнулся, а голос дрогнул — впервые за вечер.
— Мою жену… её семью тогда забрали. Она была ребёнком. Помнит всё до мелочей… — Афанасьев сжал кулаки, будто хотел раздавить собственную память.
Калниньш кивнул — коротко, по-мужски. В каждой латвийской семье были свои шрамы. Их не показывали на страницах газет, но они жили в каждом взгляде, в каждом кухонном разговоре.
— Значит, решено? — спросил он негромко.
— Пока нет, — отрезал Афанасьев. — Но если история поворачивает — мы не имеем права стоять в стороне.
Они долго сидели в полумраке, перебрасываясь короткими фразами — планы, риски, имена тех, кому можно доверять. За окном Рига накрывалась тёмным покрывалом, но ночь казалась живой, напряжённой, как струна перед разрывом. Но в других кабинетах тоже горел свет — кто-то ещё не спал, кто-то тоже делал выбор между страхом и правдой. История готовилась к новому витку. И никто не знал, чем он обернётся утром…
Я сидел на броне БТРа, курил и наблюдал, как Овечкин, здоровяк под два метра ростом, тщетно пытается впихнуть свою махину в узкий люк механика-водителя. Картина такая, что хоть в анекдот — плечи как у штангиста, а лезет в железную коробку, будто в гроб с запасом.
— Сенька, — выдохнул он, высунув багровую от напряжения физиономию, — может, ну его? Я тут застряну и потом автогеном вынимать будете.
— Давай-давай, богатырь, — усмехнулся я, стряхивая пепел на раскаленную броню.
Тем временем наш старшина Карим подошёл бесшумно, как тень. Чёрный от солнца ташкентский узбек, он плюнул в песок и оглядел нас с ленивой усмешкой.
— Лейтенанты, хватит балаганить, — голос у него был хриплый, прокуренный. — Через полчаса выдвигаемся. Разведка засекла караван — через перевал Спин-Гар идут. Оружие, боеприпасы… Может, «стингеры» притащили.
Колян наконец протиснулся внутрь и высунул голову наружу.
— А сколько их?
— Тридцать, не меньше, — Карим развернул помятую карту. — Плюс охрана. Духи не дураки — знают, что мы их караваны пасём. Так что готовьтесь. Будет жарко.
Я затянулся напоследок и бросил окурок под колёса. Четыре месяца в Афгане — вроде и не срок, но уже знаешь, что здесь каждый рассвет может стать последним. Нас с Коляном сразу сюда направили, а вот Форсункова и Рогозина в другие места и части до выпуска распределили.
Но я бы не сказал, что мне здесь было страшно. Я уже давно понял, что я слишком мало на что могу повлиять, пусть даже и знаю многое. Сейчас все кругом стремительно меняется и все грызутся друг с другом по любому поводу. Только и ищут повод выставить друг друга в мерком свете, да припомнить прошлое. Но это люди — они слишком живые и слишком зависимы от ошибок — они без них не могут.
А я… Ну а что я? Я всего лишь лейтенант и принимаю то, что есть вокруг меня в данный момент. Смерть тут ходит рядом, как сторожевой пёс и ты никогда не угадаешь, когда она вцепится в твое горло. Вот и все, что здесь стоило понимать и принимать.
— Товарищ старшина, — я аккуратно сложил карту и посмотрел Кариму в глаза. — Почему именно мы? Мы же артиллеристы, а не пехота.
Старшина усмехнулся уголком губ.
— Потому что ты, Семёнов, самый башковитый из всех молодых лейтенантов. А Овечкин — силачище. В горах же без мозгов и силы делать нечего. Так что мне сейчас потребуется ваша помощь.
— Сенька… Ты не боишься? — Колян снова высунулся из люка.
Вопрос этот прозвучал по-детски просто. Но в нём было столько настоящего, что я не смог отмахнуться. Глянул на Коляна — широкое лицо, честные глаза и руки такие, что медведя бы задушил… Но когда он пишет письма домой своей матери, то его руки каждый раз дрожат.
— Боюсь, — сказал я негромко. — Только идиот не боится. Страх — это нормально. Он заставляет думать.
— А я думаю… Нам с тобой вообще не повезло, что нас сюда закинули, — Колян помолчал и вдруг выдохнул. — Ну зачем мы здесь? Кому мы нужны? Афганцы нас терпеть не могут… Дома о нас забыли…
— Не забыли! — Карим перебил его жёстко. — Просто не знают, что сказать. А мы здесь потому что приказ есть приказ. И если не мы, то кто?
Тем временем ветер донес запах гари и чужой земли. Где-то далеко ухнул миномёт. Я же молчал, да затягивался новой сигаретой — дым горчил во рту, в легких. Колян был прав — мы здесь чужие. Но об этом теперь думать поздно. Главное — вытащить своих парней домой, целыми. БТР-80 вздрогнул, заурчал, будто зверь перед прыжком. Колян юркнул в люк, я следом. Внутри пахло соляркой, потом и страхом — острым, тяжелым, как медь на зубах. Десять человек в железной коробке — каждый со своими мыслями, своими страхами, своими надеждами на завтрашний день.
— Лейтенант, — сержант Кузнецов тянулся ко мне сквозь гул мотора. Худой, жилистый, из Воронежа, — правда говорят, что скоро вывод начнется?
— Говорят, — кивнул я. — Но нам бы дожить до этого вывода.
— А сколько нам тут еще? — голос у него дрожал чуть слышно.
— Год, может полтора. Кто знает, Кузя, — не стал ему говорить точных дат. Надо поменьше болтать…
Он опустил глаза, помолчал, а потом выдавил.
— Я письмо вчера получил… От невесты — «Жду тебя, любимый», пишет. А я думаю, а если не дождется? Если я тут останусь?
— Не останешься, — сказал я жестко, будто приказывал себе самому. — Все домой уйдем. Обещаю!
Но сам себе не верил… Слишком много пацанов уже осталось в этих горах. Слишком много цинковых гробов ушло на родину. БТР же в этот момент трясся на ухабах, как подранок.
— Товарищ лейтенант… — голос рядового Смирнова был тихим, почти детским. Восемнадцать лет ему, не больше. — А вы в Бога верите?
Вопрос резанул неожиданно. В училище о Боге не говорили, в Берёзовке тоже молчали. А здесь многие начинали верить или окончательно разуверивались.
— Не знаю, Смирнов, — честно сказал я. — Если он есть, то пусть сегодня поможет.
А вскоре БТР остановился с резким скрежетом и Васильевич высунулся из командирского люка.
— Приехали, орлы! Дальше пешком!
Вылезли мы наружу. Горы вокруг — каменные волны, серые и злые. И где-то там, за этими складками, нас уже ждали люди с автоматами. Люди, для которых мы враги. Может быть, они даже правы…
— Колян! — позвал я Овечкина.
Он поднял голову.
— Нормально… — но голос дрогнул. — Только вот думаю… если не вернемся?
— Вернемся обязательно, понял? У тебя мать дома ждет. И у меня тоже.
— Я ей обещал, что когда вернусь, то найду себе достойную девушку и женюсь, — выдал Колян.
— Вот и правильно! — я усмехнулся. — Детей заведешь и будешь им рассказывать сказки про дядю Сеньку и про нашу с тобой службу.
Но вдруг внутри все сжалось в тугой комок… Я ведь уже понимал — не все мы сегодня вернемся… После таких встреч в горах — кто-нибудь да умирает. Мы уже теряли ребят… И все, что нам теперь оставалось — сделать так, чтобы потерь было меньше. Старшина же махнул рукой — пора двигаться. И мы пошли вверх по камням, навстречу своей судьбе и еще черт знает чему…